Тусклый свет под потолком мигнул. Ленка затрясла головой.
   — Что? — переспросила Августа.
   — А я что-то сказал?
   — Про то, что он… — она с трудом выговаривает, — не умер.
   — Да в жизни я такого не говорил. Но лично я на похоронах не был.
   — Юра, но ведь это совсем недавно было… Лет десять назад, не больше… Ты же в месткоме тогда был… или в профкоме.
   — Да он к тому времени уже четверть века, как в институте не появлялся. Хоть и числился. И в институтских сборниках публиковался — «Дополнение к теории множеств», например… Жил затворником, никого к себе не допускал. Мы и пропустили похороны — не знали… Говорят, за гробом шли два каких-то цадика из синагоги, и всё. Нет у него родственников. И если вы надеетесь слупить с кого-то бабки за то, что лопухнулись и подчистили его могилку, то ничего вам не обломится.
   — А на что… — убитым голосом произносит Ленка, — на что же нам надеяться?
   Доцент Нарбут поглядел на неё очень внимательно.
   — Мне кажется, я вас понял. Так вот… Есть такой Боря. Он тоже бывший математик. И тоже отошёл от дел. Теперь пишет историю синагоги. Рукописи, архивы… Попробуйте к нему. Только он никого к себе не допускает. Он даже из дома не выходит. И говорят, — голос его упал до шёпота, — говорят, что он никогда не раздёргивает занавеси. Не срывает покровы, одним словом.
   — Если он никого к себе не допускает, — резонно замечает Августа, — то что он, извиняюсь, жрёт…
   — Если бы он совсем никого к себе не допускал, он бы уже стал чистой сущностью.
   А он пока ещё физическое тело. К нему ходит Генриетта Мулярчик. Знаете такую?
   — Кто же её не знает. Но она странная немножко.
   — Он тоже. Он — её кузен. Так что попробуйте через Мулярчик. Найдите к ней подход. Только учтите — я вам этого не говорил.
   — Почему?
   — Этого я тоже сказать не могу. Но он общается с миром только через Мулярчик.
   — Что он о себе думает? — вдруг возмущается Августа, — он кто?!
   — Никто… тень во мраке… Через Мулярчик, Лена.
   — Ик…
   — Ей пора на воздух… — виновато говорит Августа.
   Доцент Нарбут широким жестом взмахивает Ленкиной курткой. Какое-то время они балансируют — он пытается прицелиться, а Ленка — попасть в рукава. Наконец совместными усилиями им это удаётся, но куртка почему-то всё равно сидит перекошенно.
 
   На улице почему-то уже темно. Темнота невнятная, какая-то мутная, фонари плавают в ней, как рыбьи глаза…
   — Августа, — стонет Ленка, — мне плохо…
   — Меньше пить надо было, — зловеще говорит Августа.
   — Если бы я не пила, пришлось бы тебе. А так я весь коньяк…
   — Ты пила не коньяк. Ты пила мою кровь. Неделю жизни ты высосала.
   — Я и своей не пожалела… ик…
   — В подворотню… не блюй посреди улицы, умоляю… Господи, увидят меня с тобой, что подумают?
   — Что ты сестра милосердия… Послушай, только честно… ты любишь своих студентов?
   — А?
   — Ну, любишь, радуешься, хочешь их видеть?
   — Иди к чёрту, — устало говорит Августа.
   Подворотня совсем тёмная, чёрные железные ворота приглашающе распахнуты, точно пасть Левиафана. Далеко, во мраке, горит одинокая, тусклая лампочка.
   — Ты давай-давай, — приглашает Августа, — не стесняйся…
   — Отвернись… ик!
   — Вот наказание…
   — Двери лица его… — бормочет Ленка, прислоняясь лбом к сырой стенке, — пламенники пасти его…
   — Тебе уже лучше?
   — Ага… лучше. Знаешь, кто тут живёт, в этом доме?
   — Кто?
   — Актриса Лохвицкая тут живёт.
   — А ты, значит, блюёшь у неё в подворотне, — задумчиво комментирует Августа. — Это что, подсознательный акт? Или волевой?
   — Это вообще никакой не акт, дурёха, — говорит Ленка отдуваясь. — Это процесс.
   Непроизвольный. Ясно?
   — Ясно… вот только… как ты к ней относишься, к актрисе Лохвицкой? В принципе…
   — Замнём, — говорит Ленка, утираясь носовым платком.
   — Может, ты и права, — задумчиво говорит Августа. — Может, в твоём безумии есть какая-то система… Порвалось покрывало реальности, говоришь?
   — Я этого не говорю…
   — Всё равно… Значит, это он… Но зачем? Почему? Если бы он только внятно сказал, что ему от нас нужно!
   — А он не может, — говорит Ленка, осторожно переводя дух. — Он невербален.
   — Чего?
   — Невербален! Он, может, и не человек был вовсе! Дух! Элементаль!
   — Чего?
   — Элементаль, ясно?
   — Откуда ты этого нахваталась, — устало говорит Августа.
   — Нарбут иногда даёт кое-что почитать… то Гегеля… то Хайдеггера… То Дика Фрэнсиса… — Она вглядывается во тьму подворотни. — Смотри-ка… там какой-то человек сидит!
   — Где?
   — Да вон же… только что — никого, и вон тебе!
   — Лена, он не сидит, — вдруг тихо говорит Августа. — И это не человек…
   — Мамочки! — завизжала Ленка. — Бежим!
   Они ринулись из подворотни прочь, в клубящийся туман, мимо выплывающих из мрака мокрых чёрных деревьев, мимо сонных фонарей…
   На углу Гоголя, у светофора, мигающего рубиновым пламенем, они остановились.
   — Чуть под машину не бросилась, — укоризненно говорит Августа, — совсем обезумела… Это всё твоё пьянство… Удержу не знаешь.
   — Ты же сама сказала, — защищается Ленка.
   — Что я сказала?
   — Августа…
   — Ты совсем сошла с ума со своим тетраграмматоном!
   — При чем тут тетраграмматон?
   — Понятия не имею!
   Они молча смотрят друг на друга.
 
***
 
   — Ты куда это меня притащила? — Августа почёсывает щиколотку, исколотую сухой травой. — Да ещё в такую рань… Это же дикое место. Тут одни маньяки!
   — Перестань, — говорит Ленка, — куда надо, туда и притащила. Маньяки водятся в культурных насаждениях. Ещё в опере… Они так и кишат в опере. Ты что, кино не смотришь?
   — Почему конкретно в опере?
   — Не знаю. Может, у них тяга к прекрасному… Музыку любят.
   — Музыку? — Августа вдруг настораживается. — А это что?
   Откуда-то долетает слаженное многоголосое пение. Посреди пустыря, заросшего бурьяном и пижмой, оно звучит как-то диковато.
   — Дети Солнца поют, — поясняет Ленка. — Они черпают энергию вселенной. Попирают почву, босые ноги, ну, знаешь…
   — Знаю. Не знаю только, причём тут я. Лично я жизненную энергию в основном из бутербродов черпаю. Завишу от грубой материи. Унизительно, но факт.
   Море начинает мягко серебриться, точно снизу к его поверхности сплываются молчаливые светящиеся рыбы.
   — Сейчас они встретят рассвет, омоются в эфире…
   — И что?
   — И мы совершенно случайно наткнёмся на Генриетту Мулярчик.
   — Ты всё ещё надеешься, что она за ручку приведёт тебя к этому своему Спинозе?
   — Посмотрим, — говорит Ленка, — возможно, если кое-кто именно этого и добивается.
   — Ты безумна. А я тебе потакаю. Почему?
   — Потому что порвалось покрывало реальности и ты это знаешь. Нечего головой мотать, наверняка знаешь. А наше предназначение — стянуть зияющие прорехи.
   Погоди, она уже омылась…
   Генриетта Мулярчик торжественно выступает навстречу по потрескавшейся асфальтовой дорожке — на ней легкомысленный сарафан в горошек, узловатые ступни втиснуты в лаковые босоножки, шляпка затеняет лицо, одухотворённое после приобщения к мировому эфиру.
   Ленку она в упор не видит.
   — Генриетта Давыдовна! — удивляется Ленка. — Вот так встреча!
   — Ах, это вы, Леночка, — очнулась Генриетта. Она прицельным взглядом окидывает элегантную блузку Августы, фыркает и вновь поворачивается к Ленке. — А вы, значит, тоже дышите?
   — Систематически, — говорит Ленка. — Практически постоянно.
   Августа молча кивает.
   — А вы как себя чувствуете, — заботливо спрашивает Ленка.
   — В каком смысле? — Генриетта подозрительно смотрит на неё.
   — В энергетическом, разумеется. Поступает? Энергия поступает?
   — В изобилии. В этой точке пространства хороший обмен с космосом. Особенно для посвящённых, для тех, у кого чакры открыты. Потенциал астрального тела повышается просто беспредельно. У меня, кажется, начали новые зубы расти… Вот видите?
   Она широко раскрывает рот и тычет подагрическим пальцем в какую-то трудно различимую точку.
   — Вижу, — говорит Ленка, заглядывая ей в рот. На лице у неё написан живейший интерес.
   Наконец Генриетта вынимает палец изо рта, потому что он мешает ей говорить.
   — Когда мы, затерянные во вселенной души, сливаемся в экстазе там, среди потоков эфира, ощущения просто непередаваемые, — поясняет она.
   — А какие позы вы практикуете? — вдруг любопытствует Августа.
   — Пардон?
   — Лотос? — торопливо подсказывает Ленка. — Позу крокодила?
   — А это… — Генриетта презрительно окидывает взглядом Августу. — И кто это спрашивает? Можно подумать, она вообще способна сесть на лотос — пусть и в её возрасте.
   — Она не может, — уверенно говорит Ленка, — пыталась, несколько раз пыталась, но не получилось.
   — Ты что…
   — Не отпирайся, я сама видела. Ноги не складываются. Члены потеряли гибкость.
   Это из-за сидячей жизни. Она пишет труд — результат многолетних изысканий, практически со стула не встаёт… из-за стола…
   — Она? — Генриетта демонстративно сомневается в способности Августы что-нибудь написать.
   — Лена, ты что…
   — Я ей говорю, Августа, хватит, у этого, как его, Эйлера, — даже глаз от такого напряжения вытек, — а она работает и работает. И каков результат? Практически нулевой… творческое бессилие…
   — Ты…
   — Всё, понимаете ли, упёрлось в труды Гершензона. Они ей позарез нужны. А на кафедре их нет. Сгорели… Последствия грандиозного пожара… Вся надежда на вашего Борю. Говорят, у него весь Гершензон…
   — Ну, — говорит Генриетта, — не знаю… Он никого не принимает…
   — Знаю-знаю. Он отошёл от дел. Но, может, в виде исключения?
   — Он доверяет мне одной. А как я вас рекомендую?
   — Самым наилучшим образом… Как достойных людей…
   — Нам надо узнать друг друга получше, — говорит Генриетта, — в другой обстановке. Я доверяю своей интуиции. В домашней обстановке, за чашкой чая и свежим тортом «Птичье молоко». И лучше, чтобы гости были разнополыми. Это располагает. Поэтому если бы вы, скажем, пришли с этим милым юношей… Говорят, он порвал с Лохвицкой…
   Это она поэта Добролюбова имеет в виду! озаряет Ленку.
   — Он, — говорит она, — а как же… всегда.
   — Приходите, — многозначительно кивает Генриетта, — поговорим… Если интуиция мне подскажет… я дам рекомендацию…
   Ленка прижимает руки к груди.
   — Спасибо вам! — выдыхает она. — Спасибо!
   Генриетта подзывает её согнутым указательным пальцем.
   — А что за труд пишет вот эта? — она кивает на Августу, которая отмахивается от крупного жизнерадостного комара.
   — «Частотное распределение букв „алеф“ и „зайн“ в первой версии хазарского словаря», — отвечает Ленка.
   — А вы случайно не знаете, где она брала эту блузку?
 
***
 
   — Я что-то не поняла, — говорит Августа, отцепляя репейник от подола юбки. — Что ей нужно?
   — Поэт Добролюбов.
   — Зачем?
   — Странный вопрос!
   — Сколько ей и сколько ему?
   — Она омылась в эфире и теперь способна на многое. У неё новые зубы растут!
   — Честно? Ты видела?
   — Уж не знаю, что я там видела… Но раз ей нужен Добролюбов, мы приведём к ней Добролюбова. Пока не знаю, как, но приведём… Жизнь на это положу… А дальше — её забота.
   — Нет, — мрачно качает головой Августа, — это будет его забота.
 
***
 
   — Ну, не знаю… — крутит головой поэт Добролюбов, — что я там забыл…
   — Додик, ради меня. Что от тебя требуется? Сущие пустяки… Посидишь, попьёшь чаю… Мы торт купили.
   — Мне нельзя сладкого. У меня тенденция к ожирению.
   — Это диетический торт. Ей тоже нельзя. И вообще — ну что ты капризничаешь?
   Культурная женщина, приятно пообщаться. Посидишь, поговоришь и пойдёшь.
   — Женщина? Мумия это ожившая, а не женщина. Можно подумать, я её не знаю…
   — Ты и Лохвицкую знал. И весьма коротко. А результат?
   — Не надо про Лохвицкую. Больше не надо.
   — Ну вот, видишь. Тебе нужна перемена обстановки. Развеяться, пообщаться, расширить круг знакомств…
   Поэт Добролюбов упирается, но судьба в лице Ленки неумолимо подталкивает его к старому дому с балкончиками на углу Маразлиевской. Ещё один неумолимый рок, на этот раз в лице Августы, тащится сзади, перекрывая дорогу к отступлению.
   — У неё знаешь, какая библиотека? Великолепная библиотека, ещё её дед собирал…
   — Там что, берестяные грамоты?
   — Додик, постыдился бы… ей же не двести лет!
   — Это ты постыдилась бы! Сижу себе спокойно в «Зосе», кофе пью, прихожу в себя после нервного потрясения и вдруг — здрасьте пожалуйста! — ты меня хватаешь и тащишь к какой-то сомнительной особе!
   — Это она-то сомнительная особа?! Чистейшей души человек! Ну вот и пришли, слава тебе Господи.
   — Но я…
   — Додик, всего на минутку!
   Они поднимаются по пропахшей кошками парадной лестнице, мимо таблички «Трусить в парадной воспрещается». Цветные лоскутки солнца пляшут в витражном окне, и поэт Добролюбов на миг расцвечивается всеми красками утраченных радужных надежд.
   — Звони, — говорит Ленка Августе.
   — Сама звони. Ты всё это затеяла, ты и звони.
   — Господь с тобой, это не я. Это сама знаешь, кто. В любом случае, отступать уже поздно.
   Ленка решительно нажимает на кнопку одного из многочисленных звонков, выстроившихся в шеренгу вдоль дверного косяка. Рядом со звонком табличка — "Г.
   Мулярчик. Четыре раза".
   За дверью тихо, и поэт Добролюбов вздыхает с отчётливым облегчением и приступает к начальному этапу разворота корпусом.
   — Нет! — Ленка заступает ему дорогу.
   — Я что-то слышу, — замечает Августа.
   Генриетта широко распахивает дверь, её силуэт колеблется во мраке.
   — Проходите! — низким трепетным голосом говорит она, — проходите. Прошу…
   Они гуськом проходят в мрачноватую комнату с эркером, тускло освещённую свисающим почти до стола красным абажуром. Тяжёлый буфет орехового дерева угрожающе нависает над Ленкой, его дверца делает резкий выпад в их сторону и тут же вновь со скрипом захлопывается.
   На круглом столе выстроились на скатерти с бахромой четыре чашки с тёмными ободками застарелой заварки и ущербными краями и подозрительного вида печенье. В стаканчике из-под карандашей точно по центру стола дымится ароматическая палочка.
   — Вот, — говорит Ленка, — вот тортик, Генриетта Давыдовна.
   Коробку с тортом она держит перед собой, как щит.
   — Ах, какая прелесть, — говорит Генриетта, не сводя при этом глаз с Добролюбова.
   — Enshante, — галантно произносит Добролюбов.
   Августа издаёт какой-то неопределённый звук.
   — Присаживайтесь, — воркует Генриетта, — присаживайтесь, я сейчас…
   Она, игриво взмахнув подолом, уносится на кухню.
   — За чаем пошла, — почему-то объясняет Ленка.
   — Как можно пить из этих чашек, — стонет Августа. — Ты посмотри! Там же на дне культурный слой!
   — А тут очень мило, — снисходительно замечает Добролюбов.
   — Тут хороший обмен с космосом, — машинально поясняет Ленка.
   — Да, — кивает Добролюбов, — отличная энергетика… Давно уж я так…
   — Вот видишь, Додик, а ты упирался… А библиотека? Ты только погляди…
   В мрачных шкафах, чьи стеклянные дверцы задёрнуты изнутри зелёными занавесками, громоздятся корешки книг. Ленка дёргает на себя ближайшую дверцу.
   — Заперто… — бормочет она.
   Она делает ещё несколько попыток, и наконец один из шкафов со скрипом распахивается.
   — «История российского балета», — читает она вслух, — «Энциклопедия моды»;
   «Чётки» Ахматовой, между прочим, Додик, первоиздание… «…я надела узкую юбку, чтоб казаться ещё стройней»… «Как избавиться от целлюлита»… ну, правильно.
   «Раздельное питание», «Ева всегда молода», «Кама сутра»…
   — Ага, вот эту открой, — говорит Августа, заглядывая из-за Ленкиного плеча.
   — «При выборе невесты отвергай ту, которая сморкается, плачет или с громким хохотом выбегает за дверь», — Ленка недоумённо пожимает плечами, — это что-то не то. "И ещё ту, в имени которой есть буква «Эль». У тебя есть в имени буква «эль», Августа?
   — Дальше, дальше посмотри…
   Входит Генриетта, ухватив обеими руками мрачный пожилой чайник с горбатым семитским носом.
   — Чайку, — нежно говорит она.
   — Да, — кивает Добролюбов, — да, пожалуйста.
   Он рассеянно поправляет локон и не сводит глаз с Генриетты.
   — Варенья? — шепчет Генриетта. — Положить варенья?
   — О, да…
   — Я не могу кормить свой организм вот этим, — бормочет Августа, — он протестует.
   — Мы сейчас уходим… Додик!
   Додик машинально глотает варенье, не отводя взгляда от Генриетты, и её лицо заливает нежный оттенок флёрдоранжа.
   — Уходите, — Генриетта поворачивает голову к Ленке, кожа на шее у неё натягивается… Она делает резкий выпад корпусом, точно хочет столкнуть Ленку со стула.
   Ленка с грохотом выбирается из-за стола.
   — Генриетта Давыдовна, — говорит она, — так мы…
   Генриетта тоже вскакивает и медленно надвигается на Ленку, вытесняя её во тьму коридора.
   Августа следует за ними, поминутно оглядываясь.
   Поэт Добролюбов режет торт.
   — Всё… — Генриетта дрожащей рукой откидывает цепочку засова, — прошу!
   — Генриетта Давыдовна, — Ленка всем телом наваливается на дверь, не давая ей распахнуться, — вы же обещали…
   — Дорогая, — доносится из комнаты голос поэта Добролюбова, — ты скоро?
   — Что я обещала?
   — Боря… Гершензон…
   — Потом…
   — Нет, — говорит Ленка, и в голосе её звучит металл, — сейчас. Иначе я не сойду с этого места.
   — Пусинька, — доносится из комнаты тоскующий зов поэта Добролюбова.
   — Ладно! — говорит Генриетта, — ладно.
   Она подскакивает к чёрному эбонитовому телефону, водружённому тут же, в коридоре, на тумбочку, напоминающую надгробье, и, заслонившись от Ленки всем телом, набирает номер.
   В ватной тишине коридора отчётливо слышны три гудка.
   — Всё, — говорит Генриетта, — можете идти.
   — Душа моя, ты скоро?
   — Но вы же ничего не сказали! — кричит Ленка.
   — Я сказала всё, что надо. Он вам откроет. Он вас примет.
   Ленка, обречённо вздыхая, высвобождает дверь. Сзади на неё напирает Августа, на которую, в свою очередь, напирает, скрипя суставами, Генриетта Мулярчик.
   Туманное зеркало над телефоном на миг отражает череду коридоров, и там, из глубины, выплывает мерцающая фигура — юная красавица с лицом нежным и светящимся изнутри, точно китайская фарфоровая чашка, со спиной, стройной, точно буква «алеф», волосы её, как туман, глаза — как осенняя вода…
   Они выскакивают из подъезда. Ленка жадно хватает ртом сырой воздух.
   — Она его опоила, — наконец говорит Августа.
   — Чем?
   — Приворотным зельем.
   — Брось, он ни глотка не успел сделать.
   — Ну тогда обкадила этой штукой. Торчала там посреди стола, как этот… Тайное восточное средство…
   — Нет, — говорит Ленка, — не в этом дело… Всё дело в том зеркале. Ты видела?
   — Кое-что мне показалось.
   Августа трёт ладонями виски.
   — Во-во…
   — Неужели, — наконец произносит Августа, — там была она? В молодости?
   — Не думаю, — рассудительно отвечает Ленка, — в молодости она была точь-в-точь как сейчас, только моложе… Ты знаешь, — она качает головой, — скорее всего, именно такой её и увидел поэт Добролюбов. Вот так он её и увидел…
   — Это же нечестно!
   — Трудно поступить нечестно по отношению к поэту Добролюбову, а потом… какая разница — объективная реальность или субъективная реальность?
   — Ну, знаешь… Это уже шизофрения.
   — Нет, — говорит Ленка, — всего лишь метафизика.
 
***
 
   — Лампочки в подъезде нет, — бормочет Августа, — почему лампочки в подъезде нет?
   — А ты хочешь, чтобы мы ввалились к мистику и аскету в сиянии электрического ореола? Так не бывает… Тайна должна твориться во мраке.
   — Я знаю, что творится во мраке. Срёт по углам кто ни попадя. Это же клоака какая-то… понюхай только…
   — Не хочу.
   — Почему, ну почему мистик должен жить на шестом этаже без лифта?
   — Так ближе к небу.
   — С лифтом было бы ещё ближе…
   — Это его дверь?
   — Да тут вроде другой нет.
   Августа водит по двери руками, ощупывая её.
   — Таблички нет, — говорит она наконец, — краска облазит. Зашкурковали плохо.
   — Не твоя проблема — ты не на кладбище… Ага, вот звонок.
   Ленка отчаянно наваливается на звонок, но изнутри не слышно ни одного звука.
   — Нажми сильнее, — говорит Августа.
   — Жму. Не работает.
   Дверь распахивается неожиданно, словно человек всё это время стоял за ней.
   — Проходите, — говорит он сухим, точно наждачная бумага, шёпотом.
   В прихожей — если это вообще прихожая, — совершенно темно, сам хозяин маячит на неопределённом расстоянии трудноразличимым тусклым силуэтом.
   — Почему такая темень? — Августа еле шепчет, но хозяин услышал.
   — Я не выношу света, — теперь голос у него высокий, дребезжащий, — свет разрушает материю…
   — Чего?
   — Сетчатка, — шёпотом сказал хозяин, — моя сетчатка.
   — А-а, — глубокомысленно тянет Ленка, — ясно.
   — Что тебе ясно?
   — Он не выносит света…
   — Мы от Генриетты, — Августа произносит это многозначительно, точно пароль.
   — Знаю. Она мне сказала.
   — Как это — сказала? — оторопела Августа.
   — По телефону. Она же мне позвонила.
   В комнате, слава тебе Господи, чуть светлее. Бесформенные нагромождения на полу оборачиваются сваленными в кучу книгами, ещё книги громоздятся вдоль стен, пыльный луч, просачиваясь сквозь щель в тяжёлых занавесках, подсвечивает их корешки…
   — Проходите, — шёпотом говорит хозяин, — я сейчас.
   Теперь видно, что он сутул до крайности, шея его уходит резко вперёд, увенчавшись небольшой головой в ермолке.
   — Что там написано, — интересуется Августа, разглядывая корешки.
   — Не знаю…
   — А кто хвастался, что умеет читать на иврите?
   Хозяин с неожиданной прытью бросается к книжным россыпям и, втиснувшись между Августой и пыльными фолиантами, набрасывает на них какую-то тяжёлую тёмную ткань.
   — Нельзя, — говорит он, — это нельзя читать… всё равно там написано совсем другое… И вообще, это не для женщин. Это не каждый мужчина вынесет. Говорите, что вам надо…
   — Будто вы не знаете, — мрачно говорит Ленка.
   — Положим. Но вы назовите. Неназванное не существует.
   — Нам нужно получить сведения о некоем Гершензоне… — чётким преподавательским голосом произносит Августа.
   Хозяин делает рукой резкое движение, и какой-то фолиант падает с вершины, листы рассыпаются по полу, точно бледные ночные бабочки.
   — Тише, — говорит он, — умоляю, тише…
   Ленка бросилась было подбирать листы, но хозяин резко завизжал и затопал ногами, и она в ужасе отшатнулась.
   — Не трогайте… Нельзя этого трогать…
   Августа не двинулась. Она лишь опустилась на кстати подвернувшийся стул и приподняла ноги, точно по полу ползали скорпионы.
   — Дело в том, — шёпотом говорит Ленка, — что мы посетили его могилу.
   — Разве он уже умер? Он не может умереть. Никак.
   — Ну, могила-то была…
   — Значит, он просто захотел покоя. Ушёл во тьму. Свет плохо воздействует на его сетчатку.
   — Рабби Барух… Умоляю. Заклинаю Торой — кто он такой, этот Гершензон?
   — Рабби Моше?
   — Рабби Моше.
   — Он был математик, — почти нормальным голосом сказал хозяин, — блестящий математик. И за последние пятьсот лет освоил все тонкости каббалы. Он изучил Зогар. Он постиг Сферот. Для него не было тайн ни на земле, ни на море… Он насквозь пронизал все слои небес. И он, чтоб вы знали, — один из лучших за всю историю потомков Авраамовых специалист в области мнимых чисел.
   — Вы хотите сказать, — Августу неожиданно осеняет, — что он вычислил что-то вроде тетраграмматона?
   — Тетраграмматон? Абулафия? Это имя Господа и так известно — к чему его вычислять? В застывших областях мира, где время течёт во все стороны сразу, Вечный Первосвященник произносит его под звуки шофара в Вечный день Страшного Суда и серафимы хлопают крыльями в своих заоблачных жилищах… Нет, он вычислил несуществующее имя Бога. Самое страшное, самое могущественное.
   — Несуществующее?
   — Семьсот двадцать имён доступны людям на земле… А он нашёл семьсот двадцать первое. Привлёк теорию мнимых чисел — и нашёл.
   — И..? — услужливо подсказывает Ленка.
   — Что — и? Он обрёл полную власть над смертной материей, понятное дело. Он сумел прочесть тайные письмена, он видел Скрижали Завета. Дело о Колеснице и Дело о Творцах были для него так же ясны, как для вас — поваренная книга.
   — Я не стала бы так огульно…
   — Погоди, — прерывает её Августа, — я не поняла. Зачем при таком удачном раскладе было ложиться в эту могилу?
   — А что ещё делать человеку, который может всё? Суетиться? Стоять в очередях за кошерной колбасой? Он подумал-подумал и погрузился во мрак. А вы его потревожили.
   — Каким это, интересно, макаром?
   — Вы разомкнули запирающие узы. Камешки с могилки смахивали? С надгробной плиты?
   Когда тряпками своими по ней шкрябали…
   — Чёрт, — говорит Ленка.
   — Всё равно не понимаю, — упрямо твердит Августа, — подумаешь, запирающие узы!
   Да любой алкаш… расстелил бы газету, камешки смахнул да и уселся бы на плиту, колбасу некошерную резать…
   — Алкаш и не заметил бы этой могилы. А человеку учёному камни эти тяжелее плиты надгробной показались бы. А вы, извиняюсь, ни то ни сё. Порождение финансового кризиса. Ползали там, могилку подчищали да ещё и о каббале рассуждали. Может, ещё и какое-нибудь из имён Бога произносили?