Пока тут политика терпимая, но при смене здешней верховной власти она может качнуться в сторону больших притеснений. Тогда нас никто не спасёт…
   Ребятки! Если очень сложно оказать нам помощь, так и быть: на нас наплюйте, а вот молодых жалко, они оказались не у дел. Вытащили бы вы их, присоединили бы к центральной вашей жизни!.. Всё-то вы говорите там про утечку мозгов за рубеж. А что же наши, здесь, без мозгов, что ли, все, если Вам не нужны оказались решительно? Образованное ближнее зарубежье вы, там, ребятки милые, перечеркнули зачем-то, как неполноценное, и высокие умы здешние забраковали, и в таланте всем талантливым братьям, братьям вашим – отказали одним махом. Не хорошо! Грех вам там за это будет непрощаемый, грех и кара…
   Не обижайтесь только на нас! Ладно? Молитесь на экранах, как молились. Но ещё подскажите хотя бы, ребятки, что нам делать, как быть…»
   – Вместо того чтобы проклясть обоих, мы просили их о помощи… Эти письма заставляла меня писать ты, Лиза, а я не хотел, – выговаривал покойной жене Бухмин, часто моргая. – А они… Они предали наши с тобой победы… Пустили на ветер земли, политые нашей кровью… Но мы, Лиза, всё равно ждали с тобой ответа: а вдруг? Вдвоём, держась друг за друга, спускались вниз по ступеням, проверяли почтовый ящик утром, вечером… Отчего мне так стыдно за эти наши письма? Ай, как стыдно… В слепом белом ящике была одна чёрная пустота… Как же долго мы ждали!..
* * *
   Под щеками и за ушами поэта давно уже было сыро, мокро. Но слёз Бухмин не вытирал, чтобы движений, опасных для дивана, не делать и чтобы тяжёлой руки из-под одеял не вынимать.
   – …Нет, Лиза, так лучше гораздо: ничего не ждать, ничего не видеть, не быть. Ты зря боялась темноты: это – лучшее из того, что осталось на свете от всех наших войн, – говорил он без голоса, едва шевеля губами. – А худшее – это обман. Они обманули державу. Партийные мошенники. Мошенники во власти… А мы, глупые, старые… Мы с тобою писали врагам, Лиза… Мне померещилось, кто-то сказал: «Он победит грабящих. Он уже здесь». Что-то в этом роде, в общем, прозвучало недавно надо мною, если я ничего не путаю… Но кругом обман, как верить словам? Тем более, словам из репродуктора, которого уже нет…
   Однако тут мысли Бухмина застопорились и, сделав неожиданный зигзаг, устремились по другому уже руслу.
   – Я ведь тоже обманщик, Лиза, – шептал он. – Когда ты узнала, что мы в редакции пьём ночами белую веселящую водку с обесцвеченными, белоголовыми, веселящими нас женщинами из магазина, то сказала: «Пусть… Спать со мной – всё равно, что спать с войной. Ты устал спать с войной. Ничего». И стала стелить мне в кабинете, жалея и прощая. Ты всегда делала меня не виноватым! И всегда это тебе удавалось, Лиза… Но есть в жизни то, что я сам, кажется, не смогу себе простить. Я обманул юную девушку с пасмурными глазами. Она напрасно ждала меня после войны…
   Лиза, ты, наверно, не поверишь, но она – здесь! Время, прошедшее с войны, мало изменило её. Она даже стала краше, гораздо краше! Уже не такая угловатая, напротив: теперь она очень ладная, даже чересчур. Есть такие точёные женщины, которыми можно лишь любоваться издали – так они совершенны. И тронуть их – всё равно, что осквернить. Потому приближаются к ним лишь полные идиоты – ублюдки, которые не понимают святого. Так она выглядит теперь… Только всё равно я узнал её: у неё те самые глаза!.. Выбегает в тапочках на босу ногу и ждёт на ветру, под моим окном, какого-то коренастого мужичка, совсем не похожего на ценителя женской красоты…
   Он неказистый, конечно; должно быть – из степняков. Они, ты знаешь, кривоногие, жилистые. И молчаливы обычно, но свирепы бывают, как осы, если их разозлить… Многое в нём – от нелюдимой местной степной породы, многое. Совсем он ей не пара…
   Мужичок этот, Лиза, никогда не обнимает её, ждущую, тут, под окном. И не улыбается никому. Исподлобья глянет – и всё. Потом они идут в барак, склонив головы, как два старых человека…
   Мы не были такими. И в голод, и в войну – мы не были такими угрюмыми… Но у него, у степняка, твёрдая косолапая поступь. Надёжная поступь. А я… Я… Я, Лиза, обманул девушку с серыми глазами…
   Мысли старого Бухмина, однако, уже перепутались совсем, и шёпот его прерывался временами надолго.
   – …Тот, который возвращается откуда-то со стороны пустыря, Лиза, состарится очень рано, как и она, красивая, не нарядная, – беззвучно выговаривал Бухмин. – Я обманул её, потому что поехал не к ней…
* * *
   Из-под колючего тяжёлого хвойного венка Нюрочка кое-как высвобождает руку и дотягивается до края коляски.
   – Саня, сейчас, – покачивает она коляску во тьме, не просыпаясь. – Тш-ш-ш…
   И не слышит, что ребёнок уже притих.
   – Сейчас, – виновато шепчет она, качая. – Ещё чуть-чуть…
   Нюрочка намучилась, как всегда, от работы, от заботы – и оттого, что опять приходили свёкор со свекровью. Они ели, и пили, и громко пели до вечера. А Нюрочка – вставшая ни свет ни заря, и перемывшая гору бутылок, и перестиравшая гору пелёнок, и навертевшая гору ярких бумажных цветов, и прикрутившая проволокой множество еловых лап на металлические остовы венков, – Нюрочка готовила, сновала из крошечной кухни в комнату и обратно, и подавала, подавала на стол… А Иван, сбегавший с двумя канистрами на далёкую станцию, потом – разводивший в корыте спирт с водою, розовой от марганцовки, и выгнувший из проволоки, и скрепивший столько веночных каркасов, наливал и наливал родителям самодельную водку одною рукой, на другой же держал Саню с осторожностью. Он следил за тем, чтобы крошечному сыну свет не падал в глаза, и всё поправлял край лёгкого покрывала над красноватым, сморщенным личиком, едва бутылка возвращалась на стол.
   Родители мужа приходили теперь к ним на обед раза два в неделю, да куда же старшим Бирюковым было ещё деваться и на что жить, если комбинат закрыт, и свёкор больше не учётчик, а свекровь – не нормировщица… И пускай бы гостили! Нюрочке и Ивану ничего для них не жалко. Лишь бы свёкор ближе к вечеру не принимался грозить им пальцем и орать раздутым дурным голосом, багровея от негодованья:
   – Ра-бо-тать на-до!!! Эх, вы. Барыги… Позорники. Спекулянты вы!..
   Саня пугался на руках у Ивана и плакал так слабо, будто где-то вдали пищал малый котёнок, попавший в беду. Тогда Нюрочка переставала носить из кухни тарелки с едой. Но как возразишь справедливому свёкру, как утихомиришь его, если он прав? Она брала маленького к себе на руки и выходила в коридор, покачивая.
   – А где нам зарабатывать, Саня? – тихо спрашивала Нюрочка младенца. – Не помирать же нам… Нет, нам с тобой надо жить… Тебе надо жить, Саня!
* * *
   – …Иди, иди, – успокаивала она вчера Ивана, уже одевающегося, уже поднимающего тяжёлую сумку с бутылками самодельной водки. – А то Панна Ионовна закроется и не примет, чего доброго. Я тут сама всех провожу, всё перемою. Может, ещё пару венков закончу до твоего прихода.
   Иван спрашивал её глазами – и корил глазами: какие два венка, когда ты бледная и от усталости спотыкаешься? А она отвечала ему так же – глазами: за их работу в бюро ритуальных услуг платят копейки. Нет, надо сделать ещё хотя бы два. Сане к весне уже нужны будут башмачки и сапожки. А на водку надежда плохая. Спиртом на станции торгуют редко. Жди потом, когда придёт цистерна, и когда охранником при ней будет дежурить дядя Лёша…
   Взглядом уговаривал её Иван: он сам, с раннего утра, сядет за венки. Посуду ночью перемоет… А она не соглашалась: лучше Ивану выспаться, отправиться спозаранок в похоронку – договориться насчёт еловых лап. Узнать надо, когда будет привоз, и записаться в очередь. Они там старые списки теряют, составляют новые, а потом кричат: «Не записывались вы на лапы!» И ничего не докажешь…
   – У тебя завтра дел полно, – прижимая к себе Саню, говорила Нюрочка. – А я дома сижу. Ничего-ничего… Куртку сними, надень полушубок. Холодно…. Спеши. Темнеет.
   – Ляжешь пораньше, пальцы отдохнут, – всё топтался Иван у порога.
   – Они после стирки хорошо заживают, – покачивала Нюрочка плачущего Саню, пятясь от порога – от холода. – Ничего. Иди.
   И с опаской она смотрела на двери соседей, а свёкор кричал всё громче:
   – Барыги! Дети наши! И нечего их защищать!..
   – Тихо, Саня, – шептала Нюрочка над ребёнком, направляясь в комнату, пока на младенца не пахнуло стужей. – Не бойся. Ты со мной… Терпеть надо. Они – твои бабушка и дедушка. Давай их уважать… Проводим всех – и отдохнём. Уж как хорошо мы с тобой, Саня, отдохнём! Будем спать, спать! Правда? Спать без просыпа…
* * *
   – Разве так живут? – продолжал негодовать за столом и буянить свёкор, и жилы на его багровой шее напрягались, как тугие верёвки.
   – Это что, труд?! – показывал он на венки. – Срам. От людей стыдно. Вот, надо не спекулировать! Ра-бо-тать на-до!!!
   – Где – работать? – покачивала Нюрочка плачущего Саню. – Тш-ш-ш…
   – А я говорю! Ра-бо-тать на-до! Хоть где!
   Свёкор стоял на своём, ярился пуще. Он принимался колотить вилкой по столу, пока не получал от своей жены крепкий – и всегда неожиданный – подзатыльник.
   – Перевоспитал детей? – грозно спрашивала бывшая нормировщица из-под седой своей пышной чёлки. – Наелся, харя? Айда домой, к пустому столу. Там я тебе добавлю пустым половником по твоей пустой балде. Ты сам – что не работаешь?
   – Я сокращённый! – бил себя в грудь свёкор. – Сколько положено, отмантулил! Я – так, как они, не жил. А грамоты получал, между прочим. Трудился на благо своей страны!
   – Чьей – страны? – от насмешливости свёкровь закидывала ногу на ногу, и выпивала ещё, и отворачивалась, фыркая сильно. – Чьей?!.
   – Своей! Мать-перемать.
   – Тебя какая страна сейчас накормила? – била его кулаком по сутулой спине свекровь. – Ты чью водку только что хлестал?! Передовик хренов.
   – Чем такую водку пить!.. Лучше застрелиться, – расстраивался свёкор. И грозил со слезою в голосе: – Вот пойду и застрелюсь. Без промедленья.
   – Опять обманешь, пустобол. А ну, двигай ногами! – кричала раскрасневшаяся свекровь. – Шагай, пока я тебе их тут не повыдергала!.. Пока ходить есть на чём – вперёд! Раз, два. Левой!
   – Всё равно застрелюсь, – упрямился свёкор. – И сюда больше не приду. Не упрашивай. У меня тоже гордость есть, понимаешь. Я – рабочий человек! И мне за таким столом сидеть… большое западло!
   Саня уже прижимался ртом к халату Нюрочки и губы вытягивал, постанывая. Молоко прибывало в ответ: грудь покалывало, распирало, ломило. Только хочет Нюрочка, чтобы крохотный её Саня сосал бы в тишине и покое, а она глядела бы на него, улыбаясь мирно, поглаживая тонкие волоски на синеватых нежных висках его.
   – Потерпи, мальчик мой, немножко… Сейчас…
* * *
   Родители мужа, однако, не уходили подолгу, препираясь и что-то объясняя всему свету.
   – Гляди-ко, застрелится он, – дразнила мужа свекровь, поигрывая седыми бровями. – Ой! Не дождусь я того часа заветного, когда бы мои глаза твою честную рожу не видали бы.
   – Нет, кто?.. Кто так зарабатывает?! – снова гневался свёкор, показывая на венки, развешанные по стенам. – Они – не дети! Они – пятно на мою рабочую биографию! Я их жизни такой – не одобряю!
   – Марш! На выход! – кричала свекровь ещё громче, чем он, и толкала его к выходу в спину. – Не ори!
   Свёкор спотыкался, но не падал, умея вовремя ухватиться за дверной косяк.
   – А я говорю: ра-бо-тать надо!!! – багровел он пуще прежнего. – Руки прочь. Застрелю…
   И всё было вчера, как всегда. И Нюрочка смотрела на них из угла спокойно, только прижимала Саню к себе – так, чтобы брань не касалась его; не вбиралась бы младенческим сознаньем, не укоренялась бы в тельце – не превращалась бы в дурной, скверный навык.
   – Ты не бойся! – приказывала ей свекровь. – Кого он застрелит? Разве что из-за угла. Видала наше ружьё? Он же его продавать понёс! А на него эти налетели, с микрорайона. Уж так они отнимали, и так уж он его не отдавал, что об угол дома ствол погнули, дураки… Кривая одностволка стала! Как кочерга. Его и бандиты не взяли, такое ружьё. Только тумаков нашему продавцу навешали…
   Саню надо кормить, и давно подступившее молоко не находило выхода из Нюрочкиного тела. Оттого окаменела грудь, а на лбу её выступила мелкая испарина.
   – Сейчас, сейчас, Саня, – пришёптывала Нюрочка над младенцем. – Недолго уже.
   – Комедия, в общем, не жизнь! – хлопала свекровь Нюрочку по плечу. – Слышишь, чего говорю? Не бойся!
   – Слышу, – кивала Нюрочка торопливо. – Сумку с продуктами не забудьте. Там рыба для вас. Иван у частника покупал. Её в холодильник надо сразу. Приходите ещё.
   – Нет! До среды не ждите, – обещала свекровь великодушно и позёвывала широко, со вкусом, накидывая пальто и нашаривая рукава невпопад. – Наелись на три дня вперёд. А от этого, бесстыжего, слова доброго ты, Нюра, не дождёшься, как и я за всю жизнь не дождалась. Ладно, отдыхай!
   Она забирала тяжёлую сумку, верхнюю одежду мужа, выходила первой, отодвинув его плечом, и запевала в коридоре высоким дребезжащим голосом:
   – Ой, цыветёт калина – в поле у ручия. А парыня маладова… Ты, старый! Давай вторым: а парыня маладова!..
   – Какая Молдова? – мотал тяжёлой головой свёкор. – Она теперь не наша.
   И долго ещё изумлялся за дверью:
   – Вот дура баба! Какая Молдова?!. Молдавия!.. Была, цвела, жила богато! Когда-то.
* * *
   – Продали, сволочи, республики все. Тут ружьё никак не сбагришь, а они… – шумел свёкор там, в коридоре, удаляясь. – Ещё бы жену кому-нибудь всучить, хоть забесплатно, так нет. Мы не умеем! Не приучены. А дети, вон они! Спекулируют, барыги! Научились дурную деньгу зашибать… Но я их предупредил! Так не жи-вут! Рабо-тать на-до!!!
   …Он ещё кричал что-то на выходе из барака. А Нюрочка в своей комнате уже кормила Саню – присев на табурет и скорчившись, чтобы не тянуло швы.
   – Видишь, всё утихло, – гладила она младенческий нахмуренный лобик. – Саня мой. Саня…
   Но из коридора уже доносился другой нехороший разговор. Там рослый внук старика-азиата опять перечил учительнице – тот, с сизыми кулаками, с лицом плоским и тёмным, будто сальная сковорода:
   – …Ну, вышел. Хочу – и сижу. Напротив её двери. Ну, на корточках, а что? У меня тут дед живёт. А эта… Всё равно моя будет. Не будет – ей же хуже: в чуханы волчонок её пойдёт, в оборванцы.
   Это он – про Нюрочку и про грудного Саню, мясной тяжёлый парень с чугунной головой и масляной поволокой во взоре.
   – Ничего, мой маленький, ничего, – одну руку Нюрочка опускает в карман халата, не переставая кормить; пальцы её крепко охватывают гладкий тяжёлый металлический шар, который всегда при ней, когда дома нет Ивана. – Ничего, мой хороший.
   – …В подземном цехе из бочки с раствором дышать будет волчонок, балдеть, – не унимается котлоголовый парень. – Там беспризорных много. К друзьям пойдёт. Скоро.
   Если сейчас Нюрочка выйдет и ударит стальным шаром, зажатым в кулак, по широкому сальному темени бандита, то проломит его дурную башку наверняка. А после этого ей останется только сесть в тюрьму. И что тогда будет с Саней? Нет, надо терпеть, терпеть, терпеть – и ничего не говорить Ивану… Только стальной шар, оттягивающий карман тёплого халата, у неё всегда наготове. Он, тяжёлый, теплеет от её пальцев, перенимая температуру тела. Да, у металла, и тела, и молока – общая теперь температура, будто сталь и Нюрочка – одно целое.
   – Тише, Саня, крохотный мой, – кормит она ребёнка, прижимая одной рукою. – Скоро папа твой вернётся. Скоро… С ним станет спокойно… Без него совсем покоя нам нет, а с ним… Расти…
   Молоко уходит, перетекает, поглощается, соединяя мать и дитя, словно у них снова общее тело. Сталь, согретая материнской рукой, сама Нюрочка и младенец сейчас – одно целое… Младенец, Нюрочка, сталь…
   – Ничего, Саня. Придёт наше время. Когда-нибудь. Слышишь?.. Оно так долго не приходило! Так долго, что… Придёт.
* * *
   Храбрая учительница Тарасевна толковала меж тем в коридоре дрожащим голосом:
   – Надо всем по-доброму жить, по-соседски! А ты придумал – ерунду! Женщин кругом полно. Тебе что, других мало? Ребёнок у них… Мужу куда деваться? Оставь людей в покое, если ты умный человек!
   – Я говорил ему, чтоб уезжал по-хорошему? Говорил. В Россию пускай пилит белобрысый. Белоглазый.
   – Ври кому другому, – ворчала Тарасевна и похаживала там, за стеной, громыхая алюминиевым ведёрком. – Ничего вы напрямую не скажете, исподтишка вы храбрые. И гурьбой на одного. Знаю я вас… Мне – не ври! Говорил он…
   – Много раз говорил! – обижается бандит. – А эта… Эта мне ребёнка родит, я и русского волчонка тогда не трону. Пускай живёт. Мне не жалко… Если наши законы плохие, тут никого не держим. В другой закон убегут – мы не против.
   – Да уж ездили они в Россию. Кому они там нужны… Не к кому ехать! Никто нам не поможет, нигде…
   Прислушивается Нюрочка к словам за стеною, кивает, склонившись над младенцем: все помогающие – сами давно обобраны в России разорённой. И сердобольные – выкинуты из своих домов… А богатый бедному нигде не помощник… Всё то же там, что и здесь! Беспризорники, и нужда, и бандиты. Бандиты вверху, бандиты внизу. Нет милостивым в России приюта – ни местным, ни приезжим…
   – Так-то, Саня. Расти.
* * *
   Табачный дым вползает в комнату – змеясь, извиваясь. Ниже склоняется над младенцем Нюрочка, прикрывая его собою.
   – Эй! – негромко окликает её бандит, но не входит: он думает, что дверь заперта. – Упрямая, да? Чухан будет – ребёнок твой. Игла, игла… Лучше открывай.
   Сальный бандит совсем рядом – он шумно сопит в коридоре. А Тарасевна побежала на улицу со своим ведром. И тихо в комнате старика-азиата; ухромал, должно быть, под вечер в степь, к далёким могильным мазарам. Один из них стал домом двух его сыновей, рождённых когда-то для строительства коммунизма… Но сыновья старика мертвы. А внук его, пахнущий парным мясом, жарко дышит в коридоре, переступая с половицы на половицу. И табачный дым вползает оттуда волнами. Они, длинные, сизые, шевелятся возле младенца, поднимая змеиные головы.
   – Старуха велела по-хорошему жить! Эй? По-соседски… Почему не отпираешь?.. На иглу сядет волчонок. Этого хочешь?.. Мой брат сам подсел, твоему волчонку – поможем. Со временем. Кайфовать будет, балдеть… Решай давай!
   Крепче сжимает Нюрочкина рука в кармане тяжёлый металлический шар, перенимающий тепло её – и тревогу, сдавленную до немыслимой плотности. Ещё немного, и плотность металлического ядра станет так велика, что улетит в обидчика сама собою.
   – Открой, сказал! – стучит по двери бандит, теряя терпенье. – Совсем уважать не хочешь, да?
   Если слабая женская рука не сумеет удержать при себе шар, то, перегревшись, металл выйдет из-под управления – он улетит в висок притеснителя… Уплотнившаяся материнская стальная тревога поразит притеснителя насмерть… Любого, кем бы он ни был…
   – Откроешь? Нет?..
   Нюрочке надо быть сильнее своей тревоги – чтобы удержать блестящий шар. Нюрочке надо быть спокойней себя – чтобы шар не перегрелся в руке… Нюрочке надо быть…
   Дёрнулась ручка двери и уже провернулась. Но… металл не должен стать сильнее Нюрочки, стиснувшей тревогу в руке.
* * *
   – Вот! Куришь ты здесь, в тесноте! Зачем?! – раздаётся в коридоре крик Тарасевны, вдруг вернувшейся с улицы. – Там – ребёнок, у меня – внучка. А ты что делаешь? Кругом щели…
   – Я везде хозяин! – ворчит бандит. – Курю, где хочу. Где не хочу – не курю.
   – А венки если загорятся? Подожжёшь барак, её муж тебя убьёт. Он ведь придёт с минуты на минуту! – храбро врёт учительница в коридоре, уже постукивая шваброй по полу. – В прошлый раз без него ты набезобразничал, венки посшибал, истоптал. А ну, если он узнает? И что начнётся? Поножовщина, а там – суд.
   – Я руки не мараю. Другие справятся. Скоро.
   – Почему соседке прохода не даёшь? Я же милицию никогда не вызываю, по-доброму с тобой говорю, как умному человеку: прекращай.
   – Сегодня вызовешь, завтра я в твоей квартире жить буду. В милиции наши люди есть! Везде есть!.. Вернётся скоро Бирюк её, говоришь? – лениво посмеивается бандит. – Посмотрим! Успеет или нет… Ночь тёмная будет… Сам на нож наткнётся в овраге. Тогда не выскочит, наверно.
   Но тут парень взвыл так, что Нюрочка вздрогнула. То охаживал его в коридоре хромой старик-азиат. Лупил внука посохом по хребту, выкрикивал высоким голосом, похожим на клёкот, ужасные нерусские ругательства, искажая от гнева слова:
   – Не приходи! Нога твоя тут зачем? Бандит, понимаешь… У-у, дрянная порода. Сволочь…
   Наконец опять хлопнула общая дверь – на улицу. Шум отъезжающей чёрной калоши удалился вскоре от барака, стих совсем. И Нюрочка перестала сжимать тяжёлый шар. Она вытерла пот со лба.
   Опять спас её старик. Прогнал наглого, постылого. Пахнущего сырым мясом – выставил, поколотил…
   – Видишь? Хорошо всё, Саня, – гладила вчера вечером Нюрочка притихшего младенца, замершего от опасности, и застёгивала халат на груди. – Тебе спать надо… А я со стола уберу потихоньку. За венки сяду… Дедушка бы только этот подольше пожил! Чужой, старенький совсем, а видишь – защита нам. Помрёт если, как бы не наплакаться нам с тобой досыта… На кого надеяться нам, Саня, когда одни мы дома остаёмся? На дедушку твоего с ружьём? Очень правильный дедушка у тебя. Только вот ружьё у него – кривое… И всё-то у нас кривое, Саня. Всё…
* * *
   Но кривое было не всё. Раздался лёгкий стук в дверь.
   – Можно ли нам? – ввела Тарасевна за руку внучку девяти лет. – Вот, Полина, посмотри, какой маленький тут у нас, в бараке, народился.
   Полина была девочка приветливая – в коричневом платье вельветовом, длинном, причёсанная гладко, на пробор, – и стеснялась проходить. Однако на красное личико Сани посмотрела всё же издали, привстав на цыпочки.
   – Хорошенький… – неуверенно сказала она, теребя косицу.
   Нюрочка обрадовалась Полине и тоже полюбовалась своим Саней.
   – Ты сама-то хоть поела? – Тарасевна окинула неприбранный стол многоопытным педагогическим взором. – Тебе за двоих есть полагается, ты – мать кормящая… Полина! Неси-ка грязную посуду на кухню, помоги!
   – Я – потом, – слабо улыбалась Нюрочка. – Отдохну только минут пять. Не надо…
   Но Полина уже старательно и с большою охотой собирала тарелки.
   – По две носи! – командовала Тарасевна. – Уронишь…
   – Да вы садитесь, – предложила Нюрочка из пустой вежливости, зная, что соседка так и будет стоять около двери, будто около классной доски.
   Тарасевна только махнула рукой:
   – Ничего… Ну, что? Немая не появлялась? Давно в милиции заявление моё лежит, а толку нет… В овраге, где карьер осыпается, опять китайца задушенного под глиной нашли. Без денег, без документов. Кто такой, откуда – никто не знает, – перетаптывалась учительница. – Ну, китайцы – они мелкие сюда проникают. А наша немая – здоровущая! Семеро не укокошат… Может, в рабстве её держат? Говорят, с юга опять большую бригаду рабов пригнали, дворец в Гнезде строить и солярий какой-то. Молодые вроде на цепях. Ты не слыхала?
   Нюрочка молчала, прикрыв глаза: ей надо вырастить Саню. Внешний мир, опасно просторный, хочет, чтобы она воспринимала его, растрачивая себя на чувства, не укрепляющие Саню. А этого Нюрочке не положено…
   – На цепь нашу немую посадили! – беспокоилась Тарасевна. – Верёвку она бы перегрызла… Я так думаю. А ты?
   И снова не отвечала Нюрочка; она должна сохранять себя – для Сани, дремлющего на её коленях, совсем ещё не окрепшего. Её жизни должно хватить на то, чтобы…
   – Уж не там ли она? – расстраивалась Тарасевна в одиночку. – А не подойдёшь, не проверишь. Автоматчики стоят… И как нам быть?
   Но нельзя Нюрочке вовлекаться в напрасную трату сил, расходовать их на лишние слова – нельзя. И она только пожимает плечами в ответ.
   – Полина! Ещё вилки прихвати! Одна, вон, под столом, – распоряжалась учительница. – Подбери… Вот какой дикий режим к нам заявился! За чем он?! Рабовладельческий?.. Он хуже того, который был!.. Скажи, Нюра: кому это надо было? К нам его завозить? Режим этот отсталый? А?
   – Не знаю… – Нюрочкиных усилий должно хватить на то, чтобы вырастить Саню, сохранить, выучить, и тогда он сам решит, что нужно делать с этим миром. – …Опять новый передник у вас?
   Довольная своим видом, Тарасевна погладила себя по животу.
   – С вопросительным знаком, – сказала она. – Благодетель, депутат, мне этих передников надарил – видимо-невидимо! Нет, всё-таки не режут нас тут, как овец! Не то, что на Кавказе. И не в цепях мы, русские, здесь живём, в Столбцах наших!.. Немая только куда-то запропастилась. И всё… А зачем я зашла? Сказать зашла: завтра мне в день сторожить. Зато послезавтра дома буду. Если тебе в магазин сбегать надо, я за маленьким тогда опять пригляжу. Запищит – качну коляску, будь спокойна. Только вот завтра – не смогу: работаю.
* * *
   Тарасевна дождалась, когда девочка снова уйдёт с тарелками на кухню, и зашептала от порога:
   – Как спать ложимся, она на молитву встаёт. И утром тоже. А я без единой молитвы всю жизнь прожила… В монашки бы не ушла Полина, этого боюсь. И ведь книги какие серьёзные приносит! Читаю без неё – и не разберусь. Вот, антихрист – он человек? Или кто?