один из загородных дворцов танских императоров. Его главные ворота, а это
значит и он сам, обращены, как это и полагается, к югу - в сторону Наньшань,
ныне - Чжуннаньшань, - Горы Юга. В дворцовом парке действительно был
"Яшмовый пруд" - Яочи. У трона в парадном зале действительно было большое
опахало, сделанное из пышных фазаньих хвостов. Когда обе половинки этого
опахала раздвигались, перед всеми представал восседавший на троне император
и в лучах солнца (трон был обращен на юг) действительно ярко блистал
вытканный на его одеянии дракон. Но в видении поэта для омовения в Яшмовый
пруд сходила не Ян Гуй-фэй, прекрасная фаворитка Сюаньцзуна, а Сиванму -
"Мать - царица Запада", того таинственного "Запада" древних китайских
легенд, который был для обитателей древнего Китая такой же страной чудес,
каким был когда-то для людей Запада загадочный Восток. Один из правителей
глубокой древности, Му-ван, пробрался в эту таинственную страну, был
гостем "Матери - царицы Запада" и пировал с ней на берегу Яочи - Яшмового
пруда {20}.
Но может быть, поэт здесь просто говорит образами древней легенды о том
же парке Чанъань, и "Сиванму" просто поэтическое обозначение императорской
фаворитки?
Можно было бы подумать и так, если бы не "застава Хань" и не
"фиолетовая дымка", которая надвинулась на нее с Востока. "Застава Хань"
никак уже не Чанъань, даже как-нибудь фигурально. Это где-то на далекой
границе страны; пройдя ее, путник попадает на дорогу, ведущую именно на
"Запад" - в ту самую неведомую, полную чудес страну, которой правит "Мать -
царица Запада". Когда-то, также очень давно, страж этой заставы заметил
странное явление: с Востока, т е. из глубины Китая, к заставе медленно
надвигалось облако - дымка необычайной фиолетовой окраски. Он был мудр, этот
страж, и сразу понял, что эта дымка возвещает, что к заставе приближается
"Дао-жэнь" - "Человек Дао", "Человек Пути". И действительно, скоро у заставы
показался восседавший на быке величественный старец. Это был Лао-цзы. Страж
низко склонился перед путником, который, передав ему для покидаемой им
страны "Дао дэ цзин" - "Великую книгу о Дао и Дэ", проехал заставу и исчез
навсегда {21}.
Если "застава Хань" не Чанъань, и "фиолетовая дымка" никак не дымки из
очагов столицы, то солнце в следующем стихе не солнце, восходящее над
городом, фазаньи хвосты не дворцовое опахало, дракон не прозаический
император в парадном одеянии: поэт в своем видении увидел во всем блеске
самого "Сына Неба", властителя могучей империи, во всей его славе.
Но тогда и Пэнлай не известный всем дворец Дамингун, а Пэнлайшань -
"Волшебная гора", сказочная страна на самом востоке Восточного моря, т. е.
того, неизвестно где кончающегося, а может быть, и никогда не кончающегося,
океана, который только и видели обитатели Китая у себя с Востока.
А "Золотого столба" с чашей "Чэнлу" в Чанъане тех времен и вообще не
существовало. Предание говорило, что такой столб стоял когда-то, в ханьские
времена, в столице, находившейся тогда тут же, в районе Чанъаня. Это был
отлитый из меди высокий столб в виде фигуры "Сяня" - мага, державшего в
руках над головой чашу, в которой собиралась "небесная роса". Воздвигнуть
этот столб приказал сам У-ди, с которым предание и история соединили образ
создателя могущества империи. Император время от времени выпивал эту росу, и
она давала ему здоровье, долголетие, силу. Характерно, что "Небо", в которое
вздымается этот столб с чашей, "собирающей небесную росу", поэт называет
образно: местом, где скопляются дожди и где протекает Небесная река.
Таким образом, в этом видении поэта черты реального Чанъаня переходят в
образы славы и блеска великой империи. Не описание столицы дается в этом
стансе, а гимн стране - древней, великой, славной. И воспета она в самых
сказочных образах. Реальные черты истории причудливо переплетаются с
легендой; конкретные детали становятся частями волшебной картины.
И вдруг в конце: "лежу у реки... пугаюсь, как год вечереет". "Вечереет
год" - не только тот год, осенью которого поэт создал свой цикл: слово "год"
в этом стихе означает также "года", т. е. человеческую жизнь. А к старости
китайцы всегда применяют выражение "вечерние годы". Поэт, затерянный в
этой глуши, лежит на берегу реки и со страхом видит, как уходят последние
годы.
А когда-то он стоял с группой чиновников у ворот дворцового квартала,
где находились и высшие правительственные учреждения, и ждал обычной
переклички перед впуском в дворцовый квартал; стоял у ворот, половинки
которых как бы замыкались "лазоревой цепью" - нарисованным на них лазоревым
лаком изображением цепи.
Снова воспоминание, снова реальный план. Действительно, с десятой луны
757 г., когда Суцзун со своим двором после освобождения Чанъаня вернулся в
столицу, по шестую луну 758 г. Ду Фу находился на правительственной службе.
Служба его продолжалась меньше года, но сейчас он вспомнил о ней.

    6



Отверстие ущелья Цзюйтан... голова излучины
Цзюйцзян.
Десять тысяч ли... ветер-мгла... соединяет все
в осени.
Длинная галерея башни Хуаэ...
Она проводит величия дух.
Лотосовый садик... входит туда скорбь.
Жемчужные завесы, разукрашенные столбы окружают
желтых цапель.
Парчовые вожжи мачты из слоновой кости
поднимают белых чаек.
Поворачиваю голову... мне жалко этого места песен
и плясок.
Центр Циньской земли... Область древних царей.

Поэт из своего домика над рекой видит там, на востоке от Куйчжоу,
"отверстие" - узкий вход в ущелье Цюйтан, одно из трех прославленных своей
дикой красотой ущелий, через которые пробивается Янцзыцзян. А там, далеко, -
"голова", т. е. начало, излучины Цзюйцзян, живописной местности в
окрестностях Чанъаня, где находился загородный дворец с обширным парком при
нем. Это было тогда одним из любимейших мест увеселительных прогулок и
празднеств.
Далеки друг от друга эти два пункта - Цюйтан и Цзюйцзян, между ними
"десять тысяч ли", но осень - как тут, так и там; ветер разносит повсюду
осеннюю мглу, и она как бы соединяет в одно целое и дикое ущелье на
Янцзыцзяне, и роскошный парк около столицы.
Это "единство в осени" двух столь далеких друг от друга мест позволяет
поэту как бы непосредственно видеть Цзюйцзян. Вот башня Хуаэлоу, примыкающая
к дворцу Синцингун, находящемуся в парке; вот галерея Цзячэн - длинный узкий
проход, которым через башню Хуаэлоу проходили из дворца к Лотосовому садику
- "Собственному садику" в парках загородных дворцов русских царей. Поэт
видит, как проходит по этой галерее сам император, видит, какое величие тут
царит. А вот и сам Лотосовый садик. "Входит туда скорбь".
Больше ничего не сказано, и комментаторы, стремящиеся все понять, во
все внести ясность, вносят ее: "Входит туда скорбь скитальца-поэта", -
утверждают одни; "Входит туда скорбь - солдаты Ань Лу-шаня, неся с собою
разорение и опустошение", - заявляют другие. И те и другие при этом
забывают, что Ду Фу сумел бы сказать, что он имел в виду. Но он сказал
только то, что сказал.
Поэт как бы идет дальше по парку. Вот "разукрашенные столбы", между
ними "жемчужные завесы". Вот желтые цапли. Комментаторы опять хотят ясности:
что это - живые птицы, прогуливающиеся по пространству, окруженному
"разукрашенными столбами с жемчужными завесами", или их изображения, вышитые
на завесах или нарисованные на столбах? Вполне допустимо и то и другое, хотя
слово "окружают" скорее говорит о том, что тут имеются в виду живые птицы: в
подобных парках всех времен бывали "декоративные" птицы и животные.
Вот большой пруд. В каком же дворцовом парке не было такого пруда или
озера? "Парчовые вожжи" - нарядные придворные экипажи, на которых катаются
вдоль пруда; "мачты из слоновой кости" - пышные джонки, на которых катаются
по пруду, вспугивая белых чаек.
Поэт не может вынести этого. Он "поворачивает голову", отворачивает
свой взор: ему жаль этого места песен и плясок. Чем оно теперь стало?
Об этом можно судить по сказанному в четвертом стансе: столица и все
вокруг нее разорено, опустошено. И под конец - горестное восклицание: "О ты,
Чанъань, центр Циньской земли, Область древних царей".
Да, действительно Чанъань, вернее, район Чанъаня был "областью древних
царей", исконной территорией Китая. Здесь еще в XV в. до н. э. появилась
первая в истории страны столица; это была столица древнего Чжоуского царства
- первого государства на китайской земле. Здесь была столица великого
государства китайской древности - Ханьской империи, в которой была
объединена вся страна. Чанъань стал столицей и образовавшейся в конце VI в.
великой Империи китайского средневековья, управляемой сначала - очень
короткое время - династией Суй, потом - целых три века - династией Тан.
Действительно тут был "центр Циньской земли" {22}.
Эти слова поэта сразу меняют содержание станса: не о пышности дворцовых
парков он думает, а о своей стране. Чанъань для него образ китайской
земли, символ ее истории; конечно, истории, представляемой в ослепительном
свете величия и блеска.

    7



Пруд Кунминчи... подвиг ханьского времени.
Знамена и штандарты У-ди... прямо перед глазами.
Ткачиха и ее пряжа... попусту ночная луна.
Каменный кит, чешуя и панцирь... шевелятся
от осеннего ветра.
Волны несут на себе водяной рис... в глубине облако -
черно.
Росинки холодят чаши лотоса... опадает цветной
пыльцы пурпур.
Далекая крепость у края небес... лишь одна птичья
дорога.
Реки, озера заполняют всю местность... один
старик-рыбак.

Обращение к истории, к прошлому окончательно укрепило двуплановость
видения поэта. В этом стансе причудливо соединены штрихи действительности с
образами прошлого.
"Пруд Кунминчи"... Искусственное озеро, так называвшееся, существовало
в действительности в 20 ли к западу от Чанъаня. Это был искусственный
водоем, очень большой по размерам - 40 ли в окружности, выкопанный по
повелению У-ди, создателя могущества древней Ханьской империи. Но увидел
поэт на этом озере не то, что можно было увидеть на нем в его время, а то,
что было во времена У-ди: знамена и штандарты самого великого императора.
У-ди устраивал здесь примерные сражения своих речных боевых судов.
Никакой "Ткачихи" во времена поэта на берегу этого озера не было, но он
увидел ее. И это был уже не пруд, а Небесная река - Млечный путь.
Звезда-дева - Ткачиха обитала на одной стороне Небесной реки, а на другой
жил ее возлюбленный - Пастух, звезда-юноша. Один раз в году, в седьмую ночь
седьмой луны, могли встречаться у Небесной реки эти небесные любовники.
Поэт все это увидел так, как было когда-то. Но действительность все же
вторглась в это видение: Ткачиха стоит, в руках у нее, как и полагается,
пряжа, но понапрасну ходит по небу ночной месяц: не встретится она с
Пастухом.
Никакого "Каменного кита" во времена поэта в пруду Кунминчи не было. Но
он увидел и услышал то, о чем читал: "В пруду Кунминчи сделали из камня
огромного кита. При громе и дожде он ревел; при ветре его плавники и хвост
двигались" {23}.
Все так, как рассказывало старинное сочинение. Но действительность
опять вторглась в видение: не просто "при ветре" шевелились чешуя и
панцирь каменного изваяния, а при осеннем ветре... Осень, реальная осень в
Куйчжоу не отступала от поэта.
И эта осень уже открыто присутствует в следующем стихе. Зерна "водяного
риса", цицании, - черного цвета; осенью они осыпаются и массой оседают на
дно, так что кажется, будто в воде - черное облако. Об осени говорит и
следующий стих - о холодной росе, блистающей в чашечках лотоса; о красной
пыльце, осыпающейся с увядающих цветов.
Последние два стиха целиком возвращают к действительности, причем к
действительности Куйчжоу. "Далекая крепость", - сказал поэт во втором
стансе; т. е. пограничное, затерянное на самой окраине страны, укрепление -
сказал он здесь. Отсюда до Чанъаня дорога открыта только для птиц. И в плену
у рек и озер, заполняющих этот край, живет он один - "старик-рыбак", как
назвал себя тут поэт.


    8



Куньу - Юйсу... дорога сама извивается и кружит.
Северный склон пика Цзыгэ... ведет к Мэйпи.
Ароматный рис... оставшиеся не склеванными
попугаями зернышки.
Голубая павлония... осталось старое гнездо фениксов
на ее ветвях.
Вместе с красавицами собирал зеленые растения
весною, с ними переговаривался.
Вместе с сянями усаживался в лодку... вечером
только приходил в другое место.
Моя красочная кисть вмешивалась и в явления
природы.
Седая голова... пою стихи, смотрю вдаль... скорбно
поникаю головой.

Последний станс "Осеннего цикла" опять воспринимается как воспоминания.
В горах, недалеко от Чанъаня, есть озеро Мэйпи. Это живописное высокогорное
озеро, одно из любимых мест дальних загородных прогулок. Ду Фу в годы своей
жизни в столице часто бывал на берегах этого озера, обычно с друзьями -
братом и поэтом Цэнь Вэнем. Одну из таких прогулок он описал в 753 г., т. е.
еще в спокойное для страны время, в стихотворении "Песня об озере Мэйпи". В
данном стансе поэт как бы видит перед собой дорогу к этому озеру: упоминает
места, через которые она проходит, обращает внимание на то, как она вьется
по горным склонам, поднимаясь к Цзыгэфынъинь - Пику фиолетовых палат, одной
из вершин хребта Чжуннаньшань, Южных гор, высящихся к юго-востоку от
Чанъаня. На северном склоне этой вершины и лежит озеро Мэйпи.
Само озеро и весь его район еще во время Ханьской империи входили в
границы дворцового парка, а в местности Куньу был выстроен павильон. Тут же
вилась живописная горная речка Юйсу.
Поэт вспоминает, как он во время одной из своих прогулок - вероятно,
той, которая описана в "Песне об озере Мэйпи", по-видимому, особенно
запомнившейся ему, - видел еще уцелевшие от попугаев, во множестве
водившихся в этих местах, зернышки "ароматного риса" - какого-то растущего
здесь растения. Видел на огромной голубой павлонии старое, оставленное
обитателями гнездо фениксов.
Упоминание о фениксах резко меняет общий тон стихотворения: оно опять
уводит в иллюзорный мир. Феникс в действительности не существует: это
сказочная птица китайских легенд. Но дело не просто во внесении поэтом в
свое воспоминание элемента сказочности.
Древнее предание рассказывает, что люди в первый раз увидели феникса,
когда ими стал править Шунь, государь-мудрец, один из Совершенных людей
глубокой древности. Стали считать поэтому, что появление феникса служит
знаком того, что государством управляют мудро, что в обществе царят добрые
нравы, что вокруг разлито благополучие. Поэтому-то Конфуций и горевал, что в
его времена "Феникс не появляется" ("Луньюй", IX), а мы знаем, что это было
связано у него с осуждением правителей его времени.
Ввиду этого слова Ду Фу о том, что он по дороге в Мэйпи увидел старое,
оставленное гнездо фениксов, должны восприниматься так же, как и восклицание
Конфуция. В полном виде оно таково: "Феникс не появляется... Река не выносит
знаки... Конец мне!" {24}.
"Река не выносит знаки" - не выносит из своих глубин то чудесное
существо - "лошадь-дракон", на коже которого Фу-си, другой Совершенный
человек, другой государь-мудрец древних преданий, прочитал первые в мире
письмена. Появление из воды этого сказочного существа - такой же признак
мудрого, благого правления, как и прилет феникса. Конфуций, наблюдая, до
какого плачевного состояния правители его времени довели страну, выразил
свою оценку в таких символических образах.
В свете этих образов понятно, что хотел сказать Ду Фу своими словамми о
старом, оставленном гнеде фениксов., В них содержится не менее суровая,
чем у Конфуция, оценка положения, до которого довели страну правители его
времени. И только старое гнездо феникса напоминает о былом благополучии. В
нем остались лишь недоклеванные птицами зернышки. Эти слова тоже звучат
символически. Вторую строфу последнего станса комментаторы пытаются понять
то в реальном плане, то в фантастическом. Одни полагают, что в стихах этой
строфы поэт говорит о себе, продолжая свои воспоминания о прогулках у озера
Мэйпи. В этом случае вполне реальны и "красавицы", с которыми он собирал
что-то яркое, зеленое; думают, что речь идет о каких-то красивых
ярко-зеленых растениях. Другие считают, что "красавицы" - это сказочные феи,
а "зеленое" - их украшения, сделанные не то из "зеленого камня" (вероятно,
малахита), не то из перьев зимородка. Феи играли на берегу и растеряли эти
свои украшения. И вот поэт вместе с ними их собирает. Слова "весною с ними
переговариваюсь", как будто бы благодаря упоминанию о весне имеющие вполне
определенный смысл, некоторые комментаторы хотят понимать как "обмен
украшениями". Что же касается "сяней", о которых говорится в следующем
стихе, то, по мнению одних, это просто друзья поэта, с которыми он катается
на лодке; по мнению других - маги, волшебники.
Есть, однако, старый рассказ, несомненно известный поэту, о том, как
двое друзей - Ли Пи и Го Тай - катались по этому озеру, а видевшие их
восклицали: "Вот катаются сяни!" Предание говорит, что это было во время
Ханьской империи {25}. Не унесся ли поэт опять от Мэйпи своего времени к
Мэйпи эпохи Хань, этой идеальной в его представлении древней поры? И тогда
"красавицы" должны восприниматься также в этом аспекте - это бывшие здесь
когда-то прекрасные обитательницы этих мест.
Последние две строки станса - горестное заключение. Когда-то, думает
поэт, его стихи были исполнены такой силы, что действовали на самое природу;
они могли уничтожать для него и пространство и время. Такое представление о
силе поэзии, ее могуществе, почти сверхъестественном, было распространено
среди многих поэтов средневекового Китая. И вот теперь, думает Ду Фу, он как
будто по-прежнему "поет", т. е. слагает и читает нараспев, свои стихи, но ни
времени, ни пространства он преодолеть с их помощью не может. "Седая голова"
- знак того, что не он, поэт, властвует над временем, а оно над ним. "Смотрю
вдаль" - в сторону Чанъаня; это знак того, что не он, поэт, господствует над
пространством, а сам в его власти. Поэтому скорбно поникает глава
измученного "думами о родной стране", "любовью к родным садам" поэта.
"Восемь стансов об осени" действительно могут не нравиться тем, кто
считает, что поэтическое произведение должно быть ясным по мысли и точным
по словесному выражению; что никаких загадок оно содержать в себе не имеет
права. "Прекрасной ясности" в осенней поэме Ду Фу нет.
В поэме, прежде всего, два плана: внешний и внутренний. Внешний план -
то, что поэт видит в природе; внутренний - то, что происходит в его душе.
Оба плана не отделены друг от друга; они перемешиваются, сплетаются, притом
весьма прихотливо. По поверхности течет какой-то поток, как будто вполне
определенный; и вдруг его течение уходит куда-то в глубину и на поверхности
появлялся откуда-то из глубины другое течение; бывает, по первое течение не
исчезает и второе только присоединяется к нему; присоединяется, а не
сливается. Есть что-то, управляющее этими двумя течениями, но оно скрыто
где-то в глубине и внешне ни в чем не выражается.
В каждом из этих двух основных планов - своя двойственность. Во внешнем
плане смешивается то, что поэт непосредственно видит перед собой, т. е.
картина осени в Куйчжоу, с тем, что предстает перед умственным взором в
далеком Чанъане; в том и другом случае выступает то настоящее, то прошлое.
Иначе говоря, налицо двуплановость не только пространства, но и времени.
Во внутреннем плане соединено личное и общественное. Появляются мысли о
себе, о своей неудавшейся жизни, и тут же рядом - о своей стране, о ее
печальном состоянии. Прихотливо перемешаны одно место с другим, настоящее с
прошлым.
И, наконец, еще одна двойственность: смешение реального с иллюзорным.
Такое смешение присутствует и во внешнем плане, и во внутреннем: то вполне
реальная местность, конкретная деталь обстановки, то какой-то фантастический
мир; то совершенно реальная история с очень точными подробностями, то
история, облеченная в совершенно сказочные одеяния; в последнем случае - в
каком-то причудливом сочетании действительного и воображаемого.
В дополнение ко всему этому - наличие особого плана, как бы стоящего за
всем целым. Из приведенного разбора видно, что многое в стихах поэта
понятно только в связи с целым комплексом ассоциаций, облекающих какой-либо
образ, только при знании символики некоторых образов, только при учете
душевного состояния поэта и его общего умонастроения. А это все требует
знания истории - той, которая развертывается на глазах поэта, и прошлой;
знания литературы, раскрывающей, как народ представлял себе и свое прошлое,
и свое настоящее; знания поэзии, воспевающей то и другое.
Но в этом сложном произведении есть все же нечто совершенно ясное и
понятное. Это - "родных садов сердце" и "о родной стране думы", т. е. тема
своей жизни и судьбы и тема жизни и судьбы своей родины. Обе эти темы
настолько переплетены друг с другом, что их просто невозможно отделить. Ду
Фу - поэт, у которого действительно личное слито с общественным, переживание
своей судьбы - с переживанием судьбы всей родины. Но доминанта в этом едином
сложном звучании безусловно тема родины. Это вообще характерно для
творчества Ду Фу.
Но тема своей жизни и жизни родины подана у Ду Фу в этой поэме
поэтически по-иному, чем в других его стихах. Он облек ее в образы,
приподнятые над действительностью. Из приведенного разбора видно, что поэт
все время обращается ко временам Ханьской империи. Для китайцев его времени
это была древность их страны, то же, что для итальянцев эпохи Возрождения
древний Рим, Римская империя. В глазах людей итальянского Возрождения эта
древняя империя представлялась не в своем реально-историческом существе, а
как образ величия, славы, государственной мудрости, расцвета общественной
мысли и жизни. Тем же была для китайцев VIII в. древняя Ханьская империя. Ду
Фу именно так и представил ее в своей поэме, но не рационалистически, а в
особой образности, заимствованной из старых легенд и преданий. И в этой
образности растворилась и исчезла собственно Ханьская империя даже в
идеализированном представлении. Осталась "циньская земля", "область древних
царей", осталась родина.

"Восемь стансов об осени" появились в 766 г. вскоре, уже в 770 г.,
поэта не стало. Незадолго до того один за другим умерли два других больших
поэта - современники Ду Фу: Ван Вэй (701-761) и Ли Бо (701-762). Еще раньше
закончил свой жизненный путь самый старший из этого замечательно- о
поколения - поэт Мэн Хао-жань (689-740). Но уже жил на свете Хань Юй
(768-824) - поэт, публицист, философ; за ним следовали: поэт Бо Цзюй-и
(772-846), публицист Лю Цзун-юань (773-819), новеллисты и поэты Бо
Синь-цзянь (775-826) и Юань Яжэнь (779-831). На смену одному славному
поколению приходило другое, столь же славное {26}.
Жизнь этих двух поколений заняла в общем около полугора столетий, а
если считать по годам их творческой деятельности - около столетия: с
середины VIII до середины IX в.
Это было замечательное столетие: пора интенсивной перестройки страны.
Рухнула надельная система - та форма организации хозяйственной жизни. на
которой укрепился и развился феодализм в Китае, - а вместе с ней и
раннефеодальное централизованное государство - политическая форма,
соответствовавшая экономическому строю того времени. Страна продолжала
оставаться феодальной, но на смену одной форме феодальной собственности
приходила другая. Крестьянин, до этого обрабатывавший участок казенной
земли, предоставленный ему правительством в строго регламентированном
размере в виде надела, и отдававший часть получаемого продукта казне, теперь
стал работать на земле, которую он считал своею; служилое сословие,
представители старой знати из держателей "должностных" и прочих
привилегированных наделов уже открыто стали собственниками поместий. Свобода
земельных сделок, развязанная хозяйственная инициатива, накопление средств
повлекли за собой расширение обработки земли и привели к росту поместий и к
укреплению относительно зажиточного слоя крестьян-собственников. Но
одновременно крестьяне малоимущие, малоземельные с трудом вели свое
хозяйство, и среди них все более увеличивалось число зависимых от
помещика-феодала. Правительство вынуждено было отдавать под контроль местных
владетелей целые области, в которых по своим путям развивалось хозяйство.
Включались в хозяйственную жизнь новые обширные районы. Города, уже в VII в.
ставшие центрами производства и торговли, жили интенсивной, разносторонней
жизнью. Росло число и значение организаций ремесленников и торговцев - цехов
и гильдий. Ремесленное и торговое население в городах увеличивалось в числе,