Дик Фрэнсис
НЕРВ

1

   Арт Метьюз застрелился в центре парадного круга на скачках в Данстейбле. Застрелился вызывающе, на глазах у всех.
   Я стоял в двух метрах от него, но он выстрелил так быстро, что, если бы я был и в двух сантиметрах, я бы не успел помешать ему.
   Из раздевалки он вышел передо мной, глубоко погруженный в свои мысли, низко опустив голову и сгорбив узкие плечи под курткой цвета хаки, которую он набросил поверх жокейской формы. Я заметил его, когда он слегка запнулся на дорожке в двух шагах от весовой. Когда до парадного круга оставалось несколько метров, кто-то заговорил с ним, и было очевидно, что он не слышит. Обычный путь от весовой до парадного круга, обычные скачки в ряду сотен других. Когда он стоял и разговаривал минуты две-три с владельцем и тренером лошади, ничего не предвещало трагедии. Потом он сбросил куртку и, пока она падала на землю, приставил дуло большого автоматического пистолета к виску и спустил курок.
   Без колебаний. Без последнего «прости». Сразу после заключительного взвешивания. Беспричинность его поступка так же потрясала, как и результат.
   Он даже не закрыл глаза, и они были еще открыты, когда он падал вперед. Я слышал звук, с каким его лицо ударилось о траву, и шлем покатился по земле. Пуля прошла насквозь и вышибла кусок черепа, откуда выпирало кровавое месиво из кожи и мозгов.
   Щелчок выстрела эхом раскатился по паддоку, отражаясь от высокой задней стены трибун. Головы вопросительно повернулись, оживленный гул и шум голосов зрителей, выстроившихся в три ряда вдоль забора, постепенно затихал и наконец замолк, когда они осознали потрясающий, невероятный факт: все, что осталось от Арта Метьюза, лежало, уткнувшись лицом в ярко-зеленую скаковую дорожку.
   Корин Келлар, тренер, опустился на одно колено и тряс Арта за плечо, будто мог проснуться тот, у кого снесена половина головы.
   Солнце ярко светило, сиял голубой и оранжевый шелк на спине Арта, на его бриджах не было ни пятнышка, начищенные ботинки отсвечивали мягким глянцем. У меня мелькнула неуместная мысль: Арт порадовался бы – от шеи до ботинок он выглядел так же безукоризненно, как всегда.
   Два распорядителя спешили к нам и остановились как вкопанные, уставясь на голову Арта. От ужаса у них отвисли челюсти и сузились глаза. Они были обязаны стоять в парадном круге перед каждой скачкой, пока проводят лошадей для того, чтобы принимать решение в случае каких-либо нарушений правил. Думаю, нарушение, подобное самоубийству первоклассного жокея стипль-чеза, никогда не случалось в их практике.
   Старший из них, лорд Тирролд, высокий худой человек, прирожденный администратор, наклонился над Ар-том, чтобы ближе его рассмотреть. Я увидел, как исказилось его лицо, он взглянул на меня через тело Арта и спокойно сказал:
   – Конец… принесите чепрак.
   Я прошел шагов двадцать по парадному кругу, туда, где стояла одна из лошадей, которой предстояло участвовать в этой скачке. Ее окружали владелец, тренер и жокей. Не говоря ни слова, тренер снял с лошади чепрак и протянул мне.
   – Метьюз? – с сомнением спросил он.
   Я кивнул, поблагодарил за чепрак и пошел назад.
   Другой распорядитель, угрюмый, похожий на тупого быка человек по имени Боллертон, извергал завтрак – я был почти рад это видеть, – теряя заботливо хранимое достоинство.
   Корин Келлар так и водил рукой ото лба к подбородку, все еще стоя на одном колене возле своего жокея. В лице ни кровинки, руки трясутся. Он тяжело воспринял смерть Арта.
   Я протянул один конец ковра лорду Тирролду, и мы мягко опустили его на труп Арта. Лорд Тирролд постоял с минуту, глядя вниз на неподвижную коричневую фигуру, затем взглянул на группу жокеев, которые должны были участвовать в этом заезде. Он подошел к ним, что-то сказал, и сразу же конюхи повели всех лошадей с парадного круга назад в денники.
   Я смотрел на Корина Келлара, на его страдание и думал, что он его вполне заслужил. Хотел бы я знать, как чувствует себя человек, который понимает, что довел другого до самоубийства.
   В громкоговорителе щелкнуло, и голос объявил: в связи с тем, что на парадном круге произошел серьезный несчастный случай, две последние скачки отменяются, а завтрашняя программа состоится, как и планировалось; теперь же всех просят оказать любезность и идти домой.
   Бедный Арт. Бедный, затравленный, загнанный в угол Арт, разделавшийся со своими несчастьями с помощью кусочка свинца.
   Атмосфера в раздевалке была почти безмятежная, явно от перенесенного шока. Среди жокеев Арт, по всеобщему согласию, занимал позицию старшего и умудренного опытом, хотя ему не было и тридцати пяти. С ним считались и его уважали. Сдержанный, иногда даже замкнутый, но честный человек и хороший жокей. Его единственной явной слабостью, над которой мы с удовольствием подтрунивали, было убеждение, что в проигранной скачке всегда виноваты какие-то изъяны у лошади или недостатки в системе тренировок, и ни в коем случае не он сам. Мы все прекрасно знали, что Арт не исключение из правил, и каждый жокей в какой-то степени предвзято оценивает прошедшую скачку, но он никогда не признавал свою вину и каждый раз, когда его призывали к ответу, мог привести убедительные доказательства.
   – Слава богу, – сказал Тик-Ток Ингерсолл, стягивая с себя свитер в голубую и черную полоску, – Арт хорошо рассчитал и позволил нам всем взвеситься перед скачкой, прежде чем пустить себе пулю в лоб. Если бы он это сделал на час раньше, у нас у всех в кармане было бы на десять фунтов меньше.
   Тик-Ток был прав. Наш гонорар за каждую скачку начисляется сразу же после того, как мы становимся на весы. Если вес жокея соответствует правилам, ему автоматически выплачиваются деньги, независимо от того, чествовал он в скачке или нет.
   – В таком случае, – заметил Питер Клуни, – нам следует вложить половину в фонд его вдовы. – Клуни,
   аленький спокойный молодой человек, быстро проникался жалостью и быстро забывал о ней как по отношению к другим, так и к себе.
   – Ну и глупо, – возмутился Тик-Ток, откровенно не любивший Клуни. – Для меня десять фунтов – это десять фунтов, а у миссис Метьюз их и без того хватает. И она задирает из-за этого нос.
   – В знак уважения к Арту, – настаивал Питер, обводя нас полными слез глазами и осторожно избегая воинственного взгляда юного Тик-Тока.
   Я симпатизировал Тик-Току и тоже нуждался в деньгах. Кроме того, миссис Метьюз относилась ко мне – впрочем, как и ко всем другим рядовым жокеям – с особенной обжигающей холодностью. Пять фунтов в память Арта едва ли заставят ее оттаять. Бледная, с соломенными волосами, бесцветными глазами, она была настоящая снежная королева, подумал я.
   – Миссис Метьюз не нуждается в наших деньгах, – сказал я. – Давайте лучше купим венок и, может, еще что-нибудь полезное в память об Арте, такое, что он бы одобрил.
   Худощавое лицо юного Тик-Тока выразило восхищение. Питер Клуни взглянул на меня с печальным упреком. Но все остальные кивали в знак согласия.
   Грант Олдфилд сказал со злобой:
   – Может, он и застрелился потому, что эта бесцветная ведьма сбросила его с постели.
   Наступило несколько обескураженное молчание. Год назад, мелькнула у меня мысль, год назад мы скорей всего засмеялись бы. Но год назад Грант Олдфилд сказал бы то же самое и, возможно, так же грубо, ради забавы, а не с такой безобразной, мрачной злобой.
   Я понимал, да и все мы понимали, что Грант не знал, да и вовсе не хотел знать подробности семейной жизни Арта, но последние месяцы Гранта будто пожирала какая-то внутренняя злоба, каждая самая обыденная его фраза просто сочилась ядом. Мы видели причину в том, что он покатился по лестнице вниз, даже не поднявшись доверху. По характеру он был очень честолюбив и безжалостен, и это помогало ему совершенствоваться в жокейском ремесле. Но в какой-то момент на гребне успеха, когда он привлек внимание публики вереницей побед и начал регулярно работать для Джеймса Эксминстера, одного из самых высококлассных тренеров, что-то случилось: Грант потерял работу у Эксминстера, и другие тренеры нанимали его все реже и реже. Несостоявшийся заезд был у него сегодня единственным.
   Грант был смуглый, волосатый, крепко скроенный мужчина лет тридцати, с высокими выступающими скулами и широким носом с постоянно раздувающимися ноздрями. Мне приходилось проводить в его компании гораздо больше времени, чем хотелось бы, потому что моя вешалка в раздевалке почти на всех скачках была рядом с его, и нашу форму приводил в порядок один и тот же гардеробщик. Грант, не задумываясь, брал мои вещи, не спрашивая и не благодаря, и если он что-нибудь портил, то всегда заявлял, что ничего не трогал. Когда я впервые встретил его, меня забавлял его иронический юмор, но два года спустя, к тому времени, когда умер Арт, меня уже тошнило от взрывов его настроения, грубости и злобного характера.
   За шесть недель, с начала нынешнего сезона, несколько раз я видел, как Грант стоит с вытянутой вперед головой и в недоумении разглядывает все вокруг, будто бык, с которым играет матадор. Бык, измученный борьбой с куском ткани, бык, сбитый с толку и сокрушенный. Вся его удивительная сила истрачена на пустяки, которые он не может проткнуть рогами. Конечно, в такие моменты мне было жаль Гранта, но в остальное время я старался держаться от него подальше.
   После злобного предположения Гранта мы замолчали. В этот момент один из служащих ипподрома спустился в раздевалку и, увидев меня, крикнул:
   – Финн, вас хотят видеть распорядители!
   – Сейчас? – переспросил я, стоя в рубашке и трусах.
   – Сию же минуту, – усмехнулся он.
   – Хорошо. – Я быстро оделся, пригладил щеткой волосы, через весовую прошел к двери распорядителей и постучал.
   Все трое распорядителей, секретарь скачек и Корин Келлар сидели за большим продолговатым столом на неудобных на вид стульях с прямыми спинками.
   Лорд Тирролд сказал:
   – Проходите и закройте дверь. Я так и сделал.
   Он продолжал:
   – Я знаю, что вы стояли рядом с Метьюзом, когда он… мм… застрелился. Вы действительно видели, как он сделал… это? Я имею в виду, вы видели, как он вытащил пистолет и приставил к виску, или вы посмотрели на него, только услышав выстрел?
   – Я видел, как он вытащил пистолет и приставил его к виску, сэр.
   – Очень хорошо, в таком случае полиция, наверно, захочет получить ваши показания, пожалуйста, не уходите из весовой, пока они не встретятся с вами. Мы ждем инспектора, он вернется сюда из комнаты первой помощи.
   Кивком он отпустил меня, но, когда я уже взялся за ручку двери, спросил:
   – Финн… вы не знаете, что могло бы подтолкнуть Метьюза уйти из жизни?
   Я слишком долго колебался, прежде чем обернулся и твердо сказал: «Нет». И эта лишняя доля секунды сделала мой ответ неубедительным. Я посмотрел на Корина Келлара, занятого изучением собственных ногтей.
   – Мистер Келлар может знать, – неуверенно проговорил я.
   Распорядители переглянулись. Мистер Боллертон, все еще бледный от приступа тошноты, вызванной видом тела Арта, сделал отметающий жест рукой и сказал:
   – Не считаете же вы, будто мы поверим, что, мол, Метьюз застрелился просто потому, что Келлар был неудовлетворен его работой? – Он посмотрел на других распорядителей и продолжал, подчеркивая каждое слово: – В самом деле, если эти жокеи до того зазнались, что не могут вынести немного явно заслуженной критики, то им самое время искать другое занятие. Но предполагать, что Метьюз покончил самоубийством из-за пары неприятных слов, – безответственно и вредно.
   В этот момент я вспомнил, что лошадь Арта, которую тренировал Корин Келлар, принадлежала именно Боллертону. «Неудовлетворен его работой». Бесцветная фраза, какую он использовал для описания цело го ряда язвительных стычек между Артом и тренером после скачек, вдруг показалась мне неуклюжей попыткой скрыть беспокойство. «Вы знаете, почему Арт застрелился, – подумал я, – и вы были одной из причин, но не хотите признаться в этом даже себе».
   Я снова взглянул на лорда Тирролда и обнаружил, что он задумчиво изучает меня.
   – Это все, Финн? – спросил он.
   – Да, сэр.
   Я вышел, и на этот раз они не задержали меня, но я еще был в весовой, когда дверь снова открылась, и я услышал голос Корина за своей спиной:
   – Роб!
   Я обернулся и подождал его.
   – Весьма благодарен, – саркастически начал он, – за эту маленькую свинью, которую вы мне подложили.
   – Вы уже сказали им об этом, – заметил я.
   – Конечно, сказал.
   Он все еще выглядел потрясенным, морщины на худом лице стали глубже. Келлар исключительно умный тренер, но вспыльчивый и ненадежный человек, который сегодня предлагает дружбу на всю жизнь, а завтра становится смертельным врагом. Но теперь, похоже, он сам нуждался в утешении.
   Он заговорил:
   – Уверен, что вы и другие жокеи не верят, будто Арт застрелился потому… ну… что я решил меньше занимать его на скачках? У него должны быть другие причины.
   – Но в любом случае сегодня он работал бы как ваш жокей последний раз, разве не так? – спросил я.
   Он с минуту поколебался и затем кивнул, удивленный, что я знаю эту новость. Я не сказал Келлару, что накануне вечером столкнулся с Артом на автостоянке; горькое отчаяние, жгучая печаль, разъедавшие его от чувства несправедливости, пересилили обычную сдержанность Арта, и он признался мне, что Келлар отказал ему в работе. Я только Сказал:
   – Метьюз застрелился потому, что вы его уволили, и он сделал это у вас на глазах, чтобы вы испытали раскаяние. Это, если вас интересует, и есть мое мнение.
   – Но люди не кончают самоубийством из-за того, что потеряли работу! – воскликнул он с легким раздражением.
   – Нет, если они нормальные, не кончают, – согласился я.
   – Каждый жокей знает, что рано или поздно ему придется уйти. И Арт был уже слишком стар… должно быть, он был сумасшедший.
   – Возможно, – сказал я и ушел. А он остался стоять, пытаясь убедить себя, что не несет ответственности за смерть Арта.
   Вернувшись в раздевалку, я с удовольствием отметил, что Грант Олдфилд уже оделся и ушел домой. Ушли и другие жокеи, гардеробщики сортировали грязные белые бриджи и укладывали в большие плетеные корзины шлемы, ботинки, хлысты и другую экипировку.
   Тик-Ток, насвистывая сквозь зубы последний хит, сидел на скамейке и натягивал модные желтые носки. Рядом стояли начищенные остроносые ботинки, достающие до лодыжки. Он болтал стройными ногами в темных твидовых брюках (без манжет) и, почувствовав мой взгляд, поднял глаза и усмехнулся.
   – В журнале «Портной и закройщик» вас поместят в рубрику «Идеальный парень», – проговорил он.
   – Мой отец в свое время, – вежливо ответил я, – входил в число «Двенадцати самых хорошо одетых мужчин Британии».
   – Мой дед носил плащ из шерсти ламы.
   – Моя мать, – я продолжал игру, – носила только итальянские рубашки.
   – А моя, – осторожно вставил он, – стряпала в них на кухне.
   Мы перекидывались детскими фразами, глядя друг на друга и наслаждаясь юмором ситуации. Пять минут в обществе Тик-Тока действовали так же, как стакан чаю с ромом на замерзшего человека. Его способность беззаботно радоваться жизни заражала всех, кто был рядом с ним. Пусть Арт погиб, не вынеся позора, пусть мрак окутывает душу Гранта Олдфилда, но пока юный Ингерсолл так весело щебечет, подумал я, королевству скачек не грозит беда.
   Он помахал мне рукой, поправил модную тирольскую шляпу, сказал: «До завтра» – и ушел.
   И все же в королевстве скачек было неблагополучно. Очень неблагополучно. Я не понимал, в чем дело. Мне были видны лишь симптомы, но их я видел все более и более ясно – возможно, потому, что всего два года, как включился в игру. Казалось, что тренеры и жокеи постоянно раздражены друг другом, скрываемая вражда неожиданно прорывалась наружу и положение ухудшалось, затаенная обида и недоверие перетекали от одного к другому. Положение хуже, думал я, чем в обычных джунглях за кулисами любого бизнеса, построенного на яростной конкуренции, хуже, чем в таком же королевстве беговых конюшен, лошадей и серых фланелевых костюмов. Но Тик-Ток – ему одному я высказал свои подозрения, – не раздумывая, отмел их.
   – Вы, должно быть, настроены на неправильную волну, дружище, – воскликнул он. – Сколько улыбок вокруг! Улыбайтесь. По-моему, жизнь прекрасна!
   Последние шлемы и ботинки исчезли в корзинах. Я выпил вторую чашку тепловатого чая без сахара и пожирал глазами куски фруктового кекса. Как всегда, потребовалось большое усилие, чтобы не съесть ни кусочка. Единственная вещь, которая не нравилась мне в скачках, – это постоянный голод, и сентябрь – плохое время года: еще оставалась летняя полнота и приходилось голодать, чтобы войти в норму. Я вздохнул, с сожалением отвел глаза от кекса и утешил себя тем, что в следующем месяце аппетит вернется на зимний уровень.
   Мой гардеробщик, молодой Майк, закричал с лестницы:
   – Роб, здесь полицейский, он хочет видеть вас.
   Я поставил чашку и вышел из раздевалки. Неприметного вида полицейский средних лет ждал меня с блокнотом в руке.
   – Роберт Финн? – спросил он.
   – Да.
   – Я узнал от лорда Тирролда, что вы видели, как Артур Метьюз приставил пистолет к виску и спустил курок?
   – Да, – согласился я.
   Он сделал пометку в блокноте и произнес:
   – Это очень простой случай самоубийства. Тут не потребуется больше одного свидетеля, кроме доктора и, может быть, мистера Келлара. Не думаю, что нам придется беспокоить вас в дальнейшем. – Он чуть улыбнулся, закрыл блокнот и положил его в карман.
   – Это все? – спросил я довольно безучастно.
   – Да, все. Когда человек вот так убивает себя при публике, как в данном случае, здесь нет вопроса о несчастном случае или убийстве. Спасибо, что вы подождали меня, хотя это была идея ваших распорядителей, не моя. Ну тогда всего доброго. – Он кивнул, повернулся и пошел к комнате распорядителей.

2

   Дома в Кенсингтоне (Фешенебельный район Лондона, где живут артисты, музыканты, художники. Здесь и далее – прим. пер.)никого не было. Как обычно, гостиная выглядела так, будто совсем недавно на нее налетел небольшой торнадо. На рояле матери громоздились партитуры, некоторые из них каскадом упали на пол. Пюпитры в позе пьяниц валялись вдоль стены, выставив треугольники ног, на одном из них висел скрипичный смычок. Сама скрипка опиралась на спинку кресла, а ее футляр лежал на полу сзади, виолончель и ее футляр стояли рядом около дивана, бок о бок, будто любовники. Гобой и два кларнета прижались друг к другу на столе. Неряшливая, застывшая музыка. И по всей комнате, на всех стульях, принесенных из спальни и заполнявших свободное пространство пола, белел богатый выбор шелковых носовых платков, канифоль и дирижерские палочки.
   Пробежав опытным взглядом по разбросанным вещам, я определил, что недавно тут музицировали мои родители, два дяди и кузен. И поскольку они никогда не уезжали далеко без инструментов, я мог безошибочно утверждать, что квинтет отправился на небольшую прогулку и очень скоро вернется. Я с удовольствием подумал, что в моем распоряжении небольшой антракт.
   Проделав себе проход, я выглянул в окно. Никаких признаков возвращения Финнов. Квартира занимала верхний этаж дома, двумя-тремя улицами отделенного от Гайд-парка, и через гребни крыш я мог видеть, как вечернее солнце бьет в зеленый купол Альбертхолла. Позади него высился темный массив Королевского института музыки, где преподавал один из моих дядей. Полные воздуха апартаменты, штаб-квартиру семьи Финнов, отец снимал из экономии, так как они были расположены вблизи того места, где все Финны время от времени работали.
   Один я остался не у дел. Я не унаследовал талантов, которыми так щедро наделена родня обоих моих родителей. Они с горечью убедились в этом, когда мне было четыре года, и я не смог отличить звуки гобоя от английского рожка. Для непосвященного, может, и нет между ними большого различия, но отец имел счастье быть гобоистом с мировой славой, и все другие музыканты мечтали сравняться с ним. К тому же музыкальный талант, если он есть, проявляется у ребенка в самом раннем возрасте, гораздо раньше, чем другие врожденные способности, и в три года (когда Моцарт начал сочинять музыку) на меня концерты и симфонии производили меньше впечатления, чем шум, создаваемый мусорщиками, когда они опрокидывали в машину бачки.
   К тому времени, когда мне исполнилось пять лет, огорченные родители вынуждены были признать тот факт, что их ребенок, зачатый по ошибке (я стал причиной того, что пришлось отменить важные гастроли по Америке), оказался немузыкальным.
   Моя мать никогда ничего не делала наполовину, поэтому меня между занятиями в школе постоянно отправляли куда-нибудь к знакомым фермерам под предлогом укрепления здоровья, но на самом деле, как я позже понял, чтобы освободить родителей для сложных и длительных гастрольных поездок. Пока я рос, между нами установились отношения, скрепленные своего рода мирным договором, по которому подразумевалось, что, поскольку родители не намерены ставить ребенка на первое место и он для них значит меньше, чем музыкальная репутация (то есть где-то на втором плане), то, чем реже мы видимся, тем лучше.
   Они не одобряли мой рискованный выбор жокейской профессии лишь по одной причине: скачки не имели ничего общего с музыкой. Бесполезно было объяснять им, что единственное, чему я научился на фермах во время всевозможных каникул, – это ездить верхом (я был все же сыном своего отца, и фермерство вызывало во мне отвращение и тоску) и что моя нынешняя профессия – прямой результат их действий в прошлом. К тому, что они не хотели слушать, мои родители, наделенные абсолютным слухом, были высокомерно глухи.
   Я пошел к себе в спальню и окинул взглядом маленькую комнату со скошенным потолком, переделанную для меня из чулана, когда я вернулся домой после своих странствий. Кровать, комод, кресло, стол и на нем лампа. Импрессионистский набросок скачущей лошади на стене напротив кровати. Никаких безделушек, несколько книг, абсолютный порядок. За те шесть лет, что я скитался по свету, я привык обходиться минимумом вещей, и, хотя я занимал эту маленькую комнату уже два года, я ничего не добавил в нее.
   Я переоделся в джинсы, старую полосатую рубашку и задумался, чем занять время до следующих скачек. Беда была в том, что стипль-чез вошел мне в кровь, подобно страсти к наркотикам, так что все обычные удовольствия стали просто способом провести время, отделяющее одни скачки от других.
   Желудок подал сигнал чрезвычайного бедствия: последний раз я ел двадцать три часа назад. Я отправился в кухню. Но прежде чем я дошел до нее, парадная дверь с шумом открылась, и в дом ввалились мои родители, дяди и кузен.
   – Привет, дорогой, – бросила мама, подставляя для поцелуя нежную, приятно пахнувшую щеку. Так она приветствовала всех, от импресарио до хористов из задних рядов. Материнство не было ее стихией. Высокая, стройная, шикарная; ее стиль казался небрежным, но родился в результате серьезного обдумывания и больших затрат. По мере приближения к пятидесяти она становилась все более и более «современной». Как женщина она была страстная и темпераментная, как артистка – первоклассный инструмент для интерпретации гения Гайдна, его фортепианные концерты она исполняла с магической, щепетильной, экстатической точностью. Я видел, как самые суровые музыкальные критики выходили с ее концертов со слезами на глазах. Поэтому я никогда не ждал, что на широкой материнской груди найду утешения в моих детских горестях, и никогда не ждал возвращения мамы, которая испечет сладкий пирог и заштопает носки.
   Отец, всегда относившийся ко мне с деликатным дружелюбием, спросил в форме приветствия:
   – У тебя был хороший день?
   Он всегда так спрашивал, и я отвечал «да» или «нет», зная, что на самом деле его это не интересует. Я ответил:
   – Я видел, как застрелился человек. Нет, это был нехороший день.
   Пять голов повернулись в мою сторону. Мать воскликнула:
   – Дорогой, что ты имеешь в виду?
   – Жокей застрелился на скачках. Он стоял меньше чем в двух метрах от меня. Это было ужасно.
   Все пятеро теперь стояли и смотрели на меня, раскрыв рот. Лучше бы я не говорил им, в воспоминаниях все казалось гораздо страшнее, чем тогда.
   Но на них это не подействовало. Дядя, «виолончель», со щелчком закрыл рот, вздрогнул и пошел в гостиную, бросив через плечо:
   – Раз ты ходишь на такие эксцентричные гонки… Мать проводила его глазами. Когда он поднимал свой
   инструмент, прислоненный к дивану, раздался звук басовой струны. И. это подействовало на остальных, как неотвратимое притяжение магнита, они потянулись за ним. Только кузен в задумчивости задержался на несколько минут, оторванных от Искусства, затем и он вернулся к своему кларнету.
   Я прислушался: они рассаживались, пододвигали пюпитры, настраивали инструменты. Потом начали играть быструю пьесу для струнных и деревянных духовых, которую я особенно не любил. Квартира вдруг стала невыносимой. Я вышел, спустился вниз на улицу и отправился не зная куда.
   Было только одно место, куда я мог пойти, если мне хотелось покоя, но я не позволял себе приходить туда часто из опасения, что наскучу своими визитами. Прошел уже целый месяц, как я не видел кузину Джоанну, и мне было необходимо ее общество. Необходимо. Вот единственно правильное слово.