Страница:
2.
Симптоматично многозначие слова мир в русском языке. Это и космос, и соседская (крестьянская) община, не-война и все люди вместе. Значения сотрудничают и оспоривают друг друга. Кажется, нет ничего родственнее, чем НЕ-ВОЙНА и ЧЕЛОВЕЧЕСТВО. На первый взгляд - так. Но лишь на первый. Правда, различение исчезает, если человечество не больше, чем торжественная условность, чем иноназвание вида Homo sapiens.
А ежели не так? Если оно не только много моложе вида, но и оппонент ему? Вызов, который эволюции предъявила история, выломившись из природного хода вещей? И если оно, человечество, не только подвижный реестр всего, что действует внутри каждой данной эпохи, но и самое история: проект, который по мере его воплощения меняет не только свой инструментарий, но и изначальный замысел, круша и возобновляя его?
По сей день? Или то, что ныне - триумфальный аккорд? Либо, напротив, заключающее историю ее фиаско?
В любом из этих случаев представляется уместным отправить человечество в понятийный архив. Но нет, ему не дашь простой отставки. Даже в качестве банкрота оно переходит в мужественные контратаки, и это далеко не только лингвистические сражения. Битвы смыслов чреваты буквальными жертвами.
3.
Иными словами - что нас ждет? Забудем на минуту о далеко еще не исключенной термоядерной развязке. Предположим, что нас покинут страхи и заботы равновесия сил и самый термин геополитика выйдет из употребления, если не у наших детей, то у внуков. Допустим: мировое сообщество в считанные годы войдет в повседневную жизнь на всех континентах, и это будет означать, что к числу величайших изобретений людей присоединится, быть может, самое великое - гибкий, постоянно совершенствуемый механизм превращения конфликтов, которые никогда не оставят нас на Земле, из сулящих обрыв жизни в не-катастрофические и даже бодрящие встряски. Сделаем еще шаг, поощряемый надеждой, и представим, что удастся без необратимого запоздания приостановить процесс разрушения человеком той естественной среды, из которой он вышел и какую превратил в источник удовлетворения собственных ненасытных нужд.
Что же получим мы в этом предполагаемом итоге? Всеобщую идиллию равнозначных существований? Совпадение в стимулах и формах человеческого бытия? Либо итогом станет нечто ИНОЕ, о чем можем только догадываться?
В кратком слове я не притязаю дать ответ. Самое большее, на что рассчитываю, это прояснение вопроса. И когда я именую это ИНОЕ Миром миров, то имею в виду не еще одно благое пожелание - из тех, которыми вымощена дорога в ад, но и не простую констатацию, которая, впрочем, также выглядит как заклинание: современный Мир поделен неотменяемо на развитых и развивающихся. На тех, кто далеко ушел вперед в продлении жизни и в обустройстве ее (и не собирается поступаться этим), и на тех, кто обречен догонять и догонять, не теряя, однако, надежды, что удастся, вторя, и превзойти. Именно - не перегнать в пределах данного, а превзойти, выходя за его границы.
За членением этим - бисер оттенков. И - не в одночасье вырытый ров, различаемый лишь тогда, когда целые поколения покидают сцену.
Так, по крайней мере, было. И будет? Кто ныне рискнет в полный голос: да!? Но много ли толку и от красноречивейших нет? Не без основания можно считать, что отсталость, как и догоняние, порождены вековой Россией. Но даже если этот кентавр имел бы только русскую метрику, он и в этом случае оставался бы всесветным. Ныне он, после долгих закордонных одиссей, очутился снова у себя дома, надо думать, что навсегда. Это и облегчительно, и крайне болезненно. Не потому ли мы в перестроечном СССР жаждем, как и прежде, избавителя, не оттого ли захвачены нуждой в громоотводе-злодее?
Однако все-таки не на нас одних свет клином сошелся. И этот свет как будто уходит семимильными шагами от абстрактного человека, домогавшегося всеобщего блага и добра, к конкретному индивидууму, мыслящему тем, что в наличии, даже когда он моделирует век XXI-й. Сегодня это - Запад и сверхзападная Япония, сегодня это - считанные азиатские тигры, но завтра, смотришь, их станет все больше, а там и отигреют все народы и страны.
Да разве не на это работала ИСТОРИЯ, меняясь лишь в типах и в составе действующих лиц? И не неравенству ли (и как раз в том случае, когда оно станет менее вопиющим) суждено удержать свою роль двигателя планетарного прогресса и - далеко не в последнем счете - гаранта ограждения человеческих прав на любом из континентов Земли?
Не отвергаю с порога. Готов принять в качестве одной из гипотез, реализуемость которой, однако, не проверишь посредством даже самой усовершенствованной экстраполяции.
Я опускаю сейчас проблему сроков, она требует специального рассмотрения - с учетом не только отличий в масштабах и в наследстве, но имея в виду и множащиеся очаги отчаяния, порожденного тем, что действительные сроки превышают скоротечные ожидания. Оставляю в стороне прямые и окольные последствия входящей в моду шоковой терапии (планетарные даже в тех случаях, когда она ограничивается странами, заявившими себя первоочередниками в развивающиеся). Допустим, наконец, что весь свет уже близок к тому, чтобы превратиться в общагу, на двери которой - Рынок и Либеральный Порядок. Вход всем без возврата. В таком случае разрешим задать себе детский вопрос: станут ли люди счастливыми, что означает прежде всего остального - перестанут ли они бояться друг друга? И бояться не под действием каких-либо частных причин, будь то застарелые и вновь возникшие территориальные споры с этнической и иной подоплекой, либо атавизмы экспансии, имеющей прямые или косвенные социальные мотивы, а в силу несовпадения отдельных людей и разногенезисных человеческих сообществ.
В какой-то мере сказанное - трюизм. В самом деле, кто станет утверждать, что люди (все) на одно лицо? И кому, размышляющему ответственно, придет в голову отвергать вирус взаимного отторжения, гнездящийся в межчеловеческих связях, по крайней мере с того времени, когда мы в состоянии судить об этом более или менее достоверно. Однако не в признании (или непризнании) фактов как таковых проблема и трудность. Она - в природе феномена, который и пагубен для человека, и во здравие его.
Я умышленно говорю не о различиях, а о несовпадениях, достигающих степеней несовместимости. Не о нюансах развития, а об его источниках, являющихся вместе с тем его препонами. Об органических свойствах Homo, заложенных до истории и совершающих затем движение внутри нее (хотя и не полностью ею принимаемых и поглощаемых). Их, эти свойства, нельзя вычистить метлою чистого разума, как и выжечь напалмом. Но и капитуляция перед ними жизнеопасна.
Выход - работа с несовпадениями и работа посредством их. Выход - зоркость по отношению к ПОРОГУ НЕСОВМЕСТИМОСТИ: не превысить бы. XX век близко к этому подошел, сдается, что ближе нельзя. Он раздразнил несовпадения, утюжа способы человеческой жизнедеятельности, выглаживая их движением денег и технологий, моды и юридических норм. Он сочленил напрямую высшие постижения ума с тотальностью средств человекоуничтожения (не символично ли, что у старта космической эры мы видим две фигуры - конструктора нацистских Фау и вчерашнего узника ГУЛага?). Но, вероятно, дальше всего продвинулся этот век в раскрепощении человека от власти традиции и - одновременно - в заговоре против человеческой суверенности, исключающей однозначие в любой его форме.
Самое могущественное и самое двусмысленное столетие преуспело в том, чтобы сделать прошлое все менее обременительным, но и все менее показанным и нужным человеку, и тем самым вплотную подвело его к коллизии одиночества в рамках нарастающей планетарной тесноты.
4.
Возможно, только теряя, мы способны познать ценность утрачиваемого. В нашем случае это относится, в частности и в особенности, к судьбе утопии.
Теперь говорить о ней не то, чтобы даже в положительном смысле, но хотя бы в воспоминательно-нейтральном, едва ли не дурной тон. Оно и понятно. Ведь чем ближе к нашим дням, тем утилитарнее и инструментальнее становятся грезы равенства, тем неукротимее тяга их к расправе, к одноактному лобовому действию. Николай Бердяев имел достаточно оснований назвать XX век столетием осуществимой утопии, но я позволю себе заметить, что это все-таки не бесспорно, даже когда речь пойдет только о России.
Не бесспорно в качестве отрицательной оценки. Ибо утопия все-таки не только иллюзия, обессиливающая человека, но и порыв его - превзойти самого себя, какой в своей стартовой фазе делает человека сильнее, выбороспособнее; и тогда возникает коллизия употребления этой вновь открывшейся силы. Утопический ли человек сам распорядится собою, либо его употребит власть. Та самая утопическая власть (постоктябрьская в нашем случае), которая, будучи движима страстью вездесущия, не может ограничить себя собою, пока не пройдет путь от контролируемого сверху внесения утопии в жизнь к опустошающему переиначиванию ее, а затем и к террористическому изничтожению. Сталин 1930-50-х - не антиутопист. Он - оборотень утопии. Но верно ли, что сама утопия стала при этом полностью и безостановочно сталинской? У меня нет возможности сейчас развернуть этот сюжет. Я могу лишь пообещать, что впоследствии вернусь к нему. Пока же замечу, что процесс, о котором речь, был асинхронен, что поощренное революцией человеческое воображение прокладывало себе относительно независимые русла, отпечатываясь в стиле и в ритме, а стало быть, и в типе творящего или просто непохожего на других человека, будь то люди с прогремевшими на весь Мир именами или неприметные в массе шукшинские маргиналы-чудики. Чем дальше, тем меньше патетики в этой многоликой осуществимой утопии и тем подспудно звучнее в ней голос утопического страдания. По самому мощному его обнаружению (Андрей Платонов) мы вправе назвать это страдание платоновским, хотя оно имело и иные ипостаси, и продления - в пределах одной шестой и за ее границами. От Урала до Анд - это ведь от Платонова до Гарсиа Маркеса, не так ли?
Результат - и разрушение утопии, и критическое наследование ей. Чему взять верх? Или о верхе здесь говорить не приходится? Скорее - о ресурсах сопротивления всеобщности упадка, понимая под последним не одно обнажающее себя вырождение, а ту самую проблему межчеловеческой несовместимости, вдвинутую вглубь нынешнего вселенского выравнивания.
Конфликт, не уступающий по своей пронзительности извечному спору жизни со смертью.
5.
Девяностые годы, вероятнее всего, будут временем окончательного избавления от эйфории Шестидесятых, а в отличие от Семидесятых-Восьмидесятых более обдуманными и вместе с тем более решительными в своем практицизме. Меньше радужных ожиданий? Не исключено. Но вряд ли удастся уйти без потерь от неслышной дуэли цели и задач.
Не обманываем ли мы сами себя, считая, что целеполагание (в собственно человеческом смысле) неотменяемо и что задачи - это всего лишь конкретизация цели? Французский социолог Реймон Арон сказал вскоре после памятных майских событий 1968 года (цитирую по памяти), что это был молодежный бунт против общества, лишенного цели: НЕ УТРАТИВШЕГО ЕЕ, СКОРЕЕ - ПРЕВЗОШЕДШЕГО. То есть мятеж, направленный на сокрушение такого общественного устройства, которое обрело в поочередно возникающих и логически связно решаемых задачах и более результативный режим бытия, и более высокую фазу развития в целом.
Что же, Арон поспешил со своим умозаключением или попал в точку? Опять вроде возврат к старой дилемме: революция либо реформа - только в кардинально изменившихся условиях. Но, кажется, здесь затронуто нечто более основательное и, главное, необратимое, исключающее революцию навсегда.
Я не сообщу ничего нового, говоря, что об это споткнулось все левое сознание (в самом широком его разбросе). Теперь ему предстоит как будто навсегда превратить себя в радикально ориентированных функционеров ЗАДАЧИ, прибегая время от времени к популистским эскападам и набирая таким образом очки в состязании за власть (вместо ЦЕЛИ - самоцель).
Похоже, что к этому дело идет. Но так ли безальтернативна современная земная жизнь? Не мнимый ли выбор - эволюция вместо революции? Не о схватке ли ЭВОЛЮЦИЙ, не о МНОЖЕСТВЕННОСТИ ли РАЗВИТИЙ идет теперь речь? Притом, что это уже не объект умозрения и не тупик, в который проницательность заводит мыслителя, как это произошло с закатным Марксом. А злоба дня, заявляющая себя прогрессией привычных освоенных бедствий, среди которых на первое место выходит несчастье недоступности современных благ, коллизия недопотребления - буквального, но еще больше - ментально окрашенного и усугубленного (помноженного, в свою очередь, как на демографический беспредел, так и на своекорыстие цивилизованных торговцев оружием, убойная сила которого уже вступила в состязание с расщепленным ядром). Ответ коллективного бессознательного - пандемия убийства, по отношению к которому оказываются призрачными все прежние деления на преступников и их жертвы.
6.
Отличие ЦЕЛИ от ЗАДАЧ все-таки не в масштабе. ЦЕЛЬ, как ни старайся, не свести к предпосылкам (подобно тому, как не вмещалась в них и революция). Ее и вывести - из корней, зачинов - не удается полностью. Ибо есть еще икс, без какого она - не она. Ибо ЦЕЛЬ отсчитывается от НЕВОЗМОЖНОСТИ, открывает ее и ею добывает (людьми в людях!) доселе неизвестные им ВОЗМОЖНОСТИ.
В избытке, сулящем расплату? Если мерить прошлым, то так. Сначала был избыток. А затем он переворачивался в недостаточность, но уже иную, требующую не столько порыва, сколько прилежания. В последнем счете НЕВОЗМОЖНОСТЬ, переведенная в возможности, дорастала до региональной нормы, рвущейся вширь, перешагивающей через пределы этносов, держав, духовных заветов.
Здесь уместно снова вернуться к утопии. Нет нужды доказывать, что утопия, как и миф, не жанр, а строй жизни. Потому они и не могли ужиться. Один строй жизни должен был уступить дорогу другому или быть уничтоженным.
Не отсюда ли заглавная утопическая идея - новой твари, ожидания существа, которое СЫЗНОВА И ВПЕРВЫЕ - Человек?
Всеобщность этой идеи, ее обращенность ко всем и всюду и есть человечество. Человечество, которое всегда - путь.
Чтобы дойти до искомой точки, непременна отправная. Будущее востребовало ПРОШЛОЕ. Не в один присест сформировалась эта будто обратная связь. Вначале она еще в коконе мифа, который имел свое развитие, доросшее до диалога с Олимпом, до спора с провидением, где ставкою жизнь. Вполне вероятно, что, преодолевая тесноту мифа, полисное сознание подрывало и свою уравновешенность, укорененность в совместной публичной жизни.
И если все обнимающий миф естественно уживался с данным от века делением на своих и чужих, то БУДУЩЕЕ ПРОШЛОГО в этих границах уже удержаться не могло. Оно исподволь формировало, хотя и не слитное, но уже внутренне связанное свое-чужое. Хрестоматийные строки, которыми открывался труд человека, прозванного отцом истории, заслуживают того, чтобы быть вспомянутыми; не столько заявленный Геродотом долг убережения памятных событий, сколько сближенные им - в достойных деяниях греко-персидской схватки - КАК ЭЛЛИНЫ, ТАК И ВАРВАРЫ.
Было ли это дальней родословной конвергенции или, вернее, одним из ранних набросков Мира миров?
Желание избежать модернизации не должно закрывать от нашего взора сквозной мотив, тяжкий маршрут, где рядом и в событийной полемике складывается Выбор. А возникши (и бросив вызов мифу-конформисту), сам рвется к абсолюту, неутомимо возвращаясь к предопределенности, но уже на иной ступени, в других пространственных размерах.
7.
Перелистнем несколько веков. Мы на перепутье Рима - от города к державе. Пунические войны, многолетние, изнурительные, с драматическими финалами и сокрушительным исходом. Впрочем, поначалу всего лишь эпизод, которому быть забытым, если б не пережившие его Канны да застрявший афоризм: Карфаген должен быть разрушен!. По крайней мере для меня это событие было таким, пока я не увидел его в ином свете на страницах, вероятно, лучшего произведения Г.К.Честертона, названного им Вечный человек. Писатель начинает как будто с парадокса, ставя под сомнение мстительность Катона-старшего; напоминает - прежде, чем Карфаген превратился в ничто, был разрушен Рим, разрушен и восстал из мертвых. Убежденный противник торгашеского бездушия и черствой высоколобости, человек рубежа XIX и XX веков, Честертон не скрывает своего отвращения к финикийской фактории, притязавшей на роль властелина Средиземноморья. Но, - замечает он, великий человек может появиться везде, даже в правящем классе. Таков был Ганнибал, военачальник, не уступавший Наполеону. Через безлюдные перевалы Альп он шел на Юг - на город, который его страшные боги повелели разрушить. Две римские армии утонули в болотах, от омута Канн веяло безысходностью. А пестрая армия Карфагена была подобна парадному шествию народов: слоны сотрясали землю, словно горы сошли с мест; гремели грубыми доспехами великаны галлы; сверкали золотом смуглые испанцы, скакали темнокожие нубийцы на диких лошадях пустыни. (...) Римские авгуры и летописцы, сообщавшие, что в эти дни родился ребенок с головой слона и звезды сыпались с неба, как камни, гораздо лучше поняли суть дела, чем наши историки, рассуждающие о стратегии и столкновении интересов. (...) Не поражение в битвах и не поражение в торговле внушало римлянам мысли о знамениях, извращавших самое природу. Это Молох смотрел с горы, Ваал топтал виноградники каменными ногами, голос Танит-Неведомой шептал о любви, которая гнуснее ненависти. (...) Все простое, все домашнее и человеческое губила равнодушная мощь, которая много хуже того, что зовут жестокостью. Боги очага падали во тьму под копытами, и демоны врывались сквозь развалины, трубя в трубу трамонтаны.
Правители Карфагена, как и положено практичным людям, видели, что Рим лишен надежды выжить, а кто же будет бороться, если нет надежды? Пришло время подумать о более важных вещах. Война стоила денег и, вероятно, в глубине души дельцы чувствовали, что воевать все-таки дурно, точнее - очень уж дорого (...) И из уверенности деловых обществ, что глупость - практична, а гениальность глупа, они обрекли на голод и гибель великого воина, которого им напрасно подарили боги (...) Под самыми воротами Золотого города Ганнибал дал последний бой, проиграл его, и Карфаген пал, как никто еще не падал со времен Сатаны (...) А те, кто раскопал эту землю через много веков, нашли сотни крохотных скелетов - священные остатки худшей из религий.
Обширность выдержек - дань виртуозности текста. Но на какие мысли наталкивает он человека, больно ощущающего тяготы и неустроенности истекающего века?
Когда я впервые читал Честертона, неожиданной ассоциацией всплыл в сознании раритет 1940-го - карманный Атлас мира, изданный по четким правилам советской картографии, а в нем Европа со всеми входящими в нее странами, великими и крохотными, но без Польши, на месте которой окрашенная в соответствующий коричневый цвет Обл(асть) гос(ударственных) интересов Германии.
Навсегда? Так полагали, само собой, в Бертехсгадене. А в Кремле? Но я все же не об этом. Не об оскорбительной поспешности, с которой закрепляли убийство нации и государства, и даже не о Немезиде, произведшей расчет с нацистскими насильниками. Меня занимает Мир. Мир - искомость в соотнесении и единоборстве с Миром-вожделением.
До Рима были державы колоссальной протяженности, но с племенной основой, конгломераты, надстроенные над этносами. Была эллинская экспансия, обсеменившая Средиземноморье (и земли вдали его) своими колониями, полисами-повторами. Крестьянскому войску македонян, ведомому полководцем, не менее гениальным, чем Ганнибал, удалось войти в сокровенные глубины Азии и соединить существовавшее рядом, но в разъединенности бытийных укладов; однако со смертью Александра начался неумолимый распад. Рим подвел черту. Он не только назвал себя Миром, но и вплотную придвинулся к тому, чтобы стать им. Точнее: в СТАНОВЛЕНИИ МИРОМ он пережил себя и покончил с собою. Не оттого ли, что сам образ (Мир!), сама цель (владычество без предела!) были подсказаны ему самым коварным и опасным его противником? И не потому ли также, что, возвысившись поражением, из которого произросла победа, Рим не сумел одарить своим опытом других, несхожих? Он растратил его, этот опыт, и не только непомерностью завоеваний готовил собственное падение, но и исподволь нарастающим (а затем с невероятной быстротой охватившим все и вся) вырождением человека-воина и политика, тщившегося увековечить себя в качестве победителя без поражений.
Покоренные ответили Голгофой. Их опыт возобновления жизни смертью превзошел эллинство и Рим, ибо изначально предполагал равенство врозь взятых голгоф будничного страдания и повседневного постижения человеком его призванности.
Но ведь и этот опыт не остался без суживающих, иссушающих его догматов? Да, разумеется. Он также не устоял перед соблазнами Результата. Но все-таки им разорвался порочный круг. Он сделал всякую победу проблематичной, а поражение оселком вочеловечения.
8.
Будет ли преувеличением, если скажу, что и об истории в собст-венном смысле мы вправе говорить именно с этого рубежа? Ведь история - это не все на свете, начиная от Большого взрыва. Я говорю об истории в единственном числе, о ВСЕМИРНОЙ истории, которая уже в исходном пункте содержала заявку на включение в себя живых и мертвых - без изъятия.
И, стало быть, без разбора? Мучительный пункт. Для веры и для безверия. Для поколений, уже отметившихся в летописи человеческой, но еще не сошедших со сцены, и для тех, кто на входе, однако не обрел пока своего лица, застрявши в критической, взрывной стадии преемства-отрицания, наследования в инакости.
Самая утонченная историософия не может обойтись без любимцев и отлучников, в число коих попадают не только гремящие персонажи, но и целые эпохи, общественные устройства, течения мысли. За примерами далеко ль ходить - наш отечественный застой брежневских времен. Дурной сплошняк, да? А между тем тогда именно достигли ядерного паритета со Штатами и подписали памятные ограничительные и послабляющие соглашения (Хельсинки!). Тогда впервые оппозиция ума и совести заставила считаться с собой и, хотя признание заявило себя карами, лагерем, высылкой, это было ПРИЗНАНИЕ, которое неутомимо подтачивало фантом единства, а сколь многое из самого привычно-страшного им доселе держалось. Добавьте из-под спуда наружу рвущуюся приватизацию власти (ключ к реформам!). Добавьте Прагу и Афганистан - маразм бессмыслия вкупе с беспомощностью. И это еще не все, что, не совпадая и суммируясь, подвело к капитальной перемене. Мир, входя внутрь Союза, взламывает его обособленно-блоковое существование. Но и Мир в его конвульсивных попытках собрать единство из разрозненных изменений предощущает невозможность добиться этого без внутреннего ОБМИРЕНИЯ эпигонов и преемников коммунистической революции.
Мне вправе заметить, что я вступаю на зыбкую почву. Нет еще достаточных доказательств того, что перестройка своими позывами и тем более своей самодельной архитектоникой дотягивает до Мира (устроенного и меняющегося). И также сомнительно, что Мир в его непредсказуемой целостности столь тесно зависит от происходящего в пространстве Евразии (пожалуй, впервые осознающей - тупиками и свежей кровью, что она не менее Азия, чем Европа, да и Европа ли?).
Нет достаточных доказательств. Соглашусь и добавлю: их и не может быть. Потому что не опознан еще ПРЕДМЕТ ПЕРЕМЕН, а потому и СУБЪЕКТ их. Однако не вернее ли обратное: неопознанность предмета производна от того, что еще не обнаружил себя (пребывает в потемках Слова и в блужданиях поступка) субъект? Домашний без спору, но и мировой также, если только не поддаваться магии непререкаемости Штатов в качестве эталона вселенского благополучия и устойчивости.
Парадокс Девяностых, в которые вступаем: вчерашний день норовит, минуя сегодня, перекантоваться в завтра. И тут не обойдешься ссылками на перепутанность проблем (экономика ли диктует? политика ли верховодит?) и кричащее несоответствие властвующих персонажей остроте и масштабу нынешнего междувременья. А оно в самом деле между-времени? Либо и Время под сомнением, то самое историческое время, пульсирующее - от прыжков к ступору и обратно, которое люди расходовали не задумываясь, и оно теперь уже в невосполнимых источниках?
Время вышло из своего сустава, может быть, на этот раз окончательно. То, что мучило Гамлета своею тайной, как и непререкаемостью своих велений, оно уже тогда, в шекспировском Глобусе, вступило в нерасторжимую связь с человечеством. И если Дания - худшая из арестантских, то являлся сам собой вопрос, дано ли найти место на Земле для лучшей? Или сами поиски, самая мысль об этом загодя обречены?
Ответ последовал из века XX. Из конца нашего столетия, уже оставившего позади и отечество трудящихся всех стран, и гитлеровское жизненное пространство и, кажется, близкого к тому, чтобы изгнать из лексикона слово сверхдержавы. Но значит ли это (плюс многое другое в этом ряду), что время истории и впрямь на исходе? И недостижимость единственного единства, чье имя - человечество, со столь страшной силой выперла наружу, что не замечать ее было бы по меньшей мере легкомыслием?
Симптоматично многозначие слова мир в русском языке. Это и космос, и соседская (крестьянская) община, не-война и все люди вместе. Значения сотрудничают и оспоривают друг друга. Кажется, нет ничего родственнее, чем НЕ-ВОЙНА и ЧЕЛОВЕЧЕСТВО. На первый взгляд - так. Но лишь на первый. Правда, различение исчезает, если человечество не больше, чем торжественная условность, чем иноназвание вида Homo sapiens.
А ежели не так? Если оно не только много моложе вида, но и оппонент ему? Вызов, который эволюции предъявила история, выломившись из природного хода вещей? И если оно, человечество, не только подвижный реестр всего, что действует внутри каждой данной эпохи, но и самое история: проект, который по мере его воплощения меняет не только свой инструментарий, но и изначальный замысел, круша и возобновляя его?
По сей день? Или то, что ныне - триумфальный аккорд? Либо, напротив, заключающее историю ее фиаско?
В любом из этих случаев представляется уместным отправить человечество в понятийный архив. Но нет, ему не дашь простой отставки. Даже в качестве банкрота оно переходит в мужественные контратаки, и это далеко не только лингвистические сражения. Битвы смыслов чреваты буквальными жертвами.
3.
Иными словами - что нас ждет? Забудем на минуту о далеко еще не исключенной термоядерной развязке. Предположим, что нас покинут страхи и заботы равновесия сил и самый термин геополитика выйдет из употребления, если не у наших детей, то у внуков. Допустим: мировое сообщество в считанные годы войдет в повседневную жизнь на всех континентах, и это будет означать, что к числу величайших изобретений людей присоединится, быть может, самое великое - гибкий, постоянно совершенствуемый механизм превращения конфликтов, которые никогда не оставят нас на Земле, из сулящих обрыв жизни в не-катастрофические и даже бодрящие встряски. Сделаем еще шаг, поощряемый надеждой, и представим, что удастся без необратимого запоздания приостановить процесс разрушения человеком той естественной среды, из которой он вышел и какую превратил в источник удовлетворения собственных ненасытных нужд.
Что же получим мы в этом предполагаемом итоге? Всеобщую идиллию равнозначных существований? Совпадение в стимулах и формах человеческого бытия? Либо итогом станет нечто ИНОЕ, о чем можем только догадываться?
В кратком слове я не притязаю дать ответ. Самое большее, на что рассчитываю, это прояснение вопроса. И когда я именую это ИНОЕ Миром миров, то имею в виду не еще одно благое пожелание - из тех, которыми вымощена дорога в ад, но и не простую констатацию, которая, впрочем, также выглядит как заклинание: современный Мир поделен неотменяемо на развитых и развивающихся. На тех, кто далеко ушел вперед в продлении жизни и в обустройстве ее (и не собирается поступаться этим), и на тех, кто обречен догонять и догонять, не теряя, однако, надежды, что удастся, вторя, и превзойти. Именно - не перегнать в пределах данного, а превзойти, выходя за его границы.
За членением этим - бисер оттенков. И - не в одночасье вырытый ров, различаемый лишь тогда, когда целые поколения покидают сцену.
Так, по крайней мере, было. И будет? Кто ныне рискнет в полный голос: да!? Но много ли толку и от красноречивейших нет? Не без основания можно считать, что отсталость, как и догоняние, порождены вековой Россией. Но даже если этот кентавр имел бы только русскую метрику, он и в этом случае оставался бы всесветным. Ныне он, после долгих закордонных одиссей, очутился снова у себя дома, надо думать, что навсегда. Это и облегчительно, и крайне болезненно. Не потому ли мы в перестроечном СССР жаждем, как и прежде, избавителя, не оттого ли захвачены нуждой в громоотводе-злодее?
Однако все-таки не на нас одних свет клином сошелся. И этот свет как будто уходит семимильными шагами от абстрактного человека, домогавшегося всеобщего блага и добра, к конкретному индивидууму, мыслящему тем, что в наличии, даже когда он моделирует век XXI-й. Сегодня это - Запад и сверхзападная Япония, сегодня это - считанные азиатские тигры, но завтра, смотришь, их станет все больше, а там и отигреют все народы и страны.
Да разве не на это работала ИСТОРИЯ, меняясь лишь в типах и в составе действующих лиц? И не неравенству ли (и как раз в том случае, когда оно станет менее вопиющим) суждено удержать свою роль двигателя планетарного прогресса и - далеко не в последнем счете - гаранта ограждения человеческих прав на любом из континентов Земли?
Не отвергаю с порога. Готов принять в качестве одной из гипотез, реализуемость которой, однако, не проверишь посредством даже самой усовершенствованной экстраполяции.
Я опускаю сейчас проблему сроков, она требует специального рассмотрения - с учетом не только отличий в масштабах и в наследстве, но имея в виду и множащиеся очаги отчаяния, порожденного тем, что действительные сроки превышают скоротечные ожидания. Оставляю в стороне прямые и окольные последствия входящей в моду шоковой терапии (планетарные даже в тех случаях, когда она ограничивается странами, заявившими себя первоочередниками в развивающиеся). Допустим, наконец, что весь свет уже близок к тому, чтобы превратиться в общагу, на двери которой - Рынок и Либеральный Порядок. Вход всем без возврата. В таком случае разрешим задать себе детский вопрос: станут ли люди счастливыми, что означает прежде всего остального - перестанут ли они бояться друг друга? И бояться не под действием каких-либо частных причин, будь то застарелые и вновь возникшие территориальные споры с этнической и иной подоплекой, либо атавизмы экспансии, имеющей прямые или косвенные социальные мотивы, а в силу несовпадения отдельных людей и разногенезисных человеческих сообществ.
В какой-то мере сказанное - трюизм. В самом деле, кто станет утверждать, что люди (все) на одно лицо? И кому, размышляющему ответственно, придет в голову отвергать вирус взаимного отторжения, гнездящийся в межчеловеческих связях, по крайней мере с того времени, когда мы в состоянии судить об этом более или менее достоверно. Однако не в признании (или непризнании) фактов как таковых проблема и трудность. Она - в природе феномена, который и пагубен для человека, и во здравие его.
Я умышленно говорю не о различиях, а о несовпадениях, достигающих степеней несовместимости. Не о нюансах развития, а об его источниках, являющихся вместе с тем его препонами. Об органических свойствах Homo, заложенных до истории и совершающих затем движение внутри нее (хотя и не полностью ею принимаемых и поглощаемых). Их, эти свойства, нельзя вычистить метлою чистого разума, как и выжечь напалмом. Но и капитуляция перед ними жизнеопасна.
Выход - работа с несовпадениями и работа посредством их. Выход - зоркость по отношению к ПОРОГУ НЕСОВМЕСТИМОСТИ: не превысить бы. XX век близко к этому подошел, сдается, что ближе нельзя. Он раздразнил несовпадения, утюжа способы человеческой жизнедеятельности, выглаживая их движением денег и технологий, моды и юридических норм. Он сочленил напрямую высшие постижения ума с тотальностью средств человекоуничтожения (не символично ли, что у старта космической эры мы видим две фигуры - конструктора нацистских Фау и вчерашнего узника ГУЛага?). Но, вероятно, дальше всего продвинулся этот век в раскрепощении человека от власти традиции и - одновременно - в заговоре против человеческой суверенности, исключающей однозначие в любой его форме.
Самое могущественное и самое двусмысленное столетие преуспело в том, чтобы сделать прошлое все менее обременительным, но и все менее показанным и нужным человеку, и тем самым вплотную подвело его к коллизии одиночества в рамках нарастающей планетарной тесноты.
4.
Возможно, только теряя, мы способны познать ценность утрачиваемого. В нашем случае это относится, в частности и в особенности, к судьбе утопии.
Теперь говорить о ней не то, чтобы даже в положительном смысле, но хотя бы в воспоминательно-нейтральном, едва ли не дурной тон. Оно и понятно. Ведь чем ближе к нашим дням, тем утилитарнее и инструментальнее становятся грезы равенства, тем неукротимее тяга их к расправе, к одноактному лобовому действию. Николай Бердяев имел достаточно оснований назвать XX век столетием осуществимой утопии, но я позволю себе заметить, что это все-таки не бесспорно, даже когда речь пойдет только о России.
Не бесспорно в качестве отрицательной оценки. Ибо утопия все-таки не только иллюзия, обессиливающая человека, но и порыв его - превзойти самого себя, какой в своей стартовой фазе делает человека сильнее, выбороспособнее; и тогда возникает коллизия употребления этой вновь открывшейся силы. Утопический ли человек сам распорядится собою, либо его употребит власть. Та самая утопическая власть (постоктябрьская в нашем случае), которая, будучи движима страстью вездесущия, не может ограничить себя собою, пока не пройдет путь от контролируемого сверху внесения утопии в жизнь к опустошающему переиначиванию ее, а затем и к террористическому изничтожению. Сталин 1930-50-х - не антиутопист. Он - оборотень утопии. Но верно ли, что сама утопия стала при этом полностью и безостановочно сталинской? У меня нет возможности сейчас развернуть этот сюжет. Я могу лишь пообещать, что впоследствии вернусь к нему. Пока же замечу, что процесс, о котором речь, был асинхронен, что поощренное революцией человеческое воображение прокладывало себе относительно независимые русла, отпечатываясь в стиле и в ритме, а стало быть, и в типе творящего или просто непохожего на других человека, будь то люди с прогремевшими на весь Мир именами или неприметные в массе шукшинские маргиналы-чудики. Чем дальше, тем меньше патетики в этой многоликой осуществимой утопии и тем подспудно звучнее в ней голос утопического страдания. По самому мощному его обнаружению (Андрей Платонов) мы вправе назвать это страдание платоновским, хотя оно имело и иные ипостаси, и продления - в пределах одной шестой и за ее границами. От Урала до Анд - это ведь от Платонова до Гарсиа Маркеса, не так ли?
Результат - и разрушение утопии, и критическое наследование ей. Чему взять верх? Или о верхе здесь говорить не приходится? Скорее - о ресурсах сопротивления всеобщности упадка, понимая под последним не одно обнажающее себя вырождение, а ту самую проблему межчеловеческой несовместимости, вдвинутую вглубь нынешнего вселенского выравнивания.
Конфликт, не уступающий по своей пронзительности извечному спору жизни со смертью.
5.
Девяностые годы, вероятнее всего, будут временем окончательного избавления от эйфории Шестидесятых, а в отличие от Семидесятых-Восьмидесятых более обдуманными и вместе с тем более решительными в своем практицизме. Меньше радужных ожиданий? Не исключено. Но вряд ли удастся уйти без потерь от неслышной дуэли цели и задач.
Не обманываем ли мы сами себя, считая, что целеполагание (в собственно человеческом смысле) неотменяемо и что задачи - это всего лишь конкретизация цели? Французский социолог Реймон Арон сказал вскоре после памятных майских событий 1968 года (цитирую по памяти), что это был молодежный бунт против общества, лишенного цели: НЕ УТРАТИВШЕГО ЕЕ, СКОРЕЕ - ПРЕВЗОШЕДШЕГО. То есть мятеж, направленный на сокрушение такого общественного устройства, которое обрело в поочередно возникающих и логически связно решаемых задачах и более результативный режим бытия, и более высокую фазу развития в целом.
Что же, Арон поспешил со своим умозаключением или попал в точку? Опять вроде возврат к старой дилемме: революция либо реформа - только в кардинально изменившихся условиях. Но, кажется, здесь затронуто нечто более основательное и, главное, необратимое, исключающее революцию навсегда.
Я не сообщу ничего нового, говоря, что об это споткнулось все левое сознание (в самом широком его разбросе). Теперь ему предстоит как будто навсегда превратить себя в радикально ориентированных функционеров ЗАДАЧИ, прибегая время от времени к популистским эскападам и набирая таким образом очки в состязании за власть (вместо ЦЕЛИ - самоцель).
Похоже, что к этому дело идет. Но так ли безальтернативна современная земная жизнь? Не мнимый ли выбор - эволюция вместо революции? Не о схватке ли ЭВОЛЮЦИЙ, не о МНОЖЕСТВЕННОСТИ ли РАЗВИТИЙ идет теперь речь? Притом, что это уже не объект умозрения и не тупик, в который проницательность заводит мыслителя, как это произошло с закатным Марксом. А злоба дня, заявляющая себя прогрессией привычных освоенных бедствий, среди которых на первое место выходит несчастье недоступности современных благ, коллизия недопотребления - буквального, но еще больше - ментально окрашенного и усугубленного (помноженного, в свою очередь, как на демографический беспредел, так и на своекорыстие цивилизованных торговцев оружием, убойная сила которого уже вступила в состязание с расщепленным ядром). Ответ коллективного бессознательного - пандемия убийства, по отношению к которому оказываются призрачными все прежние деления на преступников и их жертвы.
6.
Отличие ЦЕЛИ от ЗАДАЧ все-таки не в масштабе. ЦЕЛЬ, как ни старайся, не свести к предпосылкам (подобно тому, как не вмещалась в них и революция). Ее и вывести - из корней, зачинов - не удается полностью. Ибо есть еще икс, без какого она - не она. Ибо ЦЕЛЬ отсчитывается от НЕВОЗМОЖНОСТИ, открывает ее и ею добывает (людьми в людях!) доселе неизвестные им ВОЗМОЖНОСТИ.
В избытке, сулящем расплату? Если мерить прошлым, то так. Сначала был избыток. А затем он переворачивался в недостаточность, но уже иную, требующую не столько порыва, сколько прилежания. В последнем счете НЕВОЗМОЖНОСТЬ, переведенная в возможности, дорастала до региональной нормы, рвущейся вширь, перешагивающей через пределы этносов, держав, духовных заветов.
Здесь уместно снова вернуться к утопии. Нет нужды доказывать, что утопия, как и миф, не жанр, а строй жизни. Потому они и не могли ужиться. Один строй жизни должен был уступить дорогу другому или быть уничтоженным.
Не отсюда ли заглавная утопическая идея - новой твари, ожидания существа, которое СЫЗНОВА И ВПЕРВЫЕ - Человек?
Всеобщность этой идеи, ее обращенность ко всем и всюду и есть человечество. Человечество, которое всегда - путь.
Чтобы дойти до искомой точки, непременна отправная. Будущее востребовало ПРОШЛОЕ. Не в один присест сформировалась эта будто обратная связь. Вначале она еще в коконе мифа, который имел свое развитие, доросшее до диалога с Олимпом, до спора с провидением, где ставкою жизнь. Вполне вероятно, что, преодолевая тесноту мифа, полисное сознание подрывало и свою уравновешенность, укорененность в совместной публичной жизни.
И если все обнимающий миф естественно уживался с данным от века делением на своих и чужих, то БУДУЩЕЕ ПРОШЛОГО в этих границах уже удержаться не могло. Оно исподволь формировало, хотя и не слитное, но уже внутренне связанное свое-чужое. Хрестоматийные строки, которыми открывался труд человека, прозванного отцом истории, заслуживают того, чтобы быть вспомянутыми; не столько заявленный Геродотом долг убережения памятных событий, сколько сближенные им - в достойных деяниях греко-персидской схватки - КАК ЭЛЛИНЫ, ТАК И ВАРВАРЫ.
Было ли это дальней родословной конвергенции или, вернее, одним из ранних набросков Мира миров?
Желание избежать модернизации не должно закрывать от нашего взора сквозной мотив, тяжкий маршрут, где рядом и в событийной полемике складывается Выбор. А возникши (и бросив вызов мифу-конформисту), сам рвется к абсолюту, неутомимо возвращаясь к предопределенности, но уже на иной ступени, в других пространственных размерах.
7.
Перелистнем несколько веков. Мы на перепутье Рима - от города к державе. Пунические войны, многолетние, изнурительные, с драматическими финалами и сокрушительным исходом. Впрочем, поначалу всего лишь эпизод, которому быть забытым, если б не пережившие его Канны да застрявший афоризм: Карфаген должен быть разрушен!. По крайней мере для меня это событие было таким, пока я не увидел его в ином свете на страницах, вероятно, лучшего произведения Г.К.Честертона, названного им Вечный человек. Писатель начинает как будто с парадокса, ставя под сомнение мстительность Катона-старшего; напоминает - прежде, чем Карфаген превратился в ничто, был разрушен Рим, разрушен и восстал из мертвых. Убежденный противник торгашеского бездушия и черствой высоколобости, человек рубежа XIX и XX веков, Честертон не скрывает своего отвращения к финикийской фактории, притязавшей на роль властелина Средиземноморья. Но, - замечает он, великий человек может появиться везде, даже в правящем классе. Таков был Ганнибал, военачальник, не уступавший Наполеону. Через безлюдные перевалы Альп он шел на Юг - на город, который его страшные боги повелели разрушить. Две римские армии утонули в болотах, от омута Канн веяло безысходностью. А пестрая армия Карфагена была подобна парадному шествию народов: слоны сотрясали землю, словно горы сошли с мест; гремели грубыми доспехами великаны галлы; сверкали золотом смуглые испанцы, скакали темнокожие нубийцы на диких лошадях пустыни. (...) Римские авгуры и летописцы, сообщавшие, что в эти дни родился ребенок с головой слона и звезды сыпались с неба, как камни, гораздо лучше поняли суть дела, чем наши историки, рассуждающие о стратегии и столкновении интересов. (...) Не поражение в битвах и не поражение в торговле внушало римлянам мысли о знамениях, извращавших самое природу. Это Молох смотрел с горы, Ваал топтал виноградники каменными ногами, голос Танит-Неведомой шептал о любви, которая гнуснее ненависти. (...) Все простое, все домашнее и человеческое губила равнодушная мощь, которая много хуже того, что зовут жестокостью. Боги очага падали во тьму под копытами, и демоны врывались сквозь развалины, трубя в трубу трамонтаны.
Правители Карфагена, как и положено практичным людям, видели, что Рим лишен надежды выжить, а кто же будет бороться, если нет надежды? Пришло время подумать о более важных вещах. Война стоила денег и, вероятно, в глубине души дельцы чувствовали, что воевать все-таки дурно, точнее - очень уж дорого (...) И из уверенности деловых обществ, что глупость - практична, а гениальность глупа, они обрекли на голод и гибель великого воина, которого им напрасно подарили боги (...) Под самыми воротами Золотого города Ганнибал дал последний бой, проиграл его, и Карфаген пал, как никто еще не падал со времен Сатаны (...) А те, кто раскопал эту землю через много веков, нашли сотни крохотных скелетов - священные остатки худшей из религий.
Обширность выдержек - дань виртуозности текста. Но на какие мысли наталкивает он человека, больно ощущающего тяготы и неустроенности истекающего века?
Когда я впервые читал Честертона, неожиданной ассоциацией всплыл в сознании раритет 1940-го - карманный Атлас мира, изданный по четким правилам советской картографии, а в нем Европа со всеми входящими в нее странами, великими и крохотными, но без Польши, на месте которой окрашенная в соответствующий коричневый цвет Обл(асть) гос(ударственных) интересов Германии.
Навсегда? Так полагали, само собой, в Бертехсгадене. А в Кремле? Но я все же не об этом. Не об оскорбительной поспешности, с которой закрепляли убийство нации и государства, и даже не о Немезиде, произведшей расчет с нацистскими насильниками. Меня занимает Мир. Мир - искомость в соотнесении и единоборстве с Миром-вожделением.
До Рима были державы колоссальной протяженности, но с племенной основой, конгломераты, надстроенные над этносами. Была эллинская экспансия, обсеменившая Средиземноморье (и земли вдали его) своими колониями, полисами-повторами. Крестьянскому войску македонян, ведомому полководцем, не менее гениальным, чем Ганнибал, удалось войти в сокровенные глубины Азии и соединить существовавшее рядом, но в разъединенности бытийных укладов; однако со смертью Александра начался неумолимый распад. Рим подвел черту. Он не только назвал себя Миром, но и вплотную придвинулся к тому, чтобы стать им. Точнее: в СТАНОВЛЕНИИ МИРОМ он пережил себя и покончил с собою. Не оттого ли, что сам образ (Мир!), сама цель (владычество без предела!) были подсказаны ему самым коварным и опасным его противником? И не потому ли также, что, возвысившись поражением, из которого произросла победа, Рим не сумел одарить своим опытом других, несхожих? Он растратил его, этот опыт, и не только непомерностью завоеваний готовил собственное падение, но и исподволь нарастающим (а затем с невероятной быстротой охватившим все и вся) вырождением человека-воина и политика, тщившегося увековечить себя в качестве победителя без поражений.
Покоренные ответили Голгофой. Их опыт возобновления жизни смертью превзошел эллинство и Рим, ибо изначально предполагал равенство врозь взятых голгоф будничного страдания и повседневного постижения человеком его призванности.
Но ведь и этот опыт не остался без суживающих, иссушающих его догматов? Да, разумеется. Он также не устоял перед соблазнами Результата. Но все-таки им разорвался порочный круг. Он сделал всякую победу проблематичной, а поражение оселком вочеловечения.
8.
Будет ли преувеличением, если скажу, что и об истории в собст-венном смысле мы вправе говорить именно с этого рубежа? Ведь история - это не все на свете, начиная от Большого взрыва. Я говорю об истории в единственном числе, о ВСЕМИРНОЙ истории, которая уже в исходном пункте содержала заявку на включение в себя живых и мертвых - без изъятия.
И, стало быть, без разбора? Мучительный пункт. Для веры и для безверия. Для поколений, уже отметившихся в летописи человеческой, но еще не сошедших со сцены, и для тех, кто на входе, однако не обрел пока своего лица, застрявши в критической, взрывной стадии преемства-отрицания, наследования в инакости.
Самая утонченная историософия не может обойтись без любимцев и отлучников, в число коих попадают не только гремящие персонажи, но и целые эпохи, общественные устройства, течения мысли. За примерами далеко ль ходить - наш отечественный застой брежневских времен. Дурной сплошняк, да? А между тем тогда именно достигли ядерного паритета со Штатами и подписали памятные ограничительные и послабляющие соглашения (Хельсинки!). Тогда впервые оппозиция ума и совести заставила считаться с собой и, хотя признание заявило себя карами, лагерем, высылкой, это было ПРИЗНАНИЕ, которое неутомимо подтачивало фантом единства, а сколь многое из самого привычно-страшного им доселе держалось. Добавьте из-под спуда наружу рвущуюся приватизацию власти (ключ к реформам!). Добавьте Прагу и Афганистан - маразм бессмыслия вкупе с беспомощностью. И это еще не все, что, не совпадая и суммируясь, подвело к капитальной перемене. Мир, входя внутрь Союза, взламывает его обособленно-блоковое существование. Но и Мир в его конвульсивных попытках собрать единство из разрозненных изменений предощущает невозможность добиться этого без внутреннего ОБМИРЕНИЯ эпигонов и преемников коммунистической революции.
Мне вправе заметить, что я вступаю на зыбкую почву. Нет еще достаточных доказательств того, что перестройка своими позывами и тем более своей самодельной архитектоникой дотягивает до Мира (устроенного и меняющегося). И также сомнительно, что Мир в его непредсказуемой целостности столь тесно зависит от происходящего в пространстве Евразии (пожалуй, впервые осознающей - тупиками и свежей кровью, что она не менее Азия, чем Европа, да и Европа ли?).
Нет достаточных доказательств. Соглашусь и добавлю: их и не может быть. Потому что не опознан еще ПРЕДМЕТ ПЕРЕМЕН, а потому и СУБЪЕКТ их. Однако не вернее ли обратное: неопознанность предмета производна от того, что еще не обнаружил себя (пребывает в потемках Слова и в блужданиях поступка) субъект? Домашний без спору, но и мировой также, если только не поддаваться магии непререкаемости Штатов в качестве эталона вселенского благополучия и устойчивости.
Парадокс Девяностых, в которые вступаем: вчерашний день норовит, минуя сегодня, перекантоваться в завтра. И тут не обойдешься ссылками на перепутанность проблем (экономика ли диктует? политика ли верховодит?) и кричащее несоответствие властвующих персонажей остроте и масштабу нынешнего междувременья. А оно в самом деле между-времени? Либо и Время под сомнением, то самое историческое время, пульсирующее - от прыжков к ступору и обратно, которое люди расходовали не задумываясь, и оно теперь уже в невосполнимых источниках?
Время вышло из своего сустава, может быть, на этот раз окончательно. То, что мучило Гамлета своею тайной, как и непререкаемостью своих велений, оно уже тогда, в шекспировском Глобусе, вступило в нерасторжимую связь с человечеством. И если Дания - худшая из арестантских, то являлся сам собой вопрос, дано ли найти место на Земле для лучшей? Или сами поиски, самая мысль об этом загодя обречены?
Ответ последовал из века XX. Из конца нашего столетия, уже оставившего позади и отечество трудящихся всех стран, и гитлеровское жизненное пространство и, кажется, близкого к тому, чтобы изгнать из лексикона слово сверхдержавы. Но значит ли это (плюс многое другое в этом ряду), что время истории и впрямь на исходе? И недостижимость единственного единства, чье имя - человечество, со столь страшной силой выперла наружу, что не замечать ее было бы по меньшей мере легкомыслием?