– Что-нибудь случилось с вами?
   – Со мной? Почему вы так думаете? Нет, ничего. Благодарю вас.
   Они стали говорить о Виллаце; Адельгейд овладела собой и привела веские доводы, что Виллаца нет смысла дольше удерживать в Харроу: это и дорого, и бесполезно. Школа для избранных – и только.
   – Это не имеет значения; он наш единственный.
   – Но пребывание в школе теперь для него совершенно бесполезно. Мальчика привлекает одна только музыка.
   Эту склонность к музыке он унаследовал от матери, тут кровь Хольмсенов не причем. Поэтому он позволил себе несколько язвительных замечаний и даже высказал некоторую несправедливость.
   Но Адельгейд? Что случилось с ней в этот вечер? В былые дни она отплатила бы той же монетой, а сегодня она – сама уступчивость и в ее словах слышится мольба:
   – Ах нет, разве вы не видите, что он уже родился таким, что он живет только музыкой. Если бы вы только знали… Я не решалась сказать вам…
   – Что он сочиняет музыку для романсов? Он сам сказал мне.
   – Слава Богу, так и следовало сделать. Ах, этот мальчик – он олицетворенная мелодия; уверяю вас, я пою его сочинения с истинным наслаждением. Вы, вероятно, вчера не слышали?
   – Нет, я ходил по своей комнате и слушал. Я уже несколько дней слушаю.
   – Какое же ваше мнение?
   – Ваше пение всегда прекрасно.
   – Вам так кажется? Но мелодия действительно замечательно музыкальная. Он необыкновенный мальчик, не надо забывать это.
   Сам поручик находил, что сын его незаурядная натура; разве он отрицал это? Ведь и мать его не обыкновенная женщина… Одним словом…
   – Гм. Я не имею ничего против напоминания об этом… Хотя это и излишнее.
   – Извините!
   Опять уступчивость, опять смирение. Откуда они? Поручик ясно видел, что произошло что-то, иначе Адельгейд не держала бы себя так несогласно со своей обычной манерой. Ему было неприятно, что жена проявляла уважение х нему; а относительно школы в Харроу она была безусловно права – это была бездонная пропасть. Адельгейд стояла перед ним. Годы не прошли для нее бесследно, но она так хорошо сохранилась, казалась такой нетронутой. Второй подобной не найти! Гм. И на этот раз он решил держать сторону жены против сына: он намеревался показать свою власть и заставить Виллаца слушаться. Мальчику это принесет одну только пользу.
   – Я думал было написать Ксавье Муру, – сказал поручик, – но теперь это уже излишнее. Виллац не поедет больше в Харроу. Но что вы желали сказать?
   – Что я хотела сказать? Я хотела попросить вас за него, – ответила она.
   Что за тон! Поручик сказал:
   – Возьмете ли вы, Адельгейд, на себя подготовить Виллаца, что в силу обстоятельств, которые стали мне известны только теперь, я вынужден взять его из школы в Харроу?
   – Хорошо. И он не будет огорчен, он будет вам благодарен.
   Чем дальше, тем лучше, все изменилось, единственное, что остановилось – мысли поручика. Опять мать с сыном заодно! Чем же все кончилось? Тем, что решено отправить Виллаца в Германию. Он получит возможность стать настолько великим музыкантом, насколько хватит способностей. Этим все и кончилось.
   – Пусть это будет на вашей ответственности, – сказал поручик.– Он наш единственный, но вы в этом отношении понимаете больше меня. Но пусть будет на вашей ответственности.
   Она сделала движение, будто собираясь сделать шаг к нему и протянуть руку, но остановилась. Жест был так красив, что это маленькое проявление дружелюбия к нему, это чисто девическое движение подействовало на поручика.
   – Благодарю вас, – сказала она, – теперь все улажено, хорошо для него и незаслуженно хорошо для меня.
   Вечером мать и сын играли на фортепиано и пели.
   Несколько дней спустя Виллацу пришлось выступить адвокатом матери перед поручиком. Это был столь необычный прием, что тут дело, очевидно, было неспроста: Адельгейд желала сопровождать сына в Берлин.
   Прибегая к посреднику, она, очевидно, желала уклониться от дальнейшего объяснения – это было несомненно. Поручик спросил сына:
   – Верно ли ты понял мать?
   – Да.
   – Если бы я не боялся утомить ее, я бы сам просил ее поехать. По различным причинам. Она понимает это дело и будет очень полезна тебе.
   Виллацу вдруг стало невыносимо грустно, и он с трудом овладел собой. Была ли то любовь, или жалость? Отец как-то постарел и опустился; он казался таким одиноким и озабоченным.
   Когда Виллац нашел в себе силу говорить, он сказал:
   – Мы с тобой должны поехать еще раз. С тобой так весело путешествовать.
   – Хорошо, в следующий раз, – кивком подтвердил поручик.– Теперь пойди к матери и передай ей. Скажи ей, что здесь дело пойдет плохо без нее во время ее отсутствия, но что делать. Когда вы собираетесь уезжать?
   – Антон хочет ехать теперь.
   – Антон? А ты с матерью?
   – Мать тоже хочет ехать сейчас.
   – Сейчас?
   – Мать говорит, что в музыке нет каникул.
   – Хорошо; она знает.
   Виллац не думал, чтобы ему в этот раз привелось встретиться с Юлием; Готфрид рассказал ему о плутовской проделке с перочинным ножом, и это произвело на него глубокое впечатление. Юлий несколько раз приходил в усадьбу и стоял, отплевываясь по своей привычке. Он просил Готфрида передать поклон; но Виллац не выходил к нему. Юлий никак не мог взять этого в толк: такие хорошие друзья были, а, кроме того, – следовало бы и это принять во внимание – он был братом человека, который скоро выдержит экзамен на пастора.
   И в Юлие произошла перемена: он возмужал, когда хотел быть прекрасным работником, и благодаря своей физической силе брал всегда верх при домашних спорах в родительском доме. Готфрид видел это, а также слышал от самого Юлия. Способности у него всегда были гораздо лучшие, чем у братьев, но так как он не научился даже читать, то ему не представлялось случая развить их. Почему иначе он не ходил к себе в избу, не слушал ничего, не говорил ни слова? Вся его умственная сила уходила на мелкие дела вроде заготовки соленой рыбы или собирания корма для козла и козы. Но в последнее время Юлий стал дельнее, он ездил две зимы кряду ловить рыбу на Лофондены и часто работал у Хольменгро. Он подружился с Феликсом, в котором нашел себе товарища по невежеству и ненависти к книгам. Феликс был в этом отношении настоящий язычник.
   Однажды Антон и Виллац шли дорогой, а Юлий стоял перед домом. И Феликс находился вблизи, в том не было сомнения – слышался его свист около домов.
   Молодые люди поздоровались, поклонившись, и хотели пройти дальше.
   Но Юлий, вероятно, вообразил себе, что эти самые молодые люди пришли нарочно, чтобы повидаться с ним, – иначе зачем им было идти этой дорогой? И поэтому он сам стал здесь.
   – Кой черт! Ты не узнаешь меня, Виллац? – спросил он.
   – Как же!
   – Ты меня искал?
   – Нет, – ответил Виллац с удивлением.
   Юлию показалось очень неприятным, что он ошибся в своем предположении.
   – Так не меня? Вот как!
   Между тем молодые люди остановились, и Антон расхохотался. Что же Юлию стоять тут и давать поднимать себя на смех? Ни в коем случае. Он был силен и крепок. Брови у него действительно подросли, стало быть, у него не должно быть соперников!
   – Что тут стоит за дурак и смеется? – спрашивает он. Но Антон Кольдевин уже стоял рядом с ним – юноша, которому не раз приходилось драться с СенСирскими кадетами. Кто смел назвать его дураком?
   – Ты чего хочешь? Получить взбучку? – говорит он. Юлий не отступил на два шага, напротив выдвинулся несколько вперед. Зачем? Что вселило в него такое мужество, и к кому относилось это движение? Он готовился обороняться, не намереваясь допустить такого поступка, чтобы его отдули, но лицо его совершенно осунулось.
   Молчание.
   Виллац в принципе не имел ничего против небольшой потасовки, но разве прилично драться посреди дороги?
   – Нет, ребята, оставьте это! – сказал он. Подошел Феликс, маленький индеец; он сразу бросился вперед; ясно было, что он смотрел на дело Юлия, как на свое. Он стал между врагами и смотрел на Антона сверкающими глазами. Маленький дьяволенок мог быть опасен. Виллацу пришлось потратить немало слов, прежде чем удалось уговорить Антона идти дальше.
   Юлий злобно кричал вслед: «Ну-ка, вернитесь!» Он богатырь, герой, далеко сплевывает жвачку. Брат будущего пастора употребляет все более и более энергичные выражения: «Я быка могу убить, – кричит он, – только посмейте вернуться! Я из тебя кишки выпущу… Насажаю на тебя пуговичных петель!»
   И Феликс выражает свое одобрение намерениям Юлия.

ГЛАВА XV

   Виллац с матерью уехали. Провожали их обычным прощальным обедом в усадьбе, и семья Хольменгро была также приглашена. Так как пришел поворотный пункт в судьбе Виллаца, то отец говорил серьезнее, чем обычно: есть два способа сохранить свое имя для потомства. Его можно зарыть глубоко в могилу, и ктонибудь откроет его через две тысячи лет; или же можно поднять целую бурю среди людей, и тогда его вспомнит история!
   Пообедали быстро, и хотя за обедом не присутствовал окружной врач Мус, вносивший неприятное настроение, однако, господствовало молчание. Всех опечаливала предстоящая разлука. Хольменгро – внимательный и деликатный, как всегда, – взял фру Адельгейд за руку и сказал почти шепотом:
   – Возвращайтесь скорее!
   Прошло несколько месяцев, и фру Адельгейд не вернулась. Отчего это могло произойти? Поручик получал письма с просьбой отсрочить возвращение, – хорошо, пусть себе остается; нельзя принуждать ее возвращаться домой! Поручик решил, что раз она добровольно не хочет возвращаться, то пусть остается. Он начал свыкаться с ее отсутствием, и в один прекрасный день запел. Да, опять запел! Давердана, снова прислуживавшая ему, принесла эту новость в кухню, и все служанки стали прислушиваться. Но они ничего не услыхали: поручик напевал так тихо, так неслышно, больше про себя, как и прежде. И что из того, если он даже напевал? Вероятно, он делал это потому, что его дом стал теперь официально музыкальным.
   Через некоторое время пришло письмо, где фру Адельгейд просила разрешения остаться всю осень. А потом всю зиму? Это неспроста.
   Брак их был не лучше и не хуже других; никакого несчастья не обрушивалось, но оно было постоянное. Что такое несчастье, – пустяки! Всякому несчастью приходит конец, оно продолжается изо дня в день, из году в год, – но конец есть. Ангел может рассердиться, – конечно. Но ангел, который не сердится, а только вечно недоволен, ходит всегда с угрюмым лицом и ядовитой усмешкой?.. Хорошо, что поручик философ, что он проникся духом гуманистов. Комары – большое мучение; они жужжат и… и… и… Но будет ли признаком разумного человека бороться с ними? Счастье, – что это такое? Легко убедиться в том, что оно не самое важное. Хольмсеновский брак в последнее время стал сносен, произошло изменение к лучшему; все пошло, как следует. Взаимное уважение всегда существовало, теперь присоединилась и доля сердечности, по временам мелькала откровенная улыбка. Поручик начинал надеяться на улучшение для них обоих; в старости могла начаться новая жизнь; в последние недели своего пребывания дома фру Адельгейд проявляла открыто приязнь к нему, как будто она уже не чувствовала прежнего отвращения… да, под старость. И вот она уехала и не хочет возвращаться!
   У поручика зарождается мысль о возможности того, что в ее жизни случилось нечто, еще более невыносимое, чем ее брак.
   Но что это могло быть? Кто знает, но во всяком случае не пустяки. В своем последнем письме она писала, что виновата перед ним, – но это только фразы, уловки, чтобы открыть себе возможность отсрочить свое возвращение домой. Но фру Адельгейд скрывает какое-то горе. Поручик вдруг перестал петь; ему надоело. Правда, пение продолжалось недолго; это было самое невинное пение, какое человек может позволить себе в отсутствие жены.
   Но поручик хотел идти дальше: он ничего не делал наполовину. Если фру Адельгейд переживает какой-нибудь кризис, то он должен показать ей свое участие: он порадует ее по возвращении домой: он начнет работать по постановке органа. Надо этот орган приобрести во что бы то ни стало.
   Ах, если бы надо было купить только орган. Но где галерея, на которой он должен стоять? И где место для этой галереи? Придется перестраивать церковь.
   Не привезти ли без дальнейших разговоров балок из своих опустошенных лесов? Он был связан; ему надо было снова прочитать решение на лице Хольменгро.
   Прошла осень, а фру Адельгейд не вернулась. Теперь она написала, прося разрешения пробыть еще некоторое время, – зиму. Иначе Виллац останется совершенно одинок, – да и она также. Они устроились хорошо, тратили мало денег и занимались музыкой.
   Может быть, сама судьба давала поручику время, чтобы окончить перестройку церкви до приезда фру Адельгейд.
   Хольменгро часто спрашивал об отсутствующих, о матери и сыне, что было довольно странно по нескольким причинам: во-первых, он никогда не осведомлялся о Виллаце, когда тот был в Англии, а, во-вторых, маленький Готфрид время от времени отправлялся в усадьбу Хольменгро с письмом от Виллаца к Марианне.
   – Хорошо им живется? – спрашивал Хольменгро.
   – Живут себе, и хорошо, – неизменно отвечал поручик.
   Сегодня он ответил, как обыкновенно, но прибавил:
   – Жена желает остаться в Берлине еще некоторое время.
   Он начал говорить о церкви.
   – Да, что касается маленькой церкви… то ваша деятельность настолько увеличила население, что она стала тесна.
   – Это правда, – ответил Хольменгро.
   Но, очевидно, он был занят чем-то другим, однако лицо его было непроницаемо: на нем нельзя было ничего прочесть. Поручик уже не распространялся больше о церкви, чуткий человек сразу остановился, будто ему сделали намек. Он только прибавил:
   – Да, не является ли постройка церкви неотложным делом? Где народу сходиться в дни крестин или другие праздники? Можно было предвидеть, какая будет теснота за обедней, когда новый слуга, господин Л. Лассен, в первый раз обратится с речью к своим согражданам.
   – Конечно, конечно, – ответил Хольменгро коротко. Поручик в своем упрямстве, вероятно, думал, что еще имеет свое прежнее значение, и, поехав в лес, приказал своим рабочим нарубить бревен на целую половину церкви. И подумал дальше: «Если бы я воспользовался своим правом, я мог бы телеграфировать, чтобы прислали лес из Намсена!» При этом он имел веселое и гордое выражение. У него, наконец, опять была сила; он получил деньги за реку, и если бы не мать и сын в Берлине, то мог бы ликовать. Новые кроны – это масса железных денег, уже не талеров.
   Вопрос, с которым Хольменгро обратился однажды к поручику и ответ, полученный им, был достоин обоих мужчин:
   – Мне не приходилось бывать в Берлине; не дорого ли фру Адельгейд жить там? – спросил Хольменгро поручика.
   – Для моей жены не дорого жить в Берлине, – ответил ему поручик.
   Не было сомнения, что в следующие недели между владельцем Сегельфосса и новым пришельцем, Хольменгро, установился несколько иной тон. Окружающие этого не замечали, но поручик не сомневался в том, и в его упрямой голове зародился план, с которым он не расставался ни днем, ни ночью: он ходил по заложенной земле, жил в заложенном доме; он решил перебраться. Хорошо, что фру Адельгейд и Виллац были заграницей; он предложил им остаться там, где они находились; стало быть, ему одному предстоит новая судьба.
   В конце сочинения пастора Виндфельда значилось, что фру Адельгейд уехала заграницу и осталась там: так несогласно жили супруги. Но в этом вопросе супруги сошлись. «Оставайтесь пока там!» – писал поручик жене. И чтобы ее не тяготила благодарность, он заявил, – и совершенно правдиво, – что желает выполнить задуманный им план, для чего ему необходимо быть одному.
   Куда же ему переселиться? Старый кирпичный завод еще стоял; его поручик не продал, он не входил в продажу реки. Конечно, завод был заложен, как все остальное, но его можно было выключить из закладной. Крыша в нем текла и дул сквозняк, но помещение можно было покрыть новой крышей и устроить в нем человеческое жилье.
   Эта мысль сильно занимала поручика. Во все эти годы, когда дела шли все хуже и хуже, он, в сущности, жил беззаботно, предоставляя все собственному течению, это было в его характере. Он чувствовал всю безвыходность своего положения, но не мог положить ему границ. И как положить конец? Разыскать новый источник доходов, производить? Ему-то? Человеку, умевшему только тратить и платить… платить, – расточителю, не имеющему состояния, отрицательному гению. Он был редкий экземпляр, умевший толкать себя в бездну. Он был сыном своего отца, и судьба отца будет его судьбой.
   С того дня, как он услыхал действительный или воображаемый намек Хольменгро, в поручике произошла перемена: он как будто преднамеренно забывал о своем владении, о роскошном доме, инвентаре, произведениях искусства, библиотеке, стаде, лошадях, лодках, машинах.– Он все забросил. Конечно, как человек, во всем любящий порядок, он видел, что шел к полному банкротству.
   Старый поручик, – куда девалась его сила?
   Не обратиться ли ему к сестрам в Швецию? Это ему и в голову не приходило: между ними и им уже двадцать лет не было крепкой связи, а со смерти матери даже переписка прекратилась. Он, конечно, мог бы ограничить свой образ жизни, свою прислугу, ежегодные счета, получавшиеся от бергенских купцов? На это он ответил бы себе, что можно ему сделать упрек: зачем он всего этого не покончил. Но такой поворот возбудил бы у живущих заграницей подозрение, что не все в Сегельфоссе обстоит благополучно! Этого он не желал, да и они не заслуживали. Маленький Виллац не должен был иметь о своем отце иного представления, какое поручик имел о своем: Виллац Хольмсен должен думать, что отец всегда находит средство поддерживать других, мог раздавать, покупать, – был вполне независимым. А что касается прислуги? Разве теперь было в экономии больше горничных и работников, чем во времена отца? Разве маленький Готфрид мешает кому-нибудь? Или его сестра Паулина, единственная, у которой находился ласковый ответ поручику и которая кланялась ему, как отцу, когда он проходил мимо? Ведь и в отсутствие жены он не мог отпустить экономку. Ничего нельзя было изменить.
   Экономка? Ловкая и способная, обученная самой хозяйкой за многие годы, она теперь вполне управляла домом. Трещало ли хозяйство по всем швам под ее руками? Ни в коем случае.
   Самой иомфру Сальвезен не приходилось ни в чем испытывать нужду: у нее было достаточно всевозможного дела, большая усадьба доставляла много всего, чего следовало, а вина, закуски и колониальные товары привозились из Бергена, как прежде. Всего было в изобилии. Потому иомфру Сальвезен и была всегда весела и довольна своей судьбой; она часто кривила рот и говорила колкости горничным.
   Не была ли она главным лицом в Сегельфоссе? Но разве это все? Заведующий пристанью ухаживал за ней и сватался. Всерьез. Это заведующий пел такие веселые песни. Они почти дали слово друг другу. Но тут адвокат Раш тоже вздумал последовать примеру отца, деда и прадеда, – обзавестись семьей. Он отыщет себе подходящее место, и они заживут культурной жизнью. Будущее же заведующего пристанью более необеспеченно; он состоял на частной службе и не мог без денег начать какого-либо дела. Нет, заведующего пристанью даже сравнивать нельзя было с тем, с другим; ее рот кривился от жалости. Однако, все же иомфру Сальвезен не было неприятно, что у нее одновременно просили ее руки двое.
   Она подружилась с фру Иргенс, рожденной Геельмюй-ден, и часто по вечерам отправлялась в дом Хольменгро, чтобы покоротать время с тамошней экономкой.
   Как вдова адвоката, фру Иргенс, конечно, стояла за Раша, – какое же сравнение: человек образованный, между тем как другой может помышлять разве что о лавке. Нет, Рангу отказать нельзя!
   – Лишь бы он не сбился с пути, – говорит иомфру Сальвезен.
   – Сбился с пути, – человек, бывший в университете? Никогда. Это не похоже на него. Никогда ничего подобного не случалось с Иргенсом.
   – Как вам живется в этом доме? – спрашивает иомфру Сальвезен.
   – Здесь? Да здесь рай земной, – отвечает фру Иргенс, качая головой.– Никогда мне не жилось так хорошо. Вот если бы только Иргенс мог быть здесь.
   – Знаете, что я думаю, фру Иргенс? Я думаю, что господин Хольменгро вовсе не таков, каким кажется по виду.
   – Каким образом? Какой же он?
   – Обнимал он вас когда-нибудь?
   – Да Господь с вами: что вы говорите, иомфру Сальвезен? Да хранит Господь ваш язык!
   – А меня обнимал.
   – Обнимал?
   – Да, несколько вечеров тому назад. Фру Иргенс оскорблена и говорит:
   – Я полагаю, что он никого не обнимал так же, как не обнимал меня; хотя, правда, за последние недели он как будто несколько изменился. Но, говорю к его чести, что он никогда не заходит слишком далеко. Ни… ни… А с теми, кого он мало знает, он еще осторожнее. Что он сделал с вами, как сказали вы? Я в отчаянии за вас.
   Обе дамы продолжали болтать, и иомфру, в свою очередь, оскорблена. Дело в том, что фру Иргенс уверяет ее, будто объятия могут быть различные: можно стать самой на дороге мимо проходящего мужчины; что же ему тогда делать со своими руками, иомфру Сальвезен?
   – Пожалуйста, не рассказывайте мне впредь подобных вещей, – говорит фру Иргенс.– А каково живется у вас там в усадьбе?
   – У нас? – отвечает иомфру Сальвезен, – ужасно, – до крайности, оскорбленная.– Знаете ли, вы можете разыгрывать из себя настоящих испанцев, жить среди богатства и роскоши, как вы здесь, а все же вам не сравняться с нашими в усадьбе. Так и передайте господину Хольменгро и кланяйтесь ему. Я здесь не видала посуды и подносов из чистого серебра, а у нас они есть, и не видала золоченых ручек у серебряных сухарниц, как у нас. Да… а…
   – Но, скажите, иомфру Сальвезен, ведь она убежала от него?
   – Убежала? Вы сами поберегитесь от сплетен, фру Иргенс, а мне нечего советовать. Ну, что вы говорите? Она поехала с сыном в Германию; он учится, чтобы быть сочинителем. Я не понимаю, на что вы намекаете. Здесь почти ничего не изменилось с их отъездом. А что меня касается, то я надеюсь жить и умереть, как подобает приличной женщине. Вот, например, консул Кольдевин и тот, говоря правду, не обнимал меня никогда. Прошу передать господину Хольменгро поклон.
   Дамы продолжают болтать. Выходит так курьезно: они и подсмеиваются друг над другом и стараются выведать друг у друга. Болтая между собой, они не остерегались; это у них выходило естественно: их разговор соответствовал их развитию. Это было вполне естественно.
   Наконец пастор Виндфельд получил перевод на казенное место и переселился на юг, – на юг. Он достиг того, к чему стремился, старый, простой человек, хотя и здесь ему жилось неплохо: церковь всегда полная и доброжелательное отношение. Но что из того! Народ стекался в Остланде, чтобы слушать проповеди пастора Виндфельда, он уже не мог дольше оставаться. Он получил приход в плоском, так богатом природными красотами, Смоланде.
   Приехал заместитель. Это не был капеллан, такого, к сожалению, не случилось свободным, но самоотверженная душа, готовая служить общине до поры до времени. Приходилось довольствоваться тем, что было и благодарить за это, в ожидании приезда настоящего пастора через несколько недель.
   И какого еще! Красивого мужчины в черном сюртуке и крахмальных воротничках. В нем поражали руки, похудевшие от перелистывания книг и рукописей, богатырское тело, так что он мог бы снести по овце на каждом плече, огромные сапоги для двух пар чулок и, наконец, галоши. У него не было еще епископского посоха, но он носил длинные волосы и очки, – должно быть, потому, что был такой ученый. То был сын Ларса Мануэльсена, – Л. Лассен.
   Он, наконец, получил звание пастора и приехал на родину заявить о себе. Нельзя блистать в Кордильерах, блистать можно только дома.
   Он привез с собой мебель и несколько ящиков домашних вещей и сразу отправился в пасторский дом. Кистер встретил его со всевозможной предупредительностью. Слава шла о нем уже несколько лет. Кто не слыхал о Л. Лассене!
   – Желаем вам благоденствовать среди нас и прожить долго! – приветствовал его кистер.
   – Нет, я не останусь здесь долго, – ответил пастор.– Но я считал своим долгом некоторое время служить здесь.
   – Надо надеяться, поживете среди нас подольше.
   – Нет, друзья мои, но здешняя местность так в стороне, и я не могу оставаться в глуши. Мои обширные интересы указывают мне место на юге.
   – Конечно. Но ища прихода, вы бы могли принять, наш, как первое место.
   – Место в здешней лесной глуши? Нет, я не добиваюсь этого. Здоровье мое не переносит здешнего климата, местность слишком северная.
   Он служил в церкви, но просил открыть окна, чтобы его можно было слышать снаружи.
   Мала была церковь в Сегельфоссе, когда в ней стал проповедовать господин Лассен; места брались с бою! Все шли в церковь, даже Пер-лавочник пошел, но внутрь не пробрался.
   – Выньте окна, – приказал пастор вторично, – таким образом, с Божьей помощью, и самые далекие услышат меня! И, правда, его голос достигал моста, доходил до изб рабочих. Не стоило даже в церковь ходить, и поэтому одна молодая парочка отправилась в танцевальный сарай у мыса; и были то Давердана, сестра пастора, а парень – помощник заведующего пристанью.
   Но после богослужения пастор проголодался, и так как не последовало приглашения ни от поручика из усадьбы, ни от Хольменгро, то господин Лассен скромно отправился в родительский дом и там пообедал.