За исключением Равенны, где я жила еще маленькой девочкой, единственным местом за всю мою жизнь, в котором мне довелось задержаться надолго, был Руан, где целых два года отцу покровительствовал граф де Бовэ. Поэтому я могу только воображать, что такое «родной дом». Что означает эта снисходительная нежность, которую я начала чувствовать к Линтон-холлу и которая так напоминает великодушную привязанность к непутевому и чудаковатому родственнику? Как бы там ни было, я не собираюсь слишком прислушиваться к сентиментальным вздохам моих душевных струн. Я не в состоянии представить себя пускающей корни, здесь или где-то еще. По-моему, мне не суждено иметь дом.
   Как мрачно это звучит. Я устала. Сейчас погашу огонь и пойду спать. Надеюсь, в новом доме мне мой супруг не встретится.
 
   11 апреля
   Вот первая порция деревенских сплетен на сегодня: все местные незамужние дамы без ума от Архангела и забрасывают его пирожными и лепешками, вязаными шарфами и перчатками, домашними тапочками, засушенными цветами и книжными закладками, салфеточками – короче, всем, что, по их мнению, способно заполнить прискорбную пустоту его домашнего одиночества. Сестры Хлоя и Кора Суон, дочери кузнеца, являются главными соискательницами, но и мисс Онория Вэнстоун, дочка мэра, не намерена сдаваться без боя, так что многие заинтересованные наблюдатели делают ставки именно на нее (возможно, и не только в переносном смысле).
   Все эти сведения были мною почерпнуты из рассказа миссис и мисс Уйди, пожилой матери и дочери средних лет, которые сегодня после обеда нанесли мне старомодный визит. Все слухи, разумеется, были поданы в самой выдержанной и респектабельной манере, но мы ведь умеем читать между строк и делать собственные выводы.
   Обе дамы с отменным радушием и не без некоторого благоговейного трепета (который меня весьма позабавил, хотя и привел в замешательство) предложили мне дружить по-соседски и подарили большую банку маринованных яиц, которые «с бисквитами и чаем – настоящее благодеяние для пищеварения». Когда их застенчивость немного развеялась, нам удалось довольно славно поболтать. Под конец, поговорив минут двадцать, они пригласили нас с Джеффри на чай после ближайшей воскресной службы.
   Я в замешательстве. Что я теперь – обязана ходить в церковь? Насколько серьезно должна я вживаться в новую для меня роль хозяйки поместья? Джеффри, конечно же, не станет ломать голову; все это ему просто шутки. Я думала, что и сама сумею отнестись к этому как к пустякам, – теперь же, столкнувшись с совершенно реальной добротой этих женщин, я в какой-то момент почувствовала, что мое ответное благожелательство – не просто вежливая маска…
   Поверенный прислал немного денег, фунтов, по-моему, четыреста. Джеффри забрал их и еще с утра отправился в Эксетер покупать лошадь, так что теперь я одна. Никогда мне не удавалось решить, что хуже – быть в полном одиночестве или же быть в одиночестве с собственным мужем.
 
   13 апреля
   Никакой трагедии нет, просто приближается ночь. Но вечерами, подобными этому, я начинаю понимать, отчего людей тянет к выпивке. Все чувства болезненно обостряются, беспокойство висит в воздухе, время еле ползет. Уже с шести часов наступающая ночь представляется бесконечной, нездоровые мысли скребутся в голове. Кто поговорит со мной? Кому бы мне написать письмо? Может быть, Уильям Холиок посидел бы со мной минут десять или лучше час? Но нет, я не обращусь к нему. Сегодня мне так одиноко и страшно, что сама мысль о том, чтобы затеять разговор с кем-то чужим, просто невыносима. И все же – опять – мне необходимо услышать человеческий голос, взглянуть кому-нибудь в лицо, просто увидеть кого-то, переходящего двор. Мне необходимо вырваться из плена собственного тоскующего мозга.
   Нет, я ни с кем не могу говорить, я сейчас совершенно не способна к общению. Постороннему человеку я покажусь куда более странной, чем на самом деле, совсем сумасшедшей… Что ж, может быть, так оно и есть. Так оно, наверное, и начинается. Если я буду продолжать в том же духе и дальше, то уж непременно сойду с ума.
   Моя жизнь превратилась в пустыню. Я страшно изголодалась по теплу, доброте, простым проявлениям самой обыкновенной симпатии.
   Я страшусь потерять чувство реальности, выбиться из колеи обыденной жизни, сорваться в безумие и закончить свой путь в темной комнате, воя от отчаяния. Абсурд! О, как мне нужен наркотик, чтобы провалиться в сон, глубокий, мертвый, без видений. Утренние птицы, бесцеремонное солнце, множество новых картин, переполненных жизнью, – вот что вернет мне отвагу. Но сейчас я боюсь этого полумрака, этих темных мыслей, умирания, смерти, конца. Господи! Что же мне делать?
   Ничего. Открыть книгу, потребовать чаю. Терпеть.
   Шаги на лестнице: своевременное вторжение. Надеюсь, это…
 
   Это была Сьюзен.
   – Извините, миледи, если помешала, – сказала она, еле переводя дух после подъема, – да только, по-моему, надо вам знать, что преподобный Моррелл приходил к его светлости.
   – Преподобный Моррелл? Он еще здесь? – Она быстро взглянула на каминные часы. Было почти девять.
   – Ну, может, он еще не ушел. Видите ли, мэм, Вайолет провела было его в голубую гостиную, да тут миссис Фрут заходит и говорит, мол, его светлости нету, а вы, стало быть, не расположены – в точности как вы сказали, когда к ужину не спустились.
   – Так он ушел?
   Ее стул резко скрипнул, когда она встала.
   – Да ведь кто ж его знает, ушел – не ушел? Когда я к вам поднималась, он о чем-то говорил с миссис Фрут, так что, может, он и здесь. Может, мне сбегать узнать…
   – Я сама схожу.
   Вслед за Сьюзен Энни направилась к двери и поспешила вниз по узким ступеням, про себя изумляясь собственному рвению. Она страшно изголодалась по человеческому общению, но сегодня вечером чувствовала себя совершенно к нему неспособной. И вообще, что она и Архангел могут сказать друг другу? Подойдя к голубой гостиной, она замедлила шаги в надежде, что его там не будет.
   Его там не было.
   Сердце у нее упало; тяжесть разочарования поразила ее. На другом конце комнаты Вайолет старательно задергивала тяжелые шторы.
   – Где его преподобие Моррелл?
   – Да ушел он, миледи. Миссис Фрут его проводить пошла.
   – До дворовых ворот? – Служанка кивнула. – Когда?
   – С полминуты как вышли.
   Энни стремительно оправила юбки и бросилась через холл к выходу.
   Экономки нигде не было видно. Энни распахнула дверь во двор и сбежала по двум невысоким ступенькам. В двадцати ярдах от нее, уже проходя под аркой ворот, преподобный Моррелл услыхал скрип дверных петель и обернулся. В тусклом сиянии ущербной луны его белоснежная сорочка светилась, как свеча. Несколько долгих секунд никто из них не трогался с места. Затем они двинулись навстречу друг другу одновременно и встретились посреди заросшего сорняками двора.
   – Ваше преподобие, – сказала она, чувствуя, что задыхается не меньше, чем недавно Сьюзен, – я рада, что успела перехватить вас. Мне только что сказали, что вы здесь, – простите, что не встретила вас.
   Их руки встретились в легком пожатии; Энни изобразила самую жизнерадостную из своих светских улыбок.
   Сегодня он не был одет как священник – его вполне светский костюм казался коричневым или темно-синим – в неясном свете разобрать было трудно. За кого бы она приняла его, если бы не знала, что он священник? За адвоката? Нет, он выглядел слишком… живым, слишком плотским для такой сидячей, малоподвижной профессии. По той же причине он не был похож и на ученого, хотя его умное лицо могло породить такое предположение. Тогда, может быть, архитектор? Да. Мастер, творец, человек, который скорее строит церкви, а не проповедует в них.
   – Сейчас очень поздно, – проговорил он извиняющимся тоном. – Я действительно заходил к вашему мужу, хотел его кое о чем спросить. Но миссис Фрут сказала, что вам нездоровится, и мне не хотелось тревожить вас.
   Она уже позабыла, как успокаивающе может звучать его низкий голос.
   – Нет, вы ошибаетесь. Как видите, я в полном порядке. Не зайдете ли в дом? Раз уж вы здесь.
   – Благодарю вас, но мне лучше уйти. – Он внимательно всматривался в ее лицо, явно не веря тому, что она вполне здорова, и Энни удивилась, как ему удалось догадаться. Если бы она пролила хоть слезинку, глаза выдали бы ее. Но как раз сегодня она не плакала…
   – Я не знал, что Джеффри нет дома, – пояснил он. – Мне надо было узнать насчет надгробной плиты для его отца.
   – Вот оно что.
   Она скрестила руки на груди и отступила на шаг. Теперь, когда она знала, что он не останется, ей трудно было решить – радоваться этому или огорчаться.
   – Я уверена, он все переложит на ваши плечи, все заботы о камне, эпитафии и прочем.
   Она придала голосу сочувственную интонацию, приглашая его пожаловаться на лишние хлопоты или сказать что-нибудь о том, насколько такое безразличие характерно для Джеффри, но он не принял предложения.
   – Да, – мягко сказал он, – и теперь каменотес спрашивает, что он должен выбить на надгробии.
   Что-то заставило ее произнести:
   – А вы уверены, преподобный Моррелл, что Джеффри есть до этого дело?
   Его брови выгнулись.
   – Может, и нет, – признал он после короткой заминки, – но я должен спросить.
   – Ну, раз вы считаете это необходимым, может быть, я могла бы что-нибудь посоветовать? Если оставить дело на рассмотрение Джеффри, он скорее всего предложит какое-нибудь богохульство.
   Ей показалось, что он про себя усмехнулся. В этот миг из тени выскользнула Олив, раскормленная пестрая кошка и принялась тереть свои округлые бока о щиколотки викария. Он наклонился и взял ее на руки. Ленивое животное распласталось на его мускулистом плече, растопырив все четыре лапы, потираясь о его руку то одной щекой, то другой и сладко урча. Энни улыбнулась, представив его преподобие с птицами на плечах, парой белок у ног и, может быть, овечкой на руках: святой Франциск Уикерлийский…
   – Какую же эпитафию вы предложите, леди д’Обрэ? – спросил он, почесывая Олив за ушами. Бесстыжая кошка сладострастно изогнулась, выпятив зад.
   – Н-ну, что-нибудь такое простое и недвусмысленное, дайте-ка подумать. Вам бы, конечно, хотелось обойти молчанием тот горький факт, что Джеффри не испытывал к отцу хотя бы намека на привязанность. По-моему, «Покойся с миром» достаточно хорошо скроет его истинные чувства. Или – как этого требуют правила вашей профессии – вам кажется более уместным латинский перевод «Requiescat in pace»?
   Почему она так говорит? Да она же попросту дразнит его, выводит из себя и напоминает сама себе Джеффри!
   Его ясные глаза изучали ее с той непоколебимой кротостью, которая, безусловно, обеспечит ему место в раю. Она потянулась, чтобы погладить головку Олив; их пальцы соприкоснулись прежде, чем преподобный Моррелл успел убрать руку.
   – Когда возвращается Джеффри? – спросил он, не обращая внимания на ее игривый тон.
   – Этого я действительно не знаю. Он поехал в Эксетер на аукцион, чтобы купить лошадь. Я думала, он сообщил вам об этом.
   – Нет. Правда, меня самого не было дома.
   – Спускались в юдоль мрака для попечения о пастве?
   Все, теперь уже действительно чересчур. Энни прикусила губу.
   – Извините меня, я сегодня никудышная собеседница. Это из-за головной боли, – соврала она на ходу. – Я, наверное, невыносима. Не обращайте на меня внимания.
   – Чем я могу вам помочь?
   Нежность, прозвучавшая в его голосе, встревожила ее, но еще сильнее – понимание в его глазах. Меньше всего на свете сейчас ей хотелось быть понятой Кристианом Морреллом.
   – Вы ничего не можете для меня сделать, ни как человек, ни как священник, – коротко сказала она. – Благодарю за заботу, но, уверяю вас, моя болезнь телесного, а не духовного свойства. Во всяком случае, пока.
   Он осторожно спустил Олив на землю и выпрямился.
   – Извините, я больше не могу отнимать у вас время, – произнесла она и тут же пожалела о сказанном – опять! – но теперь уже без всякой надежды его удержать. Да и, по правде сказать, для чего это ей? Она устала от собственной двойственности. – Спокойной ночи, ваше преподобие. Я скажу Джеффри о вашем визите. Если он вдруг расчувствуется и решит изобразить на могиле отца нечто трогательное, – опять она не смогла удержаться от этого детского сарказма! – он непременно даст вам знать.
   – Непременно.
   Он отвесил ей медленный церемонный поклон. Если бы на его месте был кто-то другой, она назвала бы такой поклон ироническим, но в отношении викария слово «ирония» не очень подходило. Затем он оставил ее одну в темноте.
   «… „Чем я могу вам помочь?“ Так он спросил. Значит, он уверен, что мне нужна помощь. Господи, как это отвратительно! Мне ненавистна мысль о том, что он меня жалеет! Все из-за того, что я отослала его прочь, требовала, чтобы он ушел, не была с ним вежлива. Теперь я расплачиваюсь за смертный грех грубости. И я снова одна. А ночь нынче такая, когда одиночество – сущий ад».

4

   Детский хор, которым управляла мисс Софи Дин, пел вторую строфу «Воспоемте же, братья и сестры!»:
   Вот светлой Пасхи день настал
   И женщин-праведниц позвал
   К гробнице, где Христос лежал.
   Аллилуйя!
   Пронзительные, но все же милые голоса наполняли церковь, которая в это пасхальное утро была набита битком. На лицах многих прихожан эти звуки вызывали улыбки – озабоченные или снисходительные, в зависимости от степени родства слушателей и маленьких хористов. Сама мисс Дин, очаровательная в своем голубом платье, украшенном цветами, и коротком белом жакете, выглядела счастливее и спокойнее любого из исполнителей, и преподобный Моррелл вспомнил, как волновалась она всю неделю перед своим дебютом в качестве руководительницы детского хора. Он напомнил себе, что после службы должен обязательно ее похвалить – при условии, конечно, что сумеет пробиться к ней сквозь толпу ухажеров; у Софи было больше поклонников, чем у любой другой девушки в Уикерли, все они сейчас были здесь, и их лица выражали полнейшее обожание.
   Апостолов объемлет страх;
   Меж них Господь явился сам,
   И Он провозгласил: «Мир вам».
   Аллилуйя!
   Со своего места в пресвитерии Кристи наблюдал за прихожанами. Конечно же, он знал их всех, кого лучше, кого хуже, потому что прожил среди них всю жизнь. Но его удручало то, что, несмотря на целый год, что он провел здесь в качестве викария, он был знаком с ними (за очень редкими исключениями) как с соседями и друзьями, но не как с верующими. Христос Добрый Пастырь всегда был ему образцом, но, увы, мужчин и женщин, для которых он регулярно совершал таинства причастия, крещения и брака, никоим образом нельзя было назвать его «паствой».
   Прошлой ночью ему приснился сон. Сейчас он отчетливо вспомнил его. Толчком к этому послужил Трэнтер Фокс, один из самых его любимых, но и самых строптивых прихожан. Сегодня он с большим опозданием проскользнул в церковь и, бочком пробравшись вдоль стены, устроился на задней скамье. В недавнем сне Трэнтер вел себя совершенно иначе: вскочив с места посредине воскресной службы, он возопил в величайшем волнении; «Признавайся! Ты не преподобный Моррелл!» Кристи в ужасе посмотрел вниз и обнаружил, что вместо пасторского облачения на нем старые штаны из оленьей кожи и сапоги, которые он прежде надевал для верховой езды. «Нет, это я, Кристи, – вскричал он, – ты же знаешь меня!» Он поднял Библию, как несомненное доказательство своих слов, но у него на глазах она тут же превратилась в дешевое издание рассказа Эдгара По «Маска Красной Смерти». Чем кончился сон, он не помнил – к счастью; очень может быть, что прихожане вымазали его дегтем и с криками: «Самозванец! Обманщик!» растерзали.
   Когда Фома от них узнал,
   Что Иисус из гроба встал,
   Неверья дух его объял.
   Аллилуйя!
   Хуже всего было то, что он действительно нередко чувствовал себя самым настоящим обманщиком.
   «Это в порядке вещей, – уверял преподобный Морз, его любимый профессор богословия, от которого на прошлой неделе пришло длинное письмо. – Будь терпелив, Кристиан. Очень скоро великая ноша пасторского служения опустится на твои плечи, и ты поймешь, как именно следует нести ее, как если бы в себе самом ты ощутил раны Христовы».
   Как бы то ни было, пока что Кристи не чувствовал даже намека на что-то похожее. Кроткая тень отца повсюду следовала за ним, непроизвольно напоминая, каким был настоящий викарий церкви Всех Святых, по крайней мере, каким он сохранился в памяти и в сердцах любивших его.
   Кристи нащупал край листка с конспектом проповеди, который он свернул и засунул между страниц Библии. Его учителя не одобряли студентов, которые постоянно заглядывали в такие листки, заранее положенные на пульт. По их мнению, проповедь должна была литься свободно, как бы из самого сердца, пусть даже священник потратит часы на то, чтобы ее затвердить. В теории все было прекрасно, но Кристи столкнулся в своей практике с ужасной вещью: его проповеди, если он читал их без бумажки, а иногда и с бумажкой, имели свойство затягиваться до бесконечности, а самым сильным чувством, которое они вызывали у слушателей, было глубочайшее удовлетворение от того, что они наконец-то кончались. Он был уверен, что любая, пусть даже самая сжатая, тщательно аргументированная, философски глубокая проповедь не в состоянии изменить поведение людей, тем паче их образ мыслей, по крайней мере на сколько-нибудь долгий срок. Мозг человека казался ему маятником: яркая, страстная проповедь может, конечно, сдвинуть его с привычной позиции, но раньше или позже он возвращается вспять.
   Звук неспешных шагов по каменному полу заставил его оглянуться. Не только он, но и все, бывшие в церкви, уставились на пару, двигавшуюся вдоль центрального прохода с таким видом, который одни назвали бы исполненным спокойного достоинства, а другие – вызывающе безразличным. Если внешность виконта и виконтессы д’Обрэ и не вполне соответствовала представлению о том, как должны выглядеть настоящие владельцы замка, то только не из-за нехватки усердия со стороны Джеффри. Новый лорд был одет в серый оксфордский пиджак и брюки с ярким, без всякого сомнения, нарочито вызывающим жилетом васильковой голубизны и пучком засохших фиалок в петлице. На похоронах отца он был в черном и тогда же предупредил Кристи, что это в последний раз. «Уж лучше шокировать соседских сплетников, чем корчить ханжу», – заявил он, скривив губы в характерной ухмылке, которой Кристи уже начинал бояться.
   Соседи, конечно, могли быть шокированы – в конце концов, не так уж много требовалось, чтобы скандализировать обитателей Уикерли, – но в данный момент на всех без исключения лицах было написано алчное любопытство. Леди д’Обрэ была в трауре: в том же самом простом черном платье, что и на похоронах, в той же самой шляпке с вуалью. Правда, сегодня она заколола вуаль назад, как бы бросая вызов множеству любопытных бесцеремонных взглядов, которые – она знала это наверняка – будут прикованы к ней. Ее неуловимая и несомненная «заграничность» снова явственно ощущалась, и Кристи приписал это чему-то более существенному, чем экстравагантные украшения из черного янтаря, или тому, что ее одежда выглядела скорее европейской, чем английской. Он не мог подобрать лучшего определения, чем некая «светскость» всего ее облика и манер, но ему было досадно, что ключ к интригующей загадке оставался ему по-прежнему недоступен.
   Хор в последний раз пропищал «Аллилуйя», и Кристи прервал свои отнюдь не возвышенные размышления. Певцы сели по местам, и собравшиеся обратили к нему взоры, полные смиренного ожидания, от которых ему, как всегда, стало не по себе.
   Кафедра представляла собою величественное, богато украшенное сооружение первой четверти семнадцатого века, стоявшее на возвышении и окруженное массивными резными перилами красного дерева. На кафедру вели четыре внушительные ступени. В каждом, кто, вооруженный одною лишь Библией и стопкой исписанных страничек, отваживался подняться по ним и взглянуть в глаза прихожанам, предполагалось нечто необыкновенное, некие силы и качества, отсутствующие у простых смертных.
   Темой своей проповеди он избрал Послание апостола Павла к Коринфянам и повествование святого Марка о первой Пасхе. Ему хотелось донести до слушателей эту простую и грустную истину: хотя Бог одарил верой всех людей без исключения, даже ближайшие ученики Христа были потрясены и поражены Его воскресением из мертвых, много раз вновь и вновь Им предсказанным. Стоит ли после этого удивляться, что стольким людям, никогда не знавшим Иисуса в человеческом обличье, не хватает истинной веры в Него как в Сына Божьего и Спасителя всего рода людского? Недостаток веры сам по себе грехом не является. Это – несчастье, недостаток, который можно исправить молитвой, упорством и с помощью Божьей. Сегодня был праздник Господней любви, сегодня сокровище веры было открыто каждому во всем своем блеске, дабы любой мог его взять.
   Примерно через полчаса Кристи закончил проповедь в том виде, как она была им задумана, но остановиться не смог; ему казалось, что по-настоящему он их не тронул, не сказал того, что думал в действительности. Вопреки всему, чему его учили, вопреки своему собственному опыту, он принялся говорить, не заботясь о времени, возвращаясь к прежним доводам, слегка только перефразируя их. Ему случалось делать такое и раньше, и он знал, что результат будет нулевым, но все же никак не желал закончить свою речь, пока, как ему казалось, весть о Воскресении не будет воспринята слушателями во всем своем величии.
   Тщетно. По-видимому, урок, на котором учили выражать свои мысли кратко, он в свое время пропустил и теперь с каждой фразой, с каждой пролетевшей минутой чувствовал, что отдаляется от цели. Когда же наконец он умолк, то почувствовал тихий, но явственный вздох облегчения.
   Горечь поражения отравила ему весь остаток службы. Но, когда он освящал хлеб и вино, ему пришла в голову мысль, что его сегодняшняя нудная проповедь тоже по-своему способствует поддержанию равновесия в природе и гармонии мироздания: коль скоро таинство Причастия является центральным моментом службы и – больше того – всей англиканской веры, то его прихожанам не грозит опасность лишиться Награды за свое долготерпение.
   По счастью. Бог в великой мудрости своей сделал пасхальное утро таким славным, что и самый отчаянный скептик не усомнился бы в истинности Воскресения. Легчайшие перистые облака плыли высоко в лазурном небе, и ликующая песня птиц в ветвях деревьев веселила душу. Стоя на ступенях паперти, Кристи пожимал руки подходившим к нему прихожанам. При этом он чувствовал одновременно смущение и облегчение, понимая, что все те слабости и неудачи, из-за которых он по-настоящему страдает каждый день, на самом деле совершенно ничтожны и незаметны на фоне величественного здания бытия. В такой день, как сегодня, нетрудно было поверить, что вопиющая некомпетентность одного деревенского священника вряд ли сможет помешать осуществлению промысла Божьего.
   – Чертовски сильная проповедь, преподобный Моррелл, – произнес Джеффри с самым серьезным видом, хотя озорной блеск глаз выдавал его игривый настрой. – Ваши слова окрылили меня. Отныне я больше не стану грешить.
   – Это означает, что моя святая миссия увенчалась успехом, – отвечал Кристи с той же шутливой торжественностью.
   В церкви ему показалось, что Джеффри выглядит лучше, чем неделю назад на похоронах отца; но здесь, под безжалостным апрельским солнцем, он понял, что это только иллюзия. Скулы на исхудалом лице заострились подобно двум лезвиям, а рот кривила неестественная и болезненная гримаса. Однако он был трезв, и Кристи подумал, что это уже кое-что.
   Он наклонился к руке леди д’Обрэ и спросил, как она устроилась в своем новом доме.
   – Замечательно, благодарю вас. Если не брать в расчет горестных обстоятельств, которые привели нас в Уикерли, мы совершенно довольны нашим теперешним положением.
   Кристи нисколько не сомневался, что ее любезный тон и доброжелательный вид – только маска. Но что же скрывается за нею в действительности? Печаль? Презрение? Вежливо улыбаясь, она сделала комплимент его проповеди, цветам на алтаре, музыке. Когда же она отвернулась, чтобы приветствовать доктора Гесселиуса, он вдруг почувствовал внезапную вспышку досады, заметив, что она обращается к доктору с точно такой же безукоризненной и непроницаемой любезностью, как и к нему.
   Еще немало людей ожидали его, чтобы поблагодарить за проповедь. Он похвалил мисс Пайн и миссис Сороугуд, которые еще на рассвете так превосходно украсили церковь цветами, и выразил свое восхищение мисс Дин за великолепную работу с хором. Толливер Дин, отец Софи, пригласил его на ужин в ближайшую пятницу, и Кристи охотно принял приглашение. Толливер и Юстас Вэнстоун, его деверь, владели двумя крупнейшими медными копями в округе. Дин был умным, образованным человеком, и Кристи всегда находил удовольствие в его обществе. С хорошенькой Софи ему также было приятно общаться, и не только потому, что она не могла не нравиться, но и потому, что ее манера флиртовать была изящной и легкой, а вовсе не навязчивой.