Галина Артемьева
Мне всегда везет! Мемуары счастливой женщины

   Посвящаю книгу светлой памяти моих родных, о которых рассказ впереди, а также моим дорогим детям Оле, Захару и Паше и следующим поколениям – Марку, Гале и Константину, горячо любимому мужу Константину Лифшицу, и еще – Женечке Лариной, которая сказала: «А давайте!» – после чего эта книга и появилась на свет.


   ЖИВИ, ЧТОБЫ ПОМНИТЬ.
   ПОМНИ, ЧТОБЫ РАССКАЗАТЬ.
   РАССКАЗЫВАЙ, ЧТОБЫ ПРОСТИТЬ.
   ПРОЩАЯ, СТАРАЙСЯ ПОНЯТЬ.
   ПЛАЧЬ В ОДИНОЧЕСТВЕ. УЛЫБАЙСЯ, ПРЕОДОЛЕВАЯ ПРЕГРАДУ.
   НЕ ЖДИ СНИСХОЖДЕНИЯ ОТ СЛУЧАЙНОГО ПАЛАЧА.
   СТРАХ – ВРАГ.
   КТО ДРУГ – ОПРЕДЕЛИ САМ.
Галина Артемьева

Откуда что взялось

   …В некотором царстве, в некотором государстве… жили-были… поживали-добра наживали…
   Подумать только! Ничего из вышеперечисленного не подходит для начала истории о большом человеческом везении.
   Это же документальная проза. Надо чтоб честно и точно. Чтоб отображало моменты и судьбы.
   Тогда так.
   В некотором бывшем царстве, в некотором не существующем уже государстве… каким-то чудом все еще жили-были… проживали-из последних сил выживали…
   Вот вроде ближе к истине. Но где же позитив? Или это страшная сказка-быль? И, может, ну ее совсем?
   Нет! Стойте! Ничего не ну! Позитива полно. И вы с ним встретитесь. И даже удивитесь, как и автор, тому, откуда что берется. И, возможно, вместе с автором придете к определенному выводу насчет истоков везения.
   Не бойтесь. Давайте снова обратимся к сказкам. Добрым и прекрасным. В тридевятом царстве за морями-за горами жили король с королевой, у них была дочка-принцесса. Там все было хорошо и красиво. Пахло розочками от каждого куста. Пели канарейки. Все подданные играли на арфах и бегали наперегонки по цветущим лугам. Сияло вечное солнце на вечно голубом небе. Принцесса подросла. К ней посватался принц из соседнего царства. Они поженились. Жили долго, счастливо и беззаботно. Все умерли в один день.
   Наверное, от скуки.
   Как вы думаете, они вообще отдавали себе отчет, что такое, когда везет? Зачем им это понимать, если все всегда голубое, розовое, душистое и мелодичное?
   Ведь чтоб понять про свое везение, надо видеть: бывает и хуже.
   И ценить то, что дарит тебе жизнь. В какие бы времена ни пришлось в ней оказаться.
 
   «Помню себя с раннего детства». Этими словами начнет папа записки о своей жизни, которые я попросила его написать для меня. И я радостно удивлюсь: значит, мне досталась по наследству от отца эта ранняя память о своей жизни.
   Я помню себя с младенчества. То ли Бог вдохнул в меня душу, немножко не дождавшись, пока мать мною разрешится. То ли естественному процессу родов что-то помешало…
   …Все детство и юность меня мучил один и тот же сон: я продираюсь сквозь узкую пещеру из последних сил. Не могу вдохнуть. И понимаю: можно сдаться, оставить попытки сделать вдох – и не жить. Или все-таки заставить себя сделать усилие, вдохнуть и…
   Эти мучительные сны были непонятны, пока я не родила своего первого ребенка.
   Именно тогда я сообразила, что мои кошмары как-то связаны с родами. Я спросила маму, что происходило в то время, когда я появлялась на свет. Было ли какое-то особое памятное событие в те часы?
   – Женщина рожала рядом, – рассказала мама. – Акушерки куда-то ушли. Она звала-звала, кричала-кричала, а потом все-таки ребенок у нее родился и упал прямо на пол… И я очень боялась, что мой ребенок тоже вот так появится на свет… Упадет на каменный пол… Я сдерживалась изо всех сил, ждала, когда придет акушерка.
   Моя жизнь, стало быть, началась с подвига моей мамы. И это не шутка – сдерживать родовые потуги, зная, что ребенку грозит настоящая опасность. Любая рожавшая женщина подтвердит.
   В общем, каким-то чудом я не вывалилась при родах на каменный пол. И каким-то чудом не задохнулась, продираясь на свет Божий. Осталось лишь небольшое страдание перед утренним пробуждением в течение двадцати с небольшим последующих лет. Это – правда – полная ерунда. Бывает гораздо хуже!
   Так что везение мое началось 20 октября 1950 года – непосредственно в день рождения.
   Вопрос. Почему надо было всем поголовно рожать в казенных домах, по обстановке напоминающих тюрьмы и пыточные камеры?
   Когда-то, в уничтоженном царстве-государстве, женщины рожали в своих жилищах, на своих постелях. Ребенку некуда было падать, кроме как на материнское ложе. Да и рядом с будущей матерью обязательно кто-то был. Жалел, поддерживал, сочувствовал, помогал.
   Кому-то понадобилось, чтобы дети «в нашей солнечной стране» с первого момента своего появления испытывали одиночество и враждебность окружающей среды. Поколение за поколением.
   Будем удивляться тому, что происходит с народом?
   Еще деталь, о которой, может, сейчас и не помнят. Детей приносили матери не сразу. На третий день после рождения. Лежали они в своих лотках, заходились в крике, спеленутые, словно мумии, с клеенчатыми бирками на руках. А матери мечтали наглядеться на своих младенцев… Просили принести, показать. Но! Не положено!
   Понимаете?
   Не положено!
   Кем? Почему?
   И мы терпеливо сносили (и сносим) это безумное «не положено». С первых наших вздохов до последних.
 
   – Ты несколько месяцев непрерывно кричала. Я с ума сходила, – пожаловалась мне, взрослой, мама.
   – Ты слишком туго меня пеленала, – сказала я. – Мне хотелось освободиться. Я же не могла двигать руками и ногами.
   – Так все делали, так полагалось, – объяснила мама. И только потом удивилась: – А ты откуда знаешь?
   – Я это помню, – ответила я.
 
   Я никогда не пеленала своих детей. Их ручки всегда оставались свободными. С первых дней их жизни. Они не кричали по пустякам и хорошо спали ночами. Это было то немногое, что я могла сделать для своих детей, хорошо помня собственное младенчество.
 
   А свои ощущения (не мысли – но отчетливые ощущения) самого раннего периода я могу передать в виде внутреннего диалога, состоящего из вопросов и ответов:
   – Ух-ё! Куда это я попала?
   – Терпи.
   – Какое все некрасивое!
   – Подожди.
   – Как страшно тут!
   – Ничего, образуется.
   – Ну и запахи!
   – Задержи дыхание.
   – Что мне делать?
   – Не задавай лишних вопросов.
   – Почему я здесь?
   – Так надо.
 
   И вот еще что. Много позже я прочла слова Шекспира из «Бури»:
 
   «Be not afeard; the isle is full of noises, sounds and sweet airs that givw delight and hurt not. sometimes a thousand twangling instruments will hum about mine ears; and sometime voices that, if I then had waked after long sleep, will make me sleep again; and then, in dreaming, the clouds methought would open and show riches ready to drop upon me, that, when I waked, I cried to dream again». —
 
   «Не бойтесь, остров полон шумов, звуков и сладких воздушных струй, которые дают свет и не причиняют боли. Иногда тысяча звенящих инструментов будет шептать у моих ушей; а иногда такие голоса, что если бы я проснулся после долгого сна, они снова усыпили бы меня, и потом, в сновидениях, облака, я думал, открылись бы и показали бы богатства, готовые осыпаться на меня, так что, когда я проснулся, я плакал (от желания) уснуть снова».
 
   Я вспомнила свои смутные ощущения. Как хорошо спалось до рождения!
   Отчего так плачут только что рожденные дети?……

Так вот, что было на самом деле!

   Все эти неясные ощущения – полная ерунда. Мне папа рассказывал совсем другую, честную и радостную историю моего возникновения в его жизни.
   Он повторял ее многократно, никогда не сбиваясь, не путаясь в деталях:
   «Я очень хотел, чтобы у меня появилась дочка. Дети продавались в специальном магазине.
   Ну, стал я денежки копить. Копил, копил…
   Пошел в магазин.
   Детей много! Разных. Но все не те. Мне нужны была ты. Такая кудрявенькая, глазастенькая, красивенькая.
   Мне продавщица приносит разных детей, а я все отказываюсь: нет, я ищу свою девочку.
   И вдруг вижу: на самой дальней полочке: ты! Именно такая, какую я искал. Моя доченька!
   Я говорю:
   – Дайте мне, пожалуйста, вот этого ребенка.
   А продавщица отвечает:
   – Это самая дорогая девочка в нашем магазине. Вы не сможете ее купить. Денег не хватит.
   Стал я деньги считать. И вот же как повезло: у меня оказалось ровно столько денежек, сколько требовалось. Копейка в копейку.
   – Что ж, – говорит продавщица. – Тогда платите и забирайте вашу девочку.
   Я тебя взял и думаю: а как же я тебя понесу домой, у меня же денег на одеялко не осталось. Ничего! Придумал. Достал из кармана носовой платок – вот такой, видишь? Завернул тебя, прижал к себе и домой понес, самую красивую, самую дорогую…»
 
   Вот это я понимаю – история! Все до последней копейки отдал за меня папа! И почему? Потому что я – та самая! Его девочка!
   Эти папины рассказы незаметно, но прочно создавали во мне очень важное для каждого человека осознание собственной нужности и значимости.
   Недавно прочла у Макса Фрая: «… Я с рождения абсолютно уверен, что совершенно замечателен сам по себе и никакая дурная репутация мне не повредит! То есть, я слишком люблю себя, чтобы утруждаться попытками самоутвердиться».
   Да, правда. Всё так. Любовь папы рождала у меня веру в себя. Эта вера не подпускала близко отчаяние или уныние в самые тяжкие моменты моего существования.
 
   Примечательно: мама в этих увлекательных повествованиях не фигурировала совсем. Но меня это не смущало. Я верила папе, потому что верила очевидной силе его любви.
   Да и поразительное сходство между нами восхищало и умиляло окружающих: «Вот это да! Папина дочка! От макушки до пяточек – все папино!»
   От папы шло ощущение мощной жизненной силы. Мягкий, спокойный, уравновешенный человек. Во многом – созерцатель.
   Я потом спрашивала себя: почему он всегда казался мне безусловным победителем? Ответ прост: он и был победителем, прошедшим всю войну. От многих фронтовиков шла эта сила.
   Я без внутренней дрожи не могу смотреть хронику подписания германской капитуляции. Выходит маршал Жуков. И – вот! То же ощущение… В нем – сила.
   Если забираться далеко… Есть у Пушкина стихи, которые рождают это же чувство. Помните «Полтаву»?
 
…Из шатра,
Толпой любимцев окруженный,
Выходит Петр. Его глаза
Сияют. Лик его ужасен.
Движенья быстры. Он прекрасен,
Он весь, как Божия гроза.
Идет. Ему коня подводят.
Ретив и смирен верный конь.
Почуя роковой огонь, дрожит.
Глазами косо водит
И мчится в прахе боевом,
Гордясь могущим седоком…
 
   «Могущий» – это невозможно не ощутить – и человеку, и зверю… Сила, исходящая от «могущего», не требует особой демонстрации. Она просто есть. Сама по себе. Вот этой силой – только ею – дается любая победа.
 
   Этой силы фронтовиков-победителей, видно, и испугался Сталин после войны. Ее и повелел придавить, затоптать, уничтожить. Отсюда и репрессии…
 
   Мы, родившиеся после войны, дети фронтовиков – выживших, выстоявших, преодолевших испытания – мы несем в себе их силу. Мы – дети Победы.
   Эта папина сила держит меня и сегодня.

Мама

   От мамы тоже исходила сила. Сила тех самых «женщин в русских селеньях», воспетых Некрасовым.
   Но сила русского народа в большевистские времена на корню подрубалась богоборчеством. Душа народная испепелялась всеми возможными способами: беспросветной нищетой, войнами и – главное – разрушением основ существования каждого народа: уничтожением общей веры.
   В России издавна устроено отношение к человеку: молчи и терпи, раб.
   Можно тысячи раз провозглашать свободу. Но до нее надо дорасти. Нашему народу никак не дают дорасти до бесстрашия. Обычного, бытового, не бесстрашия воина, что смотрит, не отшатываясь, в глаза смерти, потому что – готов уже на все. Этого у нас хватает. А вот не бояться идти своей дорогой, не бояться начальства… Тут рабство многовековое и просыпается…
   И все же… В самые тяжкие крепостные времена было то место у русского человека, где получал он силу жить дальше. Храм. Молитвы, псалмы, Святое Причастие… И каждый, самый маленький в общественном отношении человек, знал: он создан по воле Божьей, по Его образу и подобию.
   Вот почему большевики так яростно и злобно уничтожали, растаптывали веру. Им нужны были настоящие рабы. Не люди – Божьи создания, а полые внутри, человекоподобные существа…
 
   Вот у Некрасова:
 
Три тяжкие доли имела судьба,
И первая доля: с рабом повенчаться,
Вторая – быть матерью сына раба,
И третья – до гроба рабу покоряться,
И все эти грозные доли легли
На женщину русской земли.
 
   Жаль, что поэт не знал, каково будет жить женщине русской земли в обезображенном, обезбоженном мире не столь уж далекого будущего его Отчизны.
   Сила русской женщины становилась стихийной, как сила огромного корабля, плывущего без руля и без ветрил…
   Если говорить просто, в советские времена на женщине лежала обязанность не только рожать и поддерживать дом, но и на равных с мужчиной участвовать в добывании средств на жизнь. Декретный послеродовой отпуск – меньше двух месяцев. А там – крутись, как можешь. Но на работу выходи. Дома ребенок. Его надо кормить… Ночью он вопит. Вставать рано…
   Я все понимаю. Но ребенку от этого не легче. Он не в курсе, что и как устроено в государстве. Ему бы как-то на собственные вопросы ответить: «Зачем я здесь» и «Просыпаться ли, когда чувствуешь смертельное удушье».
 
   Эпизод.
   Мне примерно полтора года.
   Ночь. Я стою в своей кроватке с веревочной сеткой. Прошусь на горшок. Папы нет. Мы с мамой одни. Она спит, а я нет. Я зову ее. Она спит.
   Я кричу, плачу, прошусь.
   Мама слышит. Она проснулась. Но не встает ко мне.
   Она говорит:
   – Писай в кровать!
   (Сейчас я знаю – работала, училась, уставала нечеловечески… А тут я… Но – откуда это? «Писай в кровать!» Она же к человеческому детенышу обращается, наделенному душой, разумом…)
   – Писай в кровать!
   А я этого не могу! У меня уже есть собственное достоинство. Я себя уважаю.
   Мама не встает.
   Я захожусь в крике.
   Тогда она вскакивает, рывком вытаскивает меня из кроватки и тащит в другую комнату. В той комнате пол каменный, серый в белую крапинку.
   Разгневанная, мама сдирает с меня ползунки и, держа на весу, приказывает: «Писай!»
   Я ощущаю жуткое унижение. Мать заставляет меня делать то, чего делать нельзя человеку.
   Но я уже не могу сдерживаться. Писаю на пол.
   Душа моя заледенела от ужаса. Чудовищное противоречие: именно мать принуждает меня совершать то, что запрещено.
   И вот до сих пор я не понимаю: почему ей легче оказалось тащить меня в другую комнату, унижать? Ведь гораздо проще было посадить меня на горшок в кроватке…
   С этого эпизода возникло в моей душе серьезное опасение в отношении матери. Какое-то подобие сомнения: «А умеет ли она любить?»
   Сомнение и отчуждение…
 
   Есть слово в тюремном лексиконе: беспредел. Вошло оно в обиход всей нашей страны на изломе 80-х. И – заметьте – легко вошло, быстро, без выяснений: а что это значит, а как и куда это приладить? Родное слово. Наше. Понятное по изначальной сути.
   Для меня – очень понятное. Есть такая черта в характере народном: срывает все ограничители – и понеслось!
   «Птица-тройка»… Три обезумевших, мчащихся без дороги, ослепленные шальным куражом коняки…
   А потом… Уже из другого классика… «Заездили клячу… Надорвалась…»
   Надо сказать, что во мне тоже сидит эта материнская сила. Еще какая! Перед лицом опасности я не сробею. И на защиту своих встану. И буду смеяться в лицо врагу. Двум смертям не бывать, а одной не миновать. Поэтому – стой до последнего!
   Эта сила хороша для войны. Именно она делает солдат непобедимыми. Именно за нее русский солдат так ценился и ценится. Неслыханное упорство и самоотречение!
   Но в быту, по отношению к ребенку, сила эта не имеет права о себе заявлять. Она – убийца. Она – табу.
   Я постоянно вижу, как она возникает, вспыхивает, испепеляет что-то самое важное, трепетное в готовой любить душе… Об этом надо знать.
   Но откуда было этому научиться моей двадцатидвухлетней матери? Все ее отрочество, юность прошли в непосильных трудах: старшая сестра в семье, где росло 9 детей, военные годы, голод, нищета… А тут уж и я подоспела…
   Мотивы ее мне, взрослому человеку, понятны сейчас. Как я догадываюсь, в обиходе их отчаянно бедной семьи, может, и отсутствовал вовсе такой предмет роскоши, как детский горшок. Я не сужу маму.
   Но тот ребенок, который остался во мне, до сих пор недоумевает и спрашивает: почему?
   Последствием этого эпизода стала моя определенная проблема. Я не могу, как все нормальные люди, запросто забежать в туалет – куда там! Я сначала пытаюсь узнать обстановку: чисто ли, запираются ли кабинки… И только тогда… А лучше всего – до дома добраться…
   Такие дела…
 
   Все черты русской женщины, перечисленные Некрасовым, отчетливо проступали в цельном облике мамы: и спокойная важность ее красивого лица, и сила в движеньях, и царственность облика, взгляда. Да, красива во всякой одежде. Да, ловка ко всякой работе. И «грязь обстановки убогой не липнет»…
   Но это – до поры до времени… Коррозия происходит. Точит ржа… Такое выпестованное веками сокровище, как русская женщина, должно бы храниться гораздо бережнее… А если нет… Оглянитесь вокруг…
 
   С мамой связано у меня еще одно глубокое переживание раннего детства.
   Мне два с половиной года.
   Поздняя весна.
   Мы гуляем среди травы, деревьев в зеленой листве, кустов. Все в природе свежее, новое, ясное. Я не помню других людей рядом. Они наверняка были. Но в памяти – только я и мама.
   Мы проходим сквозь небольшую светлую рощицу и оказываемся перед бескрайним зеленым лугом. На горизонте зеленеет всеми оттенками лес.
   Дух захватывает от незнакомого щемящего чувства. Хочется смотреть и смотреть.
   Мама берет меня на руки, прижимает к себе. Мы просто смотрим и молчим. Долго-долго.
   – Смотри: это твоя родина, – произносит мама.
   С этих материнских слов и началась для меня Родина-мать.
   Душа впитала.
   Это чувство я поняла.
   Так возникло предощущение моей Первой и Неизменной Любви.
   Мать-сыра земля! Странной любовью любим мы тебя!
   И ты… Ты даришь нам любовь, порой похожую на ненависть…
   Но нет! Так думать нельзя! Ненависть – от людей, от лукавого…
   А цветущий луг и бесконечный лес на горизонте – вот что вечно.

Маленькое отступление по поводу…

   Наш, русский менталитет.
 
   Итак, из чего мы с вами состоим? Ментально? То есть – какие мысли бродят в наших бедовых головах и каким импульсам мы подчиняемся прежде всего? Чему нас учит наш социум (пышно выражаясь), а – честно выражаясь – те разодранные в клочья подобия человеков, что встречаются на нашем тернистом и каменистом пути, ведущем незнамо куда.
   И подошли мы к, так сказать, краеугольному камню нашего менталитета. Помните ведь – не отрицайте, вы все читали – помните сказочку:
   – Пойди туда, не знаю куда, принеси то, не знаю что?
   А?
   Каково?
   Лично я просто терялась. По детскому недоумию, вероятно. Мне почему-то в детстве надо было «чисто конкретно», «реально» указать направление и цель. И вот от этой сказки мой родной менталитет заряжался чем-то загадочно-негативным.
   – Куда итить-то, мам-пап?
   – Ай, да незнамо куда. Иди-молчи. Не спрашивай. Не мешай. Мы устали.
   – Чего принести-то?
   – А хули ты тут вертисси под ногами? Поживешь с наше – поймешь. Иди. Учи что-нибудь. Пригодится…
   Но и это как ба (не путайте с как бы) были цветочки.
   Потому что нашему менталитету помимо неясных целей и задач требовался особый дорожный знак.
   Ну, вот такой:
   Едешь ты себе по дороге луговой-полевой, цветочки зреют-распускаются,
   соловьи поют, не тревожа солдат, полегших на полях сражений…
   Цок-цок-цок. Скок-поскок.
   И вдруг: камень.
   Ёлкино-моталкино! Камень – такой гранитный надгробный буквально монумент. И на нем обещание тебе, непонятно от кого. То ли от работников ГАИ, то ли выше…
   – Направо пойдешь – коня потеряешь. (Не, коня жальче всего, он ни в чем не виноват – направо не пойду, не бойся, коняга!)
   – Налево пойдешь – голову потеряешь (вместе с менталитетом, видать) – ой, нет, налево не надо… Куды ж без менталитета…
   – Прямо пойдешь – потеряешь все: коня, голову, имущество – движимое и недвижимое, все перспективы накроются медным тазом напрочь – мамма мия! Куда ж нам плыть?
   Может, назад как-то изловчиться-вывернуться? И тихо-тихо на коне к соловьям и лугам полевым?
   Хрен те к соловьям! Читай: назад повернешь – все ваще взлетит на воздух! Потому что история не знает сослагательного наклонения. И в прошлое вернуться нельзя, не превратившись в соляной столп.
   Что ж получается-то?
   Как это выразить поприличнее?
   Ну, короче: вы делаете мне больно!
   А камень: «Свобода – исконное право русского человека! Выбирай, сволочь! Вас много, а я один!»
   Ну, и прешься на свой страх и риск, стараясь, чтоб, если что, своя голова слетела, но хоть конь, ни в чем не виноватый, не пострадал.
   Или есть еще вариант, который никто не исключал. Напротив, весьма популярный вариант (и поди кого-то обвини в его выборе). Это вариант Ильи Муромца. Помните в Третьяковке? Три богатыря. Один другого смелее. Сидят себе – при конях и менталитете.
   А суть в том, что И. Муромец поначалу, растерявшись, видимо, от сообщений на камне, просто тридцать лет и три года лежал на печи.
   Есть такие, кто его осудят?
   Лично я – нет.
   Я бы тоже предпочла построить у самого камня избу с печью. И лечь на нее. И чё? Много ли человеку надо? Кувшин молока и краюха хлеба. И лежи. И всем хорошо.
   Оно как-то все само собой образуется.
   Главное, блохи чтоб не завелись. А то щекотно больно.
   Но – жив. И камень доволен. Не возражает камень. Про печь на нем ничего не написано.
   (Это тогда еще не придумали налоги на недвижимость по рыночной стоимости взымать, а то б Илюша подскочил еще до появления Соловья-Разбойника.) А так – он лежит себе без налогов и в ус не дует. И в бороду не плюет.
   Но встать все же пришлось.
   Соловей-Разбойник слишком сильно свистел.
   Терпежа никакого уже не осталось.
   И ТОГДА ОН ВСТАЛ…
   Ну, вот как-то так с нашим менталитетом – в общих чертах)))
   Главное, кому это интересно, – вопрос времени.
   Встанет обязательно.
   Но каждый раз хочется, чтоб не вставал.
   А ведь будят, гады!
   Лежать мешают.
   Свистят…
   И книжек не читают. И истории своей не знают…
   А вы говорите – менталитет.

Мока, или Искусство медитации

   По утрам все взрослые уходят из дома. У них важные дела. Дома остается только бабушка Бетя. Она за мной и присматривает.
   Бабушка сказочно добрая. Худенькая и тихая. Она очень больная, бедная Басечка. У нее много разных болезней. И всё из-за войны. До войны она была здоровая и счастливая. А потом тяжело заболела.
   Я уже понимаю, как у нее все начинается. Она вдруг принимается задыхаться, кашлять, ловить воздух ртом… Я в свои два с половиной года не знаю, как называется ее болезнь. (У нее астма.)
   И еще у нее огромная кровавая рана на груди. Огромная. Иногда она чуть затягивается, а иногда кровоточит. Бабушка меняет повязки. Мне ее очень жалко тогда. Мне делается невероятно страшно, я не могу смотреть на эту чудовищную рану и на окровавленные бинты, которые остаются после перевязок.
   Бабушка, которая себя неплохо чувствует, и бабушка, у которой начинается приступ, два разных человека.
   Первая бабушка зовет меня к себе, читает мне книжки, заплетает мне косички, кормит и смотрит на меня с такой любовью, что между нами словно что-то светиться начинает.
   Когда бабушке делается плохо, она требует, чтобы я к ней не подходила. Ни в коем случае! Она считает, что ее кашель опасен для меня.
   Подходить нельзя! А мне все равно хочется к бабушке.
   Не от хорошей жизни придумывает она верный способ меня отпугнуть.
   На свет Божий появляется Мока.
   Как бы это объяснить… Как бы это описать…
   Мока – это страшный, мерзкий ужас. Мока – это безусловное зло.
   Я даже в сторону Моки боюсь и смотреть.
   Хотя вообще-то взглянешь (не зная, что это Мока) и увидишь обычное большое птичье перо.
   Но воображение у меня богатое. У бабушки, видимо, тоже.
   В общем, сумела она меня убедить, что когда появляется в ее руках Мока, я должна опасаться всего самого темного и ужасного…
   При виде Моки я трепещу.
   Вот мы остаемся одни. Я захожу к бабушке в комнату, стою у порога. Она хватает ртом воздух. Худенькие руки держатся за горло. И все-таки она замечает меня.
   – Мока! – произносит бабушка через силу, показывая на огромное перо, лежащее у нее на коленях.
   Душа моя леденеет.
   Я забираюсь под стол, который стоит у самого входа в комнату дедушки и бабушки.
   Это мое место, когда появляется Мока.
   Бабушка должна меня видеть. Ведь в другой комнате я могу сделать что-то неправильное. Могу залезть куда-то. Упасть. Найти спички. Зажечь огонь. Устроить пожар. Сунуть пальчики в розетку…
   Вообще-то я ничего этого не могу. Но взрослые уверены, что я только этим и стану заниматься, окажись одна.
   За ребенком нужен глаз да глаз. Присмотр. И что делать, если все на работе? И что делать, если у бабушки приступ?
   Моке – появляться. А мне – сидеть под столом, скованной ужасом.
   Я сижу.