Вера Галактионова
Спящие от печали (сборник)

Спящие от печали
Роман

* * *
   Страшно тихо сделалось этой ночью в Столбцах. И в кромешной тьме вершилось таинство перемены: сей час и миг стремительно покидала поздняя осень спящий полуразрушенный городишко.
   Бесшумно летит вдоль улиц позёмка с пылью. Весь ледяной ветер широко стелется понизу, наметает скудный сухой снег в канавы – и срывает его с кочек, с лысых бугров, с дорожных подъёмов. Падает вьюжный ветер в лощины, взбегает на всхолмья. Приходит из степи – и уходит в степь, волна за волной, без посвиста, шороха, гула. Как свирепая собака мчится неслышно и уж потом кусает без лая, так бледная молодая эта зима несётся стремглав, звериным низким намётом, чтобы взвиться и напасть, спустя время, на всякое тепло, затаившееся в клетках тёмных жилищ.
   Ещё не схватывает чёрные стёкла домов колючим узором злое её дыханье, а только вьётся оно и змеится у самых порогов. И не завывает ветер в выбитых окнах брошенных многоэтажек, торчащих на горе. Немо зевают они в ночи, без вдоха и выдоха. Низом, низом летит стремительный лютый холод. И уже оцепенела от него земля, сделавшись каменной. А от внезапного отключения электричества оцепенела, замерла всякая жизнь в Столбцах ещё с вечера.
   И небо оставило землю без пригляда – ни единой наблюдательной звезды нет в толще тьмы наверху. И весь неосвещённый городишко стал как неживой.
   Загодя уснули безработные в щитовых домах, сгрудившихся возле тёмной громады давно простаивающего горно-обогатительного комбината. В подвальном тёмном цехе его приткнулись к бочкам со старым химическим раствором чьи-то дети, надышавшиеся вдоволь испареньями. Забывшие свои имена, прозываются они все одинаково – чуханы. Нет у них больше возраста и пола. Играют их сонными душами бесьи голоса, морочат воображенье рябые уродливые видения.
   В поверхностной дурной дрёме, нахохлившись по-птичьи, давно не понимают оборванцы ночи и дня, тепла и холода, зла и добра. Умирают потихоньку в привычных грёзах, истаивают в темноте, меркнут их судьбы, задавленные нуждою взрослых.
   Спят по разным чуланам и каморкам нищие, не ходившие к вечернему поезду – так темна стала нынче дорога через овраг, что лучше поголодать, чем возвращаться по ней. Спят в уцелевших жилищах остриженные наголо допризывники, месяц назад получившие нежданную отсрочку, и отвоевавшиеся в Чечне калеки. Спят чистые прилежные школьницы и хворые проститутки. Усталые продавщицы, отмывшие от плесени кольца испорченной колбасы и намазавшие их подсолнечным маслом для маловероятной завтрашней продажи – и тощие учительницы, которым снятся кольца маслянистой этой отмытой колбасы, тоже спят.
   С раннего вечера угомонились в микрорайоне бандиты, промышляющие на далёкой трассе – кому хочется топтаться на обочине в этакий холод. Только шарашится на окраине тщедушный подросток-наркоман, пробирающийся к цыганскому посёлку, да вряд ли дойдёт, кутаясь в рваную летнюю куртку: замёрзнет небось по дороге, отмучается навеки. Что ж, за такую смерть не придётся ему наконец-то платить, а медленная стоит денег, денег, многих денег и слёз…
   И замер во тьме, на отшибе, возле котельной, старый барак целинной постройки, в котором объединены низким душным коридором несколько обжитых крошечных квартир. Но вот в одной из них, самой чистой и прибранной, далеко за полночь проснулся ребёнок.
* * *
   Саня ворочается в тесных пелёнках, укрытый стёганым одеяльцем. Не горит в прихожей ночник, не светит привычно из угла тарелка обогревателя. Ребёнок опять оказался в такой же тьме, как до рожденья, только в огромной и не защищающей. Он дышит тьмой, опасно просторной, и вбирает её зреньем по чуть-чуть, чтобы не понять больше, чем нужно, от чего может зайтись беспомощное, не вполне привыкшее жить, сердце: в темноте, обступившей детскую коляску со всех сторон, затаилось будущее. Грядущее, будто вор – похититель счастья и самой человеческой жизни – выжидает своего часа: но оно – уже здесь.
   Со временем зренье младенца перевернётся. Взгляд его станет, как у взрослого человека, и память ничего не воспроизведёт из того, что витает рядом. А пока чуткая природа хранит беспомощное дитя, предостерегая: в огромной остывающей тьме маленькому телу нужно жить осторожно, и дышать осторожно, и смотреть из-под опущенных век – по чуть-чуть.
   Ребёнку хочется плакать и отвернуться от черноты. Он же только терпеливо морщит личико. И молчит – чтобы не взбаламутить, не вспугнуть устоявшуюся тьму с великими и грозными её смыслами. Лишь бы не заходили они, беспощадные, ходуном, не обрушились бы на существо крошечное, недавно здесь появившееся и ещё чужое миру вещей и людей, привыкших жить на этом свете.
   Слабо поскрипывает под младенцем хлипкая коляска на рессорах. Сбилось на сторону детское одеяло. Давно бы пора погладить ребёнка, и перепеленать потуже, и укрыть заново. Но никто не спешит к нему, не склоняется, не зовёт тихим голосом: «Саня?.. Что? Что ты, хороший?»
   Юная его мать Нюрочка крепко спит под могильными венками, висящими во мраке.
* * *
   Ей снится странный сон – про Землю, Небо и про души спящих. Во сне все они скованы множеством забот, не приносящих прока. И все, томясь, будто колодники, и жалуясь друг на друга, хотят пробиться сквозь тьму ввысь, где должен быть свет. Но плотное чёрное небо вынужденного греха нависло над всеми. И тьма эта – смерть душ.
   Ещё Нюрочка видит, откуда-то сбоку и сверху, как сияет огнями Гнездо – там живут правители жизни спящих. Красные дворцы начальства выстроены в десяти километрах от Столбцов, при отдельной, всегда работающей, электростанции. Огромные тарелки локаторов ловят для жителей Гнезда сигналы спутников-надзирателей, спутников-доносчиков. И видит Нюрочка нарядное, сытое веселье, и плоские телевизоры с холёными выпуклыми лицами новых земных господ, не стесняющихся своей холёности в мире, разрушенном ими. «Звери, – окликает их Нюрочка, горюя. – Звери, отчего вам дана такая власть над нами?»
   Она смотрит сверху – и не знает, что эти души не умеют слышать того, в чём нет для них земной выгоды. Души новых земных господ немы и глухи. И они не тоскуют по свету небес – им вольготно внизу. Чем хуже народу, тем нарядней, тем роскошней их наглая жизнь. А чем хуже народу, тем он выше и выше новых господ – и тем дальше от них. Лишь плотное небо вынужденного греха не пускает его к свету надземному. Нет этим людям жизни на земле, нет им и пути на самый светлый верх, а меж смертью и жизнью, как меж небом и землёю, голодно пребывать, зябко. Томятся, жалуются души спящих – и не видят спасенья ниоткуда.
   Но гуляет и привычно веселится нарядное Гнездо, утопающее в сиянии искусственного обильного света. И высокие бокалы с гранатовым соком – тёмным как живая кровь и густым как живая кровь – сияют на их столах. И сияют пресыщенностью улыбки новых земных господ на плоских экранах, сбивающих свой наркотический коктейль из цветных точек – неустанно смешивающих в своём мерцании Запад с Востоком, Восток с Западом в одно дикое, рябое месиво, в котором становится всё больше красного, багрового, тёмного. Пиру пир! Пылают красные рты правителей, улыбающихся друг другу с разных континентов. Пиру пир!..
   «Разве можно радоваться тому, что вы сделали с нами? – ужасается их торжеству над миром юная мать, спящая под колючими венками. – Разве можно так ликовать вам, посеявшим на огромных безмолвных просторах державы бедность, разруху, страданье? Разве так можно?»
* * *
   Души новых земных господ, чуткие лишь к барышу, никогда не услышат того, о чём спрашивает их измученная Нюрочка. Она же зовёт их, и окликает сверху, и спрашивает без всякого толка, в бездонной своей печали: «Звери! Зачем питаетесь вы нашими живыми жизнями?.. Отчего носите вы человеческие обличья?.. Когда же проступит звериный ваш оскал въяве – и ужаснёт всех, и оттолкнёт? Когда?..» Она всё спрашивает и спрашивает их, не просыпаясь, и горюет, потому что видит всех сразу: безвременно, загодя, безнадёжно, полуобморочно спящих во мраке – и празднующих праздных, пышно пирующих в обильном электрическом свете, и только не видит Сани. «Ты ведь уже родился, я помню, – ищет всюду она своего младенца. – Где ты?.. Как жалко, что ты родился».
   Она зовёт Саню и жалеет его – за то, как трудно он выбирался в мир людей; безуспешно и трудно. Из-за малокровья Нюрочкино тело оказалось способным только на слабую родовую деятельность. И Саня уже задыхался, когда ей сделали кесарево сеченье. Значит, его прошлое только боль и страх рожденья. То есть страх смерти… У неё даже швы не зажили толком. А от малокровия нужно много гулять под счастливым, ярким солнцем. И пить гранатовый сок. Тёмный как живая кровь и густой как живая кровь, он, чудодейственный и богоданный, восстанавливает самые большие человеческие кровопотери… Но это – дорогой сок. И потому его нет в Столбцах. Покупателей хорошего товара здесь найти трудно. А гулять без дела Нюрочке совсем, совсем было некогда, тем более что и солнца давно уж нет никакого. Плотное небо вынужденного греха висит над Столбцами…
   Бедный Саня, народившийся недавно, не озяб ли он? И как Нюрочке отыскать своё дитя в огромном стынущем пространстве ночи? Ночь бедных черна, холодна и необъятна, конца ей не видно. «Ты не во мне, Саня… Ты исторгнут, вытолкнут, выброшен в страшный мир, одинокий мой. Теперь мне труднее сберечь тебя. Сберегу ли? Не знаю… Как жить нам порознь, Саня? Где мне взять сил, чтобы и теперь окутать тебя собою?.. Нами правят звери, не знающие жалости и состраданья. Они поглощают наши жизни. Из высоких своих бокалов они допьют наши жизни и души до конца, словно густой сок, самый дорогой и тёмный. Тёмный, как человеческая кровь. Кто остановит их, поглощающих жизни миллионов людей?.. Саня, крохотный мой, где ты?»
   Давно пришедший в упадок, отрезанный небрежным делением границ от России, бесхозный тот городишко кажется Нюрочке лишь стадом разбредшихся и замерших корпусов, вразнобой прижавшихся к юго-восточным отрогам Уральских гор. Она ищет Саню повсюду, но только видит студёный ветер, метущий позёмку с пылью, волну за волной, видит души спящих от печали – и видит скучные остывшие века, которые стелятся понизу: они прах и жизнь – жизнь, и прах, и вечное равнодушное движенье… В эпоху разлома империй не дай вам Бог жить на пограничных окраинах национальных материков.
* * *
   …Из южных народов никто и никогда не стремился обосноваться тут для осёдлой жизни. Даже на летнее зелёное пастбище сюда не пригоняло скот ни одно из азиатских племён. Всё, всё здесь было слишком необычным для кочевников. Уже в месяце шилде – в самую макушку лета – травы в этих лощинах выгорали дочиста. И сквозь корявые сухие корневища проглядывала странная горячая земля – розовая, будто кожа заболевшего младенца.
   Эта негодная местность считалась у тюрков Воротами ветра, а ветры зарождаются и вертятся духами опасными, непонятными. И лучше проскакать через вихревые Ворота половину суток без передышки, пришпоривая утомившегося коня, но не останавливаться здесь даже на краткий привал. Не стоило спешиваться для отдыха на воспалённую нежную землю, не следовало пить воду из мелких её озёр – то малиновых, то жёлтых, а то изумрудно-зелёных. Нельзя было любоваться ими и подолгу стоять на одном месте, будь то жаркое лето с ветром знобящим, окатывающим путника с неба, как ледяной водопад, – будь то зима, закручивающая снежные вихревые столбы до самого неба.
   Высокие вьюги, опасно раскачивающие звёздный ковш, опадали в Воротах ветра лишь весной, и долго ещё потом бесшумно стлались понизу, пока не превращались в талую цветную воду – малиновую, жёлтую, изумрудную…
* * *
   Но Столбцами именовалась только старая часть городишка – издавна так называлось небольшое поселенье русских степняков, живших здесь с незапамятных времён. Скот, который они разводили, был мелким и неказистым, а шаткие постройки для его содержанья строились из вязанок камыша, обмазанных глиной с коровьим свежим помётом. Бывало, что осенней порой степняки втыкали в глину тонкие саженцы тополей, неведомо откуда привезённые. Те хорошо приживались и даже вырастали необычайно сильными в два лета. Однако уже к третьей осени вместо молодых деревьев торчали в розовой степи, лаково блестящей от холодных дождей, только чёрные их остовы.
   Человеческий век этих поселенцев был короче обычного. Но и за быстротечную свою жизнь уставали эти люди отражать, из поколения в поколенье, набеги диких кипчакских всадников, бесприютных и жестоких, как здешние ветры.
   Позже Столбцы грабили низкорослые киргизские орды, умевшие просачиваться сквозь Кокандскую линию крепостей, и рослые воинственные адаевцы, кочевавшие в Прикаспийской полупустынной низменности с древних времён. Забираясь так далеко на северо-восток, раскосые и плосколицые никогда не обретали тут большой наживы. Даже в Средние века они понапрасну отвлекались от большого Шёлкового пути с его тяжёлыми караванами. И хоть уже совсем не часто двигались в ту пору по глубоким степным колеям скрипучие повозки с бухарскими шелками и пряностями, однако удачная многодневная засада могла ещё принести разбойникам вдоволь верблюжьего мяса, не считая тюков диковинного товара.
   Понять, что влекло грабителей в холодные далёкие края – опрятные, но не богатые, – совершенно невозможно и поныне. Даже удачно отбитый у русских степняков пяток низкорослых косматых коров, странно смахивающих на коз, не стоил таких трудных переходов: в обход казачьих кордонов, постреливающих с самарской стороны, или через пустые пространные степи нищих каракесеков – бесприютных бродяг, вылавливающих силками сусликов и барсуков, а зимою впадающих в спячку по глиняным норам, похожим на берлоги.
   Военная добыча съедалась адаевцами на обратном стремительном пути, за пределами гиблых земель, в один присест, да и то если грабителей не настигала погоня. Но бездумное круженье во времени и шалая маета неусидчивых племён, норовящих схватить не важно что и раствориться в дали, снова гнала их пуще плети на русские рогатины, вилы, ножи и ружья. И не было уж ни сил, ни времени у жителей Столбцов, чтобы перебраться ближе к городам, а если кто и отрывался от сородичей, то возвращался вскоре тусклый, с покорёженной душой, да и говорил прочим для науки навсегда обесцвеченным голосом: «Нет, братцы, столицы не про нас – там ещё моде на немцев конца не видать… Иноземное всё прибывает, а русское изгоняется, – прячется оно по самым глухим местам, хоронится по лесам, болотам, лощинам и живо бывает одною нуждой да старым обычаем. А где вы найдёте место глуше нашего? Потому и будет оно для нас понадёжней всего».
   И уж который век в Столбцах самые жестокие и справедливые дети наказывали провинившихся малышей «москвою». Кто-нибудь рослый поднимал шалуна за голову, прижав ладони к его ушам. А когда ноги виноватого отрывались от земли, то карательные жёсткие пальцы за одни только багровеющие уши держали проказника в воздухе, всё выше подтягивая и подтягивая их: «Видал Москву? Видал?» «Вида-а-ал!» – орал от несусветной боли провинившийся, давясь слезами. «Видал! Ой, видал….» Тогда прощали его, утирающего сопли ладошкой: «То-то! Будешь знать, как безобразить». И ставили на место.
   Правда, время от времени, кое-кто из Столбцов пробирался всё же далеко на юг, через раскалённые мёртвые пески, к семиреченским казакам, в края барбарисовые, яблочные, солнечно-медовые. Другие уходили на Пресновскую казачью линию, к востоку, скрывающему тайну благословенного Беловодья за курящимися поднебесными вершинами гор. Третьи добирались до яицких прибрежных станиц, ежевичных, икряных, осетровых…
   Но пришлых людей не жаловали ни тут, ни там, хоть и принимали иногда в батраки, на тяжёлые поганые работы. И слишком, слишком долгими бывали такие переезды для семейных повозок. Так что отрывался от Столбцов лишь какой-нибудь порченый шалопутный парень, хлебнувший любовной отравы, угрюмый книжник, не нашедший истины меж строк, закапанных свечным воском, да истосковавшийся по лучшей доле бездетный бобыль… К тому ж пограничье, восточное, западное, южное, спокойной жизни не сулило никому, а дремучий лесной север был ничуть не лучше Столбцов. Здесь азиат налетит – но умчится он восвояси от гиблого места подальше. Там же изведёт не урядник местный, так ростовщик-живодёр, городской судья – суконное рыло иль напудренный голштинский голощёкий купец.
* * *
   Однако кровавая советская заря усмирила всех – и русских степняков, и отважных казаков, и стремительных адаевцев; она обагрила полукочевой этот край до самого Каспия солёной яркой влагой. Идея беспощадного равенства надвинулась с запада на народы, истребляя в них всё самое сильное, а значит, готовое к сопротивленью. Но если бы здесь царило неукоснительное равенство, то на народы надвинулась бы тогда идея беспощадного неравенства: дело было не в идее, а только в жгучем желании переворота того, что уже есть. Самое сильное – то есть готовое к сопротивленью, – уничтожалось бы и тогда с тем же упорным коварством. Люди, больные этим желаньем, не терпят реальности – они загоняют себя и других в мир своих странных рябых грёз, которые не осуществляются до конца никогда, поскольку сменяются новыми, ещё более несбыточными.
   Но бесчисленные человеческие жертвы Великой Красной Прелести были, наконец, принесены. И, равно обессилев, присмирев и оробев, уцелевшие отребья самостоятельных когда-то родов, русских и азиатских, принялись безропотно созидать то, что приказывали им уполномоченные – пришлые взвинченные люди с наганами, дуреющие от страха перед попранным старым и перед призрачным новым. Выжившему отребью предстояло в панически короткие сроки овеществить для уполномоченных призрачное – здесь, в азиатской России, здесь – в русской Азии. Так, при строительстве горно-обогатительного комбината, вокруг Столбцов образовался городок – и даже разросся позже, когда поблизости, в сотне километров, рядом с бокситами обнаружился уран.
* * *
   Молодая Санина мать, спящая под хвойными венками, не слышит, как поскрипывает во тьме детская коляска, и уже не помнит о душах спящих – и о душах празднующих не помнит тоже. Нюрочка старается понять, даётся ли ребёнку выбор – когда ему родиться, где и у кого. И так важно, так необходимо ей это понять сейчас, что она старается произнести слова вслух – не может, и снова старается:
   «Тшшш. Тихо, тихо, милый. Ты сам захотел родиться у нас?.. Пока не стал ты взрослым и не забыл, скажи мне: ты – знал, что для рожденья будет тебе тогда отведено только это убогое место на Земле? И ты согласился на него?.. Ответь же Саня, был ли у тебя выбор?!.
   Если был, то что же ты наделал, Саня, бедный мой. Что ты наделал!..»
   Давно пришедший в упадок, бесхозный городишко кажется ей в ночи только стадом разбредшихся и замерших корпусов, вразнобой прижавшихся к плоским отрогам гор. И она улыбается горестно во сне от щемящей жалости, не видя сына, но чувствуя его присутствие где-то рядом.
   «…Конечно, тогда меня ты выбрал правильно, Саня. Потому что любить тебя, как я, никто на Земле не смог бы и не сумел бы во все другие возможные времена… Может быть, ты поджидал долго, веками и тысячелетьями, когда появлюсь на свете я, и вырасту, и когда тебе можно будет наконец-то оказаться во мне, и развиться, и запроситься на свет?.. Может быть, ты так сильно захотел родиться именно у меня, что согласился и на время это, и на этот город?..
   Если это твой выбор, маленький мой, то как же сильно ты любил меня, Саня, ещё до своего рожденья! Но… разве можно было решиться на рожденье в это время – и в этом краю?!
   Смотри: наш город почти разрушен – он кажется только стадом разбредшихся и замерших корпусов. В нём запустенье, мрак и нужда, в нём – тревожная дрёма и лихорадочный труд, не приносящий радости… Здесь даже стрелка компаса не знает своего спокойного положенья и мается. Она мечется, путая север с востоком, юг – с западом. Здесь всё неустойчиво, Саня, и люди предчувствуют, что не долго они протянут на этом свете. Поэтому им надо быстро жениться, быстро выйти замуж, быстро дать потомство. А теперь прибавилась новая напасть: здесь мы уже, впервые, люди без родины, Саня! Она исторгла, выбросила, вытолкнула нас из себя странным делением границ…
   Ты, верно, не захотел родиться у нарядных людей, правящих миром вещей. Ты родился у нас. У меня и Ивана. Но… что ты наделал, Саня?! Если у тебя был выбор, то что же ты, бедный, натворил?!»
   И снова не понимает юная Нюрочка, отчего и как это происходит – что жизнь, дремлющая веками в небытии, вдруг начинает пробиваться к свету в столь неурочный миг. «Зачем – у нас, не имеющих возможности правильно, хорошо жить? Зачем – здесь?!.
   Крошечный Саня. Ты не испугался того, что это будут Столбцы… Какой ты храбрый мальчик! Какой же ты храбрый…
   Теперь ты здесь.
   Прости меня, что я оказалась здесь…
   Но другого места не нашлось для меня на земле».
* * *
   Молодой бандит с сизыми кулаками, литыми, словно пудовые гири, не расхаживает этой ночью по низкому барачному коридору. И лучше было бы всем, если б он не приезжал сюда вовсе со своими подарками, никогда, никогда. Но беспутный широкомордый внук почтенного Жореса появляется у деда в комнате то и дело. Подъезжает на иностранной чёрной машине, похожей на огромную блестящую калошу, выбирается с бархатного красного автомобильного сиденья. Он тащит к столу старика увесистую телячью ляжку и нарезает мясо своим странным ножом, выскакивающим из металлической рамки мгновенным, непонятным образом бесшумно.
   Спит и не спит старый Жорес. И видит снова минувшее – как внук укладывает в холодильник «Саратов» тяжёлые куски, заботясь о старике. А старик не знает, что делать с этой молодой говядиной, пахнущей кровью. Да, кровью, сухой вольной полынью и терпким потом неведомых степных людей, привыкших выращивать и выхаживать свой скот в бесконечных трудах и заботах – там, за дальними холмами, убегающими под кромку небес.
   Долетают до старого Жореса слухи о том, что разбойничают молодые безобразники в степи, угоняя коров и лошадей, как в дикие времена. Ворованным кажется старому Жоресу это мясо, вот что! Но внук только смеётся и не отвечает прямо на вопросы старика. «Где брал? – переспрашивает он, скаля острые зубы. – Везде брал!.. Ладно, ладно, пошутил я: купил тебе, ешь…»
   Крутит при этом бандит своей крупной и тёмной, как чугун, башкой, прислушивается: тут ли муж хорошенькой белокожей соседки. И зря думает он, что дед плохо слышит, когда подхватывается этот старший его внук, складывает бесшумно свой нож-рамку и устремляется в коридор, на шум торопливых женских шагов.
* * *
   Совсем не гасит время былого. Витают, кружат, будто мухи, в спящем тёмном бараке назойливые слова бандита, подбирающегося к белокожей молодице – к той, у которой лицо, и плечи, и колени словно намазаны сметаной: так сияют они бледностью и чистотой.
   – Деньги надо? – задыхается, шепчет его старший внук в коридорном полумраке прошлого. – Бери, когда захочешь. У меня на кармане всегда они есть для тебя. Все бабы деньги любят. Сколько надо? Проси! Не стесняйся…
   Отбивается белокожая молодица, и сердится, и ругается тяжёлыми мужскими словами через силу, будто ворочает в одиночку корявые каменные глыбы, воздвигая преграду перед собою. Кричит она бандиту про своего ребёнка, которого надо кормить грудью, про мужа, который вот-вот вернётся домой, и тем пуще злит безобразника.
   – Почему такая грубая? – вкрадчиво шепчет внук-бандит в коридоре. – Ай, как не хорошо ругаться красивой женщине… Нервничаешь, да? Зачем столько стираешь? Семья твоя не стоит одного моего плевка. Зачем работаешь на них? На мужа, сына? Руки у тебя жёсткие сделались, как у старухи. Тьфу! Пальцы стали сухие, как прутья. Он что, твой ребёнок, божок, что ли, какой-то? Если это маленький бог, то ему надо на небо. Вон туда!.. Так ведь у вас положено, по вашему закону?
   И ещё говорит, смеясь, внук почтенного:
   – Ладно, не бойся меня, живи пока. И твой муж, белобрысый заяц, пускай поживёт ещё немного. Фамилия у него Бирюков, но он никакой не волк – только заяц с дрожащим коротким хвостом! А когда старую урановую шахту возьмёт мой хозяин, пойдёшь туда со своим русаком, зарабатывать деньги, если мои тебе не нужны. В долгах запутается твой заяц Бирюков до самых ушей, отвечаю! В тюрьме окажется! Наши люди везде! Напишут счета, по которым вам не расплатиться. Посадят они, кого надо и когда надо… Стой, не торопись! Все знают: твой белобрысый зайчишка-русак с волчьей фамилией разводит спирт розовой марганцовочной водой в детском корыте. А когда коричневый осадок уляжется на дно, разливает свою палёную водку в бутылки, собранные на свалке. За такую торговлю по вашим законам положено ему в ад, в урановый ад! Правильный закон. Туда он и пойдёт, белобрысый… Но твой маленький божок ещё не нагрешил. Пускай он летит в рай! Не задерживается здесь, на нашей земле. Она теперь наша, только наша, слыхала? Мой брат-наркоман скоро поможет ему взлететь туда… Опять ругаешься плохими словами? Никуда не денешься, сговорчивая станешь. Знаешь сама: между адом и раем твоё место. А здесь самый сильный – я. Сильней меня один только мой хозяин, Рыжий Рубин, слыхала?.. После себя, правда, я обещал передать тебя своему брату, но точного решения ещё не принял… Ну, хорошо, хорошо! Иди! Расти своего выродка, пока он не улетел. Пока не упорхнул с земли, от тебя… Грудь только зря портишь, кормишь напрасно его, волчонка… Ладно. Я добрый, разрешаю… Покладистая будешь, вежливая будешь, хорошая со мной, тогда, может, и усыновлю маленького твоего Бирюкова. А нет – сама знаешь…»