– Да ты с ума сошел! Три-четыре тысячи!
   – Нет, ты слушай дальше. Господин Хольменгро замечательный человек. Он ответил мне, что, хотя он не знает здешних цен на реки, но очень желает приобрести эту большую красивую реку, а также водопад. Он везде побывал и высчитал вместе с озером по международным ценам. Он полагает, что за реку можно дать шесть тысяч талеров. Конечно, в таком случае и земля перейдет к нему.
   Продолжительная тишина.
   – Он издевался над тобой, – сказал поручик.
   – Да ведь это включено в условие.
   Перед Виллацем Хольмсеном встают золотые перспективы, им овладевает странная слабость, он скользит, разворачивает условие, снова сворачивает, вдруг начинает улыбаться и спрашивает дрожащими губами:
   – Но может случиться… Ведь это только условие, а не деньги?..
   – Мне вторично приходится выразить свое почтение к замечательному человеку – Тобиасу Хольменгро, – говорит консул.– Он уплатил наличными.
   – Уплатил?
   Фредерик Кольдевин сразу вырос! Он расстегивает сюртук и вынимает из кармана большие, огромные деньги.
   – Это за реку, – говорит он.– Это за землю вдоль реки. Всего восемь тысяч талеров. Господин Хольменгро пошел так далеко потому, что, по его словам, «вид уж очень хорош». Перечти, хотя и я считал, – верно. Уф! Чуть не разорвал карман, вынимая!..
   Да, как величествен был в эту минуту Фредерик Кольдевин.
   Поручик же был совершенно ошеломлен, губы его раскрылись, но он не говорил ни слова. И вдруг остолбенение этого странного человека закончилось смешной выходкой. Он заложил руки за спину и переодел кольцо на правую руку: в последнее время он носил его на левой.
   – Да, правда, – сказал он, вставая. – Ты не спал всю ночь, поди приляг.

ГЛАВА IX

   Хольменгро работает с многочисленными рабочими; у него десятник для деревянных работ и десятник для каменных, он нанимает всех лошадей, каких достает, и платит за них хорошо. Но платит не поденно, а с воза. При этом оказывается, что старая церковь под верхней обшивкой выстроена из великолепного леса.
   Вся окрестность оживилась: это было хорошо и дурно. Сегельфосс превратился в ярмарку, повсюду – шум, взрывы в горах, народ и повозки по дорогам. К берегу приставали яхты с лесом и колониальными товарами, печами, обоями, мебелью, тюками и ящиками, большими ящиками; приходили рабочие и просили работы.
   Хольменгро жил в усадьбе. «Это само собой разумеется», – сказал поручик. «Еще новая, большая любезность с вашей стороны», – ответил Хольменгро. Десятники также поселились в усадьбе, у каждого своя комната в флигеле для прислуги. Кругом в домах и хижинах жители обогащались, принимая к себе на житье рабочих по два шиллинга за ночь.
   Пока Кольдевины жили в Сегельфоссе, не проходило ни одного дня, чтобы старик и его жена не совершали прогулки в восточном направлении, но непременно по лугам и лесам, лежавшим в восточной части Сегельфосса.
   – Большие владения в Сегельфоссе, – каждый день повторял старик.
   А жена его, уже зная это замечание наперед, отвечала:
   – Да, большие; я не подозревала, что они так обширны.
   Хольменгро казался по-прежнему человеком простым и деликатным. Когда консул Фредерик рассказывал ему о том, как старики сокрушаются о продаже участков, он пытался примирить их с этим, дать им хорошее понятие о себе, он вставал, когда они входили, и стоял, пока они не садились, он не навязывался, но пользовался случаем оказать им внимание. Однажды он подсел к ним и начал рассказывать кое-что о своей семье, о жене, умершей в Мексике, о том, что он ждет весны, чтобы привезти сюда детей, за которыми поедет сам.
   Хольменгро постоянно извинялся за беспокойство, вносимое им в Сегельфосс и выражал надежду, что худшее скоро кончится, так как у него много народу.
   – И тогда у вас в Сегельфоссе снова водворятся приятная тишина и спокойствие, – заключал он свою речь.
   – Что нас касается, – отвечал старый Кольдевин, – это еще не так неприятно: мы скоро уезжаем.
   Но перед отъездом поручик советовался с другом-консулом, в какую школу отправить Виллаца.
   – Это должна быть школа широкого типа, – говорил поручик, – дающая, кроме познаний, воспитание, развитие, приучающая к образованной среде, – одним словом, школа для Хольмсена. Какого мнения Фредерик об Англии?
   – Хорошая школа есть в Харроу, – ответил консул. Он знал это через своих знакомых. Ксавье Мур мог бы присмотреть там за Виллацом.
   Консул тотчас написал Ксавье Муру и предупредил его. Консул Фредерик не забыл в последний раз перед отъездом поболтать с иомфру Сальвезен.
   – Боже, как вы меня испугали, господин консул, я и не видала вас, – воскликнула иомфру, и они стали разговаривать через окно кладовой.
   – Я стоял и любовался вами, – могу сказать, что всякий мужчина залюбовался бы.
   – Ха! ха! ха! Опять начинается!
   – Я уезжаю; в последний раз мы говорим с вами. Я пришел, чтобы положить конец.
   – Ха! ха!
   – Не смейтесь. Это доказывает пренебрежение к моим чувствам, которого я не заслуживаю. Но мне теперь уже нечего больше сказать. Когда вы несколько лет тому назад дали слово другому, для меня все было кончено. Теперь я принял решение и пришел посоветоваться с вами, какой способ лучше. Думаю, хлороформ?
   – Да вы с ума сошли, консул! Ха-ха-ха! Вы меня заставляете так смеяться, что я, должно быть, ни на что непохожа, – говорит иомфру Сальвезен и слегка поправляет прическу.
   – Смех в подобную минуту может означать две вещи: или для вас все нипочем, и в таком случае это не делает вам чести, или вы смеетесь, чтобы не плакать.
   – Да, – отвечает иомфру Сальвезен, – я смеюсь, чтобы не плакать.
   – Благодарю вас, – произносит консул.– Вот именно это я подразумеваю, говоря, что хочу покончить все, это исход не лучший, но при данных обстоятельствах, сносный. В эту минуту в вашем сердце шевельнулось чувство, за которое благодарю вас. Горечь смягчилась во мне, я могу теперь наслаждаться воспоминаниями.
   – Бедный вы! Какая будущность.
   – Надежда, что там устроюсь лучше.
   – Ха! ха! ха! – против воли хохочет экономка.– Но о таких вещах не следует говорить слегка.
   – Когда я буду лежать при последнем издыхании в одной из моих кроватей, разбросанных по всему свету, я вспомню о вас. Неужели вы сомневаетесь, чтобы вспомнил?
   – Нет, нет…
   – А вы как ответите?
   – Я сяду здесь в кладовой и стану выть целый день – или это случится ночью?
   – Темной ночью.
   – Досадно! Нельзя же будить людей.
   – Женщина, женщина, ты шутишь с душой, находящейся при последнем издыхании! Иомфру Сальвезен, дайте мне руку.
   – Хорошо, только подождите минуту. Экономка тщательно вытирает руки.
   – Благодарю вас. Теперь прощайте, иомфру Сальвезен, всего лучшего! Это я вам желаю.
   – Прощайте, господин консул! Спасибо и вам.
   Консул уходит, но оборачивается.
   – Ах, да! Во время моего путешествия по северной Норвегии я встретил на пароходе одного человека.
   – Пастора? Вы уже рассказывали.
   – Ах, он был пастор? Не может быть…
   – Вы рассказывали случай с пастором.
   – Невозможно, чтобы он был пастором? Я вам рассказывал случай. Не помню.
   – О пасторе, у которого было три сына.
   – Нет, такого случая я вам не рассказывал. Должно быть, вам говорил тот, кому вы дали слово, и, вероятно, он рассказал вам что-нибудь ужасное. Три сына и еще незаконные?
   – Господи, не заставьте меня помереть со смеху, – кричит иомфру Сальвезен.
   – Ах, как вы, женщины, играете нами, мужчинами!– говорит консул.– Я встретился на пароходе с человеком, рассказавшим тоже кое-что по этому поводу. На лице у него лежал отпечаток скорби и страдания; вы уже догадываетесь о причине. Женщина погубила его. Каким образом? «Она лгала мне, – говорил этот человек, – она уверяла, что, кроме меня, у нее никого нет.
   А, в конце концов, оказался еще ухаживатель». Я, Фредерик Кольдевин, заметил как можно деликатнее: «Это заставило вас сильно страдать?» «Да, – ответил он, – я страшно страдал. Но меня утешило, что оказался третий предшественник». «Ах, Боже мой! – сказал я, Фредерик, всплеснув руками, – да это была настоящая гостиница любви». «Гостиница? – сказал он, подумав.– Я бы сказал, «приют». Мы все любили ее, и она приютила нас».
   Консул собрался уходить.
   – Хорошо, что вы уходите, – сказала иомфру Сальвезен, – иначе я не знаю, что бы сделала. Ха! ха! ха! Это ужасно!
   – Ну, что вы!
   – Да, говорю прямо. Но, право, всегда приходится несколько бояться ваших рассказов, господин консул.
   – А ваш жених лучше?
   – Мой жених?
   – Помните пастора с тремя незаконными ребятами.
   – Ха-ха-ха! Право, не стану больше болтать с вами.
   – Прощайте, иомфру Сальвезен.
   – Прощайте. Милости просим в будущем году.
   Повседневная жизнь в Сегельфоссе течет уже не тихо и однообразно. Хольменгро все изменил. Масса народа, лошадей, пение каменщиков, взрывы мин, скрип лебедок с яхт, – все это кладет отпечаток чего-то вульгарного и тревожного на хольмсеновское поместье.
   «Но разве в городах лучше? – раздумывал поручик, утешая себя, – можно жить по-барски и среди шума. Да, но настоящая барская жизнь в тишине. Вот теперь у нас кишмя кишат люди и лошади, носят и возят сено; в былые времена тут работал бы целый полк под начальством парня Мартина, а теперь нашествие чужестранцев».
   Но ничего не дается даром.
   На следующий день, после отъезда Кольдевина, поручик встретил девушку Давердану и сказал ей:
   – Теперь наши вечера кончены. Мы не будем больше читать.
   Давердана краснеет и бледнеет, бормоча:
   – Я и вчера не забыла, но барыня послала меня за башмаками.
   Лицо поручика выражает удовольствие, и он отвечает:
   – Я послал тебя. Пока мы прекращаем чтение. Когда поручик уже уходит, Давердана говорит:
   – Мне… уйти?
   – Нет, – отвечает он.– Зачем уходить? Ты ловкая девушка, такую нужно экономке.
   Доброе слово поручика имело большое значение: при его аттестации Давердана вся вспыхнула от радости.
   Поручик пошел дальше. Теперь все более или менее шло сносно для него: у него были деньги, он положил их на проценты в Трондхейм; он мог свободнее располагать своими действиями; он даже не так часто переодевал кольцо на левый палец. Теперь фру Адельгейд может поехать к отцу. Чего она еще ждет?
   Собственно говоря, он вовсе не желал отъезда фру Адельгейд, каждый раз она возвращалась из этих поездок угрюмее и недоступнее. Сам же он не имел никаких сношений с ее отцом. Фру Адельгейд можно извинить. Не был ли ее отец полковником, не ставшим генералом только потому, что все остановилось в Ганновере? А она, его дочь, не похоронила ли себя заживо в Норвегии, в Нордланде, где все мертво?
   – Я думаю, Виллац здесь просто избегается, – сказал жене поручик.– Он научился неприличным словам и ругаться. Пора ему уезжать отсюда.
   – Может быть, он учится этим новым словам от Даверданы и ее брата, – ответила жена.– Уж не знаю, от кого больше.
   – От Даверданы? – спокойно переспросил поручик.– A propos. Экономка может совсем взять ее в свое распоряжение.
   – Она не будет больше служить вам?
   – Нет; она дотронулась до азбуки…
   – До какой азбуки?
   – До азбуки мальчика. Вы этого не помните, но у меня она висит на стене с того самого времени, как он был маленький, и я смотрю на нее. Большая картонная азбука. Она до нее дотронулась.
   С тех пор, как он начал говорить, на лице фру Адельгейд появилась улыбка, и сам поручик улыбнулся, так доволен он был в эту минуту.
   – Это моя слабая жилка, – сказал он, – когда Виллац уедет, соберу кое-какую мелочь, оставшуюся после него. Я думаю, что, если вы в то же время поедете в Ганновер, то можете захватить мальчика с собой.
   – Куда вы посылаете Виллаца?
   – Вы немка, – говорит поручик неуверенно.– Представьте себе, в Англию. В Харроу; у Фредерика там есть знакомые: конечно, в Англию.
   – А меня отправляете в Ганновер?
   – К сожалению, придется сделать небольшой крюк по дороге в Харроу. Но при хорошей погоде, я думаю, и вы будете не прочь совершить маленькую поездку; это освежит. Можете взять свою горничную.
   В ней вдруг пробуждается подозрение; она подходит к окну и смотрит в сад. Она стоит и улыбается, но на этот раз улыбка грустная.
   – Какого вы мнения?
   – Я?
   – Вам план, кажется, не нравится?
   – Необходимо отослать Виллаца?
   – Он весь день в людской, а когда приходит, садится за фортепиано.
   – Его можно бы направить иначе, взяв в дом учителя.
   – Есть и другой исход.
   – Я не поеду в Ганновер, – говорит она. Молчание.
   – Вот как! – сказал, наконец, поручик. Она повернулась к нему.
   – Очень просто. Я начинаю понимать!
   Что такое? Его раздражает ее иронический тон; не стоит ли он перед ней, олицетворяя саму предупредительность? Он чуть было не дал ей понять, как она заблуждается, но сейчас сообразил, что это было бы не ко времени и ни к чему не привело.
   – Вы напрасно рассчитываете, – сказала она.– С вашей стороны это плохой и коварный поступок.
   – Как вы говорите?
   – Мне так кажется.
   – Так я поступаю дурно и коварно? Но ваше всегдашнее указывание на мои ошибки ведь не исправит меня. Мои недостатки… Я уже перестал интересоваться ими.
   – И скажу, – вдруг перебивает она, – что давно, в прежние времена, я не ожидала от вас ничего подобного.
   – Напрасно вы говорите так; это не умно с вашей стороны. Разве вы не видите, что бросаете тень на вашу собственную способность судить о человеке?
   – Пустяки. Я была ребенком.
   – Ребенком. Да вспомните…
   – Я была ребенком.
   Теперь война объявлена, и фру Адельгейд не щадит мужа, но нападает сильно, ловко. Брови у нее поднялись, и она смотрит на него со стороны из-под опущенных век… С какой иронией она говорила:
   – Вы хотели успокоить меня, устранив ее от прислуживания вам? А мне предлагали уехать? Остается поблагодарить вас.
   Много неприятного пришлось ему выслушать от нее, но ему казалось, что он слышит что-то приятное – прямо сказать – радостное. Он чувствовал, что готов идти ей навстречу и сказать ей что-нибудь, уверив в чем-нибудь. Но она, конечно, не ждала этого от него ничего и не обернулась к нему.
   – Благодарю вас, – сказала она и ушла.
   Может быть, ему удастся переговорить с ней, и он скажет:
   – Я так давно желал успокоить вас, хотя и не думал, что вы нуждаетесь в успокоении в этом отношении.
   Он ходил за ней целый день, но она была непримирима, избегала его и, наконец, пошла смотреть на работы у Хольменгро. За ужином ему не удалось сказать ей ничего, потому что пришел Хольменгро, и когда она ушла к себе, было уже поздно. Ему следовало бы поспешить.
   Вечером он вышел в сад. Ее окно, как всегда, было открыто; он слышал ее шаги в комнате; в нем проснулось чувство вины, и он тихонько спросил:
   – Фру Адельгейд, ваша дверь заперта? Мне только хотелось бы…
   – Да… Я уже легла, – ответила она.
   На следующее утро поручик снова выехал верхом. Его верховые прогулки прервались во время посещения Кольдевинов, теперь ему было удовольствием снова вскочить в седло и далеко окинуть глазом землю и море. «Эй, вороной, ты застоялся и горячишься!»
   Поручик спустился до главной дороги. Он ехал спокойно, легким кентером. Вдруг он услыхал окрик: «Береги-и-сь!» Поручик ехал дальше, не такой он был человек, чтобы остановиться по дороге; кто смел окликать его?
   Раздался взрыв.
   В следующее мгновение разразилась катастрофа, конь взвился на дыбы, поддал задом, сделал скачок в сторону, всадник потерял равновесие, он повис на одну сторону; конь понес его по дороге, земля грохотала под копытами; все дальше и дальше несся конь – мимо домов и садов; всадник все ниже и ниже опускался на одну сторону. Седло соскользнуло; теперь вопрос нескольких секунд!..
   Мгновения драгоценны. У всадника одна нога на спине лошади, другая запуталась; он не может пошевелиться; наконец, ругаясь, он поднимается изпод лошади, карабкается с помощью рук на ее шею, схватившись за гриву, стальной силой своих рук поднимается на воздух и садится. В эту минуту седло сваливается; лошадь споткнулась; она поднялась было, но снова споткнулась.
   Что это? Разве он не может ехать дальше? Лошадь поднялась на передние ноги и опять упала, поднялась вторично и снова споткнулась и, храпя, тряслась всем телом. Поручик высвободил, наконец, запутавшуюся ногу и мог слезть через голову лошади. Он поправил седло и поднял коня на ноги.
   Он снова поехал, как всегда, шагом по направлению к дому. Ему встречался народ, спешивший к нему: его собственный работник Мартин, чужие рабочие и десятники, наконец, сам Хольменгро, ужасно встревоженный и приписывавший себе вину этого взрыва, этого грохота.
   Не пострадал ли сам поручик? А лошадь?
   Поручик увидал жену, спешившую из усадьбы, и хотел поехать ей навстречу, чтобы сократить ее путь. Поэтому он не останавливается и только кратко отвечает встревоженным людям.
   – Она споткнулась? Почему?.. Вы упали? – спрашивала поспешно жена.– Вы не ушиблены?
   – Я не упал, – ответил он.
   – Правда? Как это случилось? Как легко могло произойти несчастье! Вы не ранены?
   – Нет, – ответил он.
   В ее тоне он мог слышать ее радость, что он по крайней мере жив, но он, вероятно, ехал недостаточно осторожно; не шагом по своему обыкновению.
   – А лошадь? – спросила она. – Я слышала, что она испугалась взрыва. Я этого не понимаю; разве вы не держали поводья? Взрыв такая простая вещь.
   – Да, простая вещь.
   – Не правда ли, взрыв – ровно ничего? Конечно, надо уметь сидеть на коне. Но ведь вы старый ездок.
   – A propos, – сказала она, как бы вспомнив о чем-то другом, – вы должны остерегаться взрывов некоторое время, когда будете ездить верхом. При взрыве мины такой грохот!
   – Я не боюсь взрывов мин, – ответил поручик.– Этого еще недоставало!
   Она потрепала лошадь по шее, говоря:
   – И какой же ты глупый! Подумай, ты был на войне и вдруг испугался грохота!
 
   Поручик заявляет:
   – Чтобы не забыть! Через неделю мы с Виллацем уезжаем в Англию. Вы, может быть, позаботитесь приготовить его вещи?
   У поручика не было причины заводить неприятности с фру Адельгейд, да он и не имел уже к тому желания.
   Вечером он сидел один и раскладывал пасьянс, как старая барыня. Давердана уже не читала, и ему надо было чем-нибудь заменить ее, – пасьянсом, ручной работой, женским занятием…
   На следующее утро он снова выехал на прогулку; он желал взрыва, но все оставалось тихо; до него долетали песни каменщиков, тесавших камни для новой набережной; грохота не было слышно. Это противоречило его видам, и он пожелал получить объяснение. Бывали взрывы в продолжение дня, но как только поручик собирался выезжать на прогулку, водворялась тишина. Как будто кто сторожил его. Замечательнее всего было, что тишина наступала с той минуты, как он отдавал приказание седлать лошадь, еще прежде, чем он успевал выехать. Чем это можно было объяснить?
   Однажды утром он стоял у своего открытого окна и смотрел, как каменотесы начали закладывать мину. Он видел, как они бурили все глубже и глубже, углубляясь все дальше и дальше в скалу, но вдруг остановились. Он нарочно мешкал так долго дома, чтобы дождаться этого сильного взрыва. Теперь он отдал приказание седлать коня.
   Между тем, он увидал, что рабочие продолжали работу и положили затравку; в то же время они не сводили глаз с усадьбы. Наконец один сделал другим какой-то знак. Как будто устроено телеграфное сообщение. Поручик высунулся из окна и осмотрел собственный дом сверху донизу. Что это такое? Полотенце, белое полотенце висело из окна комнаты фру Адельгейд. Оно висело на солнце, – должно быть, сушилось. Ветер играл им.
   Поручик вышел, осмотрел седло и уздечку, подтянул подпругу, поправил стремена и, наконец, сел на лошадь. Съезжая по скату, он обернулся и снова увидал полотенце, все еще висевшее из окна. Неужели фру Адельгейд сообщила Хольменгро, что муж ее, Виллац Хольмсен, не может усидеть на коне и теряет равновесие при грохоте взорвавшейся мины? Что он боится быстрой езды и поэтому всегда едет шагом.
   Он едет по дороге и видит, что все готово к взрыву, но рабочие занялись другим.
   Он подъезжает прямо к ним и приказывает:
   – Поджигайте!
   Приказания такого человека, как поручик, ослушаться нельзя.
   Рабочие сейчас же направились к мине, а десятник подошел с вопросом:
   – Зажигать?
   – Да.
   – Мы думали… что лошадь пугается шума?
   – Я ее хочу приучить.
   Поручик сидит прямо и неподвижно в седле. Он отлично знает, что глупая затея приучать лошадь к грохоту взрывов, но все-таки сидит.
   – Береги-ись! – кричит рабочий.
   – Но господину поручику здесь оставаться нельзя, – говорит десятник.
   – Ведь вы же стоите!
   – Это другое дело; я могу убежать.
   – И мы можем убежать, – отвечает поручик, улыбаясь. Фитиль задымился, и рабочие отскочили.
   Лошадь фыркает от дыма и трясется, предчувствуя что-то. Поручик гладит ее хлыстом и разговаривает с ней. В присутствии стольких зрителей, он старается казаться спокойнее, чем чувствует себя на самом деле; заметно только, как он сильно сжимает бока лошади шпорами, будто это может служить ему спасением. Он продолжал все время ласкать своего скакуна и говорить с ним.
   Он продолжал и в то мгновение, как раздается взрыв. С быстротой молнии лошадь взвилась на дыбы, бросилась сперва в одну, потом в другую сторону, и понеслась по каменистой почве. Но на этот раз всадника не так-то легко было сбросить; все ее попытки оказались бесполезны. Она пошла спокойнее и затем поскакала по дороге; на повороте большой дороги она сама остановилась, а затем, благополучно завернув за угол, проскакала через деревню и исчезла в облаке пыли.
   Воскресенье.
   Маленький Виллац ходит по избам торпарей и прощается с товарищами. Он слышал выражения восторга и восхищения: ведь он едет в Англию, в большой свет и не вернется больше. Бедный Готфрид не стал его повседневным товарищем, но Виллац не забывает и его; он даже дарит ему две безделушки, которые Готфрид хочет сохранить на многие лета, как воспоминание: петушкасвистульку и одну из гребенок фру Адельгейд, в которой не хватает нескольких зубьев.
   Потом Виллац пошел в дом Ларса Мануэльсена. Юлию он принес коня на колесиках и целую коробку со всевозможными редкостями. Юлий посмотрел в коробку и спросил:
   – А петушка нет?
   – Петушка получил Готфрид.
   – Ты отдал его ему? Так, верно, отдал ему и ящик с красками?
   – Нет, ящик с красками я отдал папе. Он попросил у меня.
   – Как тебе не стыдно так приставать, – сказала мать Юлия.– И даже не поблагодарить за то, что получил! Повторяю, что говорила тебе не раз: невежа ты!
   Юлий подхватывается, а Виллац конфузится, что подарки его такие незначительные.
   Мать Юлия сняла с балки под потолком письмо и попросила Виллаца прочесть его, – оно от сына Ларса из семинарии. Старик Ларс Мануэльсен спал на постели, ведь сегодня воскресенье, но жена разбудила его, чтобы послушать чтение письма.
   – Дорогие родители! – начал Виллац.
   – Когда письмо написано? – спросил Ларс.
   Виллац читает.
   – Так оно шло целый месяц.
   – Оно больше недели пролежало под балкой, – ответила жена.
   В письме рассказывается о путешествии в Тромсё, о городе и жизни там, о домах, о кораблях на пристани, о тысячах людей на улицах. Письмо было длинное, написанное четким ученическим почерком. Что касается еды, то каждый день у них вкусный обед, только черного хлеба дают мало, и у других семинаристов хватает духу отнимать хлеб у него. Но он, сын своих родителей, полагается во всем на Господа.
   – Вот бы мне попасть туда, – сказал Ларс с постели.
   – Что же бы ты сделал? – спросила жена.
   – Разве ты не слышишь, что его морят голодом? Затем в письме говорится об учении, об изобилии всевозможных книг, о школьном зале, который больше церкви, о целом доме, предназначенном исключительно для скакания и прыганья ради развития тела. Все идет в общем благополучно. «Ваш сын обладает твердой верой, которую ничто не может отнять у него». Письмо заканчивалось краткими поклонами всем домашним и Давердане, живущей у поручика.
   Когда Виллац собрался уходить, Юлий вышел за ним: у них осталось еще столько, о чем необходимо было переговорить, но Виллац приуныл и примолк.
   – Ты непременно должен писать мне, – сказал Юлий.
   – Конечно. Но ведь ты не умеешь читать?
   – Да ты пиши печатными буквами. Виллац обещал писать печатными буквами.
   – Да, непременно делай так.
   – Что это за разорванный мяч лежит там? – спросил Виллац.
   – Мяч? Да тот самый, который мы потеряли. Я пошел на то место, и он попался мне; только он прогнил. Посмотри, какой стал гнилой.

ГЛАВА X

   Настала осень.
   Хольменгро налегал на своих рабочих, и дом его уже подвели под крышу. Оставались только столяры да маляры, работавшие в обширном здании. Также и пристань с молом до самого моря была возведена и принялись за расчистку большой площади для постройки складов. Взрывы продолжались – это стоило жизни многим глыбам гранита.
   Оказалось, однако, что многочисленные рабочие стали испытывать затруднение в добывании ежедневного продовольствия, и однажды, по возвращении поручика из Англии, Хольменгро пришел к нему и вежливо и дружески спросил, не будет ли он против, если на берегу откроется лавочка. Это было для него очень важно, так как его полсотне людей приходится ежедневно ездить далеко за мукой, табаком и платьем. Они теряют время, и многие к тому же возвращаются из поездки пьяными.