Великому Марку Блоку принадлежат предупреждающие людей слова: демон истоков - возможно, лишь воплощение другого сатанинского врага истории - мании осуждать.
Это и есть, если вдуматься, проблема бесполезной памяти. Кому служит она в последнем счете? Либо сам вопрос бесполезен, поскольку память принадлежность и господина, и раба, и обвинителей, и обвиняемых, которые не умещаются в отводимых им мизансценах?! Я мог бы кончить этим вопросом, но позволю заключить свое слово маленьким автобиографическим сюжетом. Он касается отношений моих с неистовым безумцем, без коего не было бы и еретического христианства. Я о человеке, которого звали Савлом, прежде чем он стал Павлом. И о его идее, пришедшей ко мне сравнительно поздно, в трудный переход от Семидесятых к Восьмидесятым. О его предметном видении завещанного Иисусом Судного дня: Вдруг, во мгновение ока, при последней трубе; ибо вострубит, и мертвые воскреснут нетленными, а мы изменимся. Все изменятся, поелику и мертвые - ВСЕ - возвратятся в жизнь! Без этой неисполнимой неутолимости пуст самый образ Конца, который суть Начало... Я был потрясен пересечением того таинственного провидческого текста с отнюдь не спиритуалистическими загадками, которые я продолжал неустанно задавать себе, зная, что не дождусь разгадки ни в одиночестве, ни на людях. Затравленный преследованиями моих молодых друзей и непонятностью того, что еще предстоит нам всем, втянутым в муравьиную злую возню маленькой нашей планеты, я нашел в этой Павловой идее (как и в более поздних отзвуках ее, представленных родными мне именами) - в ней и в них обнаружил проблеск надежды, поощряющей поступок.
Впрямь - если одиссея человека не что иное, как переделка безвремений в междувременья, то свершиться ли такой переделке сейчас, здесь, у нас и в нас, пока мы не ощутим себя обладателями всех без исключения человеческих опытов, включая и не в последнем, в первом счете - опыт поражений, срывов, падений, выкарабкиваний из бездны?! Без живых мертвых живущие обречены. Спасение - во встрече их. С некоторой дозой велеречивости разрешу себе сказать: с тех пор это - мое кредо.
Но и ему пришлось выдержать испытание на разрыв. В проверщиках снова и вновь - люди и события. Неодинаковые масштабом, несовпадением размера бедствий с болью и разочарованием. Сердце с Нагорным Карабахом, с армянином, отстаивающим самостоянье, а ум? Ум говорит странное, точно в бреду: люди, подождите, пройдут считанные годы, и мы солидарно придем к ДОМИНАНТЕ РАВНОРАЗНОСТИ. К Миру, где все составляющие - страны ли, конгломераты их, меньшинства ли внутри большинств - превратятся в МИРЫ, полноценно соотносящие себя с человеческим универсумом...
Если внушенная сомнением вера эта - вклад без расчета на проценты, то я вношу его.
Глеб Павловский
НЕВОССТАНОВИМЫЙ ГЕФТЕР
Люди, работающие со словом, знают, что слова сбываются. Но для этого им, словам, требуются некие подтверждения.
У разговоров нет прошлого - им нет формы наследования. Слова остаются в душном пространстве встречи, в мире комнаты, где говорились, и ни одна стенограмма не даст решить, стоила ли встреча слов, которые произнесены, больше она их, меньше ль?
Году в 1985-м М.Я.Гефтер списывает в блокнотик из Пушкина (он вечно что-то себе записывал): Я слышу вновь друзей предательский привет и отмечает - У Онегина нет друзей. Он одинок. Пушкин освободил его от друзей. Пушкин поступил с Онегиным, как с Гефтером - смерть.
Смерть сделала с М.Я. нечто, о чем он хорошо знал, но в отношении себя не имел в виду и нас не готовил, - Гефтер превратился в проблему. Возникла проблема Гефтера, и ее предстоит сформулировать.
Как быть с той развоплощенностью смыслов, которая была авторской меткой его труда? В столе он понаоставлял немало всего - но в оставленном Гефтера нет. Что ни возьми - концепции, тексты, стенограммы бесед, написанные им планы его книг (о, эти бессчетные листки планов, из года в год, эти списки Гефтера - кому их теперь осуществить?) - как с этим быть, читать все подряд? Попробуйте-ка, читайте подряд.
Гефтер текстуально нематериален. Его тексты лишь автокомментарий к его скрытности.
Эта развоплощенность при жизни имела все же доступные нам очертания. Кто предпочитал законченные тексты Гефтера его листкам из блокнотов, кто раннего, методологического Гефтера - его темному периоду, эпохе иногда совершенно загадочного бормотания вслух. Но и всей этой гераклитовщине можно было предпочесть пилатчину устного Гефтера - каюсь, именно такой была и моя слабость.
Светлая, непростая ясность речи, прихотливость прихода и ухода от темы в охоте на оживающую тень вопроса - поначалу неясного не только собеседнику, но ему самому, и вдруг - азарт, гон, неизменно разрешающийся добычей нового, чем бы ни было это новое - изящно простым толкованием категории, открытием имени, переформулировкой старинной темы, либо же новой загадкой, что вскоре вдернется нитью новых текстов темного Гефтера... Устный ум, сказал бы Вяземский.
Но и такой выбор - иллюзия, для него, как минимум, необходим живой говорящий М.Я. А Гефтер столь же любитель поговорить, сколь не выносит самого вида записи своих слов - тут же переписывая стенограмму, он упрямо вычеркивает все просторечное, певчее, восхитительно ясное, умертвляя образность и накладывая самые густые и темные мазки... Да часто так и бросит на полпути: Здесь еще придется поискать ритм..!, - утешает он свидетеля такого кощунства; и хотя разумеет по-видимости лишь метрику собственного речитатива (который всегда выявлял при декламации собственных текстов - занятие, которое обожал и ради которого легко прерывал беседу) быть может, ритмом он называет что-то неслышимое, иное?
Тайна философии Гефтера в р и т м е, который он постоянно искал, который преследовал и - скажем прямо - настигая, не умел записать. Или не смел?
Для нас же не существовало проблемы ритма, пока жил дирижер, - ритм был ему присущ, кто бы усомнился в этом! Гефтер всегда во что-то вслушивался - мы же просто его заслушивались, и нам ритм доставался задаром, в придачу к звонку в дверь.
Гефтер бился над ритмом до смертного часа, сомневаясь в себе и вечно - в недопустимой для гения степени - себе не веря. А ритм жил в сумме его движений - его точных жестах, в его знаешь ли..., в его властных подменах тезиса - умерщвлении одного вопроса другим; в характернейше гефтеровском дроблении стылых определенностей, плавящихся в тигле беседы до консистенции самое Истории - опасной, незаконченной, незагражденной, но непременно фактической, жесточайше конечной и неустранимой - в детали, вещи, жесте, имени и поступке.
Все это волновалось, светило сквозь текст и слово в аббревиатуре М.Я.: не рассказ из Истории, а Она сама, явленная и готовая возобновиться. А теперь у нас в руках никчемные более дирижерские палочки, да любительские магнитозаписи концертов Гефтера. - Даже не ноты!
Дирижер работал без партитур. И тексты Гефтера, и записи его бесед - к нашему ужасу, к растущей догадке - не ноты Истории по Гефтеру.
Пространство, где звучали адекватно его слова, был только сам человек, тот и тогда, пока слушал Гефтера. История возобновлялась в его, слушателя, присутствии и только ради него. Волей Гефтера вступая в гефтеровский ритм, присутствующий становится его частью, его мембраной - историческим фактом, живым лицом среди лиц прошлого, не менее и не более реальным, чем т е живые.
Дальше Гефтер не ведет и не властен, как никто не ведает судьбой прошлого и не потому, что прошлое окаменело, как раз оттого, что - нет, оно оживленно, вновь опасно, оно вклинивается ведущим третьим между двумя (вне этого ореола не понять гефтеровской идеи альтернативности).
Пространство прошлого - игра пределов, музыка встречных ограничений, и нуждается в непониманиях, перебоях: оно есть с о б ы т и е, но не комната с диктофоном. И восстановить это предстояние прошлому по магнитозаписям теперь невозможно, ведь нельзя больше перебить речь Гефтера вопросом - и не узнать, что вышло бы из такого перебива. А он нуждался именно в том, чтобы его перебивали (Боже, какой только чушью!), - и на этих-то слабых токах полемики запускалась работа могучего, ныне ушедшего в последнюю тень существа.
Гефтеровское видение с о б ы т и я - одно из могущественнейших изменений, которое он произвел в русском уме, - допускает реальность возникновения древности (несимулируемой, нестилизованной классической древности) в исчерпанном до пустоты, выморочном пространстве современного. Если верить Гефтеру, Россию, подобно прошлому, нельзя отыскать - с ней можно встретиться, и открытое будущее вас обоих зависит от исхода встречи.
Гефтер начинал не как историк, но как комментатор свершившихся фактов добросовестный, правда, но то вообще было время добросовестных служак и трудяг, среди них Гефтер неразличим. Он начал с честных цитат, подчеркиваний и пометок на архивных полях, с выписок, с маргиналий - и как-то незаметно соскользнул в основной текст русской культуры. В са-амую его середку, где прошлое - предстоит. Я думаю, он не заметил, когда это произошло, - не тогда ли, когда его собственные тексты стали вызывать отчаянье любого редактора?
Нет сомнения, Гефтер делает чье-то дело. Этот писака праздный марает по листу русской классики, давно темному для прочих. Старик все пишет готовый отбросить перо для беседы с досужим гостем (близкому и отказать проще). Он не пишет истории, это История ему почему-то пишет.
Где выживает традиция, когда люди отворачиваются от нее (не станем спорить, из-за каких причин, и не будем судить о вине...)? Ведь она реальна лишь в миг передачи, в ритме возобновления. И на минутку забыв прошлое, к нему уже не вернешься.
Когда же по прошествии времени выходит, что традиция суща, значит, кто-то продолжил дело, платя за продолжение - жизнью на срыве в бессмыслицу, в преувеличенность, в ерунду...
Человеку уже не с кем или почти не с кем говорить. Он перетаскивает все в личную память, как муравей хворостинку, - и там, в расползающемся на пальцах веществе частного быта (в безбытной России-то!) мастерит мировую и национальную историю. Ее орбитальный спасательный модуль - в масштабе комнаты и авторучки. Там, в этом убогом и кем только не презираемом месте продолжается основной труд русской классики - набывание истории.
Поставлена задача выжить, но только вместе со всеми, живым - в сонме живых мертвых. Задача не имеет функционального смысла и, по-видимости, прикладного характера. Она нерешаема. Но ее нерешаемость и поддерживает ток в питательном элементе модели.
Возобновлять национальную традицию за нациюне растить лимонное деревце в прихожей: горизонты интерферируют, коренные темы сдваиваются со злобой дня, исторические казусы переживаются с живостью сплетни и анекдота, а великие спутники, живые мертвые обретают современных двойников-пародистов (и Гефтер переживает за проступки иных близких паршивцев, как за пушкинский мандраж у Вревского погоста!). Словам душно звучать, телефона сторонятся, в частной беседе не развернешься, и некогда - все спешат, спешат... И вот слова начинают чересчур много значить в тесном кругу опасно беседующих граждан (тесных друзей, по графу Киселеву).
Нарастает личная тяга сбыться, неутолимая ни в рамках биографии и политики, ни историко-культурной привязкой - ни иными (достойными!) видами стилизации. Отсюда вкус к прошлому, ведь прошлое это не бывшее, а именно то из бывшего, что с б ы л о с ь.
Отсюда - в о л я жить в реальности воскрешенной традиции - жить русским.
Но имеет ли выход так возобновляемая традиция? Позволяет ли гефтеровская форма работы продолжить ее с полуфразы? Едва ли. Симптом этого - трудность наследования. Гефтер ушел, не оставив школы, где в класс готова ввалиться толпа учеников, гремя стульями, рассесться по местам, и учебник - у верхнего края парты (признаемся - к этому статусу русской истории и культуры мы мечтаем вернуться, да и о чем большем может мечтать исполненная, уверенная в себе традиция?). Можно ли теперь сымитировать гефтеристику?
...Есть некромантический ужас посмертно приводимых в движение слов учителя, нехотя стающих в насильственные ряды и союзы, пощелкивая хитиновыми суставчиками. Жалкий и страшный кадавр школы там, где самим учителем для нее не отведено места (последний из примеров - Льва Гумилева), - то, чего надо избежать ради Гефтера.
М.Я. оставлял без присмотра немало могущих слов. Еще при жизни его иные из них были сворованы, наиболее известна суверенизация: как иначе Гефтер дорассуждался до Президентского совета, и за что бы заслужил от суверенизаторов кладбищенский венок (смешливый М.Я. легче нас отбрил бы могильный сарказм Шута).
Я не знаю пока, кто распутает эти письмена устного ума - это не дискурс, работать в нем, не будучи самим Гефтером, не имеет ни малейшего смысла. И в то же время любой из нас, кто с ним беседовал, имеет подтверждение неопровержимости русского прошлого в русском языке. Похоже, следует говорить о задаче построения дешифратора - но ведь и такой дешифратор обязан быть вровень самому Гефтеру.
Задача ждет своего Платона. Мы же, бывшие подле и уцелевшие, усталые, даже на Эккерманов не тянем. (Что в русском полисе эквивалентно афинской обыденности диалога? Хотя и Сократа, припоминается, звали чемпионом пустословия).
- Здесь еще придется поискать ритм.
Не зайдет ли тут речь одобавке? Добавка - любимая идея Гефтера, пока еще не идея - словцо. Суть добавки в привнесении в ситуацию иного элемента альтернативного лишь по отношению к данности, к ее каркасу: сама по себе добавка, как человеческое свойство, бывает вполне тривиальна. Например, слабость. Или зависть к лучшему, к Первому. Иногда даже - сломленность! Но в ситуации безысходной, где причины опустошают следствия и факторы вступили в сговор, когда растлевается само вещество объективности, презренная добавка становится местом для Альтернативы. Так может быть, теперь проблема Гефтера нуждается в добавке?
Он оставил за собой - при бесспорности своего остатка в культуре уклончивость формы и тайну невоплощенности, не разгадав которой мы не сумеем ни понять, ни прочитать, ни продолжить его работу. Однако и игнорировать ее впредь невозможно, русская культура уже несет в себе измерение Гефтера - Гефтер, это не беллетристика по поводу культуры, не романы Эйдельмана из увлекательной жизни покойников, и не академические учительные штудии Лотмана по русской культуре. Это не логика, не система идей. Это реализованное искусство возобновления идей, измеренных и обремененных прошлым, - игра идеи в ее родном веществе, в смертном человеке, переходящая в совместное воскрешение - прошлого и идей в рядом живущих и совместно переживающих урок людях.
Гефтер там, но где теперь это место? Поиск этого места сегодня тождествен поиску русской культуры, своей к ней отнесенности и своего в ней задания.
И последнее, странное, видимо - лишнее.
России нет, хотя она может сбыться и, пожалуй, сбудется.
Россию мы потеряли, не одну и не раз, но основная Россия нам еще предстоит: немыслимая как идея, невозможная в качестве интриги, недосягаемая ретроспективной риторикой, Россия экспериментально осуществима как реальная добавка к реальным, нерешаемым вне ее будущим мировым столкновениям.
М.Я. вернулся к работе, начатой русскими после гибели Пушкина, - и все переделал. Когда русский мир восстановится однажды в семье миров, в его прошлом, несомненно, будет свой Гефтер. Только с а м Гефтер тогда-то и окажется - не теперь, когда Россия все еще невозможна ни как государство, ни как цивилизация и когда ее единственная реальность - гефтеровское состояние вещества, - Гефтер будет в н е т о й России.
Этот гражданин Черемушек слишком широк для России Мира, если даже в нее поверить. Он несколько разнообразней России.
Этот чудак-человек, мучавшийся крушением русского в поведении и языке и физически сведенный в могилу армадой в Чечне, где добивали русскую мечту о многоукладной, равноразной России (от Пушкина до Ленина, Платонова, Гефтера), - нажил маневренное пространство, избыточное и для той русской цивилизации, которую он подготавливал.
Не исключено, что этой добавки достаточно для возобновления русской цивилизации, что ее хватит на еще одну великую русскую историю. Но достаточно ли ее для жизни - и какой могла бы быть его, Гефтера, свободная жизнь? - не выяснится никогда.
4 марта 1995 г.
Это и есть, если вдуматься, проблема бесполезной памяти. Кому служит она в последнем счете? Либо сам вопрос бесполезен, поскольку память принадлежность и господина, и раба, и обвинителей, и обвиняемых, которые не умещаются в отводимых им мизансценах?! Я мог бы кончить этим вопросом, но позволю заключить свое слово маленьким автобиографическим сюжетом. Он касается отношений моих с неистовым безумцем, без коего не было бы и еретического христианства. Я о человеке, которого звали Савлом, прежде чем он стал Павлом. И о его идее, пришедшей ко мне сравнительно поздно, в трудный переход от Семидесятых к Восьмидесятым. О его предметном видении завещанного Иисусом Судного дня: Вдруг, во мгновение ока, при последней трубе; ибо вострубит, и мертвые воскреснут нетленными, а мы изменимся. Все изменятся, поелику и мертвые - ВСЕ - возвратятся в жизнь! Без этой неисполнимой неутолимости пуст самый образ Конца, который суть Начало... Я был потрясен пересечением того таинственного провидческого текста с отнюдь не спиритуалистическими загадками, которые я продолжал неустанно задавать себе, зная, что не дождусь разгадки ни в одиночестве, ни на людях. Затравленный преследованиями моих молодых друзей и непонятностью того, что еще предстоит нам всем, втянутым в муравьиную злую возню маленькой нашей планеты, я нашел в этой Павловой идее (как и в более поздних отзвуках ее, представленных родными мне именами) - в ней и в них обнаружил проблеск надежды, поощряющей поступок.
Впрямь - если одиссея человека не что иное, как переделка безвремений в междувременья, то свершиться ли такой переделке сейчас, здесь, у нас и в нас, пока мы не ощутим себя обладателями всех без исключения человеческих опытов, включая и не в последнем, в первом счете - опыт поражений, срывов, падений, выкарабкиваний из бездны?! Без живых мертвых живущие обречены. Спасение - во встрече их. С некоторой дозой велеречивости разрешу себе сказать: с тех пор это - мое кредо.
Но и ему пришлось выдержать испытание на разрыв. В проверщиках снова и вновь - люди и события. Неодинаковые масштабом, несовпадением размера бедствий с болью и разочарованием. Сердце с Нагорным Карабахом, с армянином, отстаивающим самостоянье, а ум? Ум говорит странное, точно в бреду: люди, подождите, пройдут считанные годы, и мы солидарно придем к ДОМИНАНТЕ РАВНОРАЗНОСТИ. К Миру, где все составляющие - страны ли, конгломераты их, меньшинства ли внутри большинств - превратятся в МИРЫ, полноценно соотносящие себя с человеческим универсумом...
Если внушенная сомнением вера эта - вклад без расчета на проценты, то я вношу его.
Глеб Павловский
НЕВОССТАНОВИМЫЙ ГЕФТЕР
Люди, работающие со словом, знают, что слова сбываются. Но для этого им, словам, требуются некие подтверждения.
У разговоров нет прошлого - им нет формы наследования. Слова остаются в душном пространстве встречи, в мире комнаты, где говорились, и ни одна стенограмма не даст решить, стоила ли встреча слов, которые произнесены, больше она их, меньше ль?
Году в 1985-м М.Я.Гефтер списывает в блокнотик из Пушкина (он вечно что-то себе записывал): Я слышу вновь друзей предательский привет и отмечает - У Онегина нет друзей. Он одинок. Пушкин освободил его от друзей. Пушкин поступил с Онегиным, как с Гефтером - смерть.
Смерть сделала с М.Я. нечто, о чем он хорошо знал, но в отношении себя не имел в виду и нас не готовил, - Гефтер превратился в проблему. Возникла проблема Гефтера, и ее предстоит сформулировать.
Как быть с той развоплощенностью смыслов, которая была авторской меткой его труда? В столе он понаоставлял немало всего - но в оставленном Гефтера нет. Что ни возьми - концепции, тексты, стенограммы бесед, написанные им планы его книг (о, эти бессчетные листки планов, из года в год, эти списки Гефтера - кому их теперь осуществить?) - как с этим быть, читать все подряд? Попробуйте-ка, читайте подряд.
Гефтер текстуально нематериален. Его тексты лишь автокомментарий к его скрытности.
Эта развоплощенность при жизни имела все же доступные нам очертания. Кто предпочитал законченные тексты Гефтера его листкам из блокнотов, кто раннего, методологического Гефтера - его темному периоду, эпохе иногда совершенно загадочного бормотания вслух. Но и всей этой гераклитовщине можно было предпочесть пилатчину устного Гефтера - каюсь, именно такой была и моя слабость.
Светлая, непростая ясность речи, прихотливость прихода и ухода от темы в охоте на оживающую тень вопроса - поначалу неясного не только собеседнику, но ему самому, и вдруг - азарт, гон, неизменно разрешающийся добычей нового, чем бы ни было это новое - изящно простым толкованием категории, открытием имени, переформулировкой старинной темы, либо же новой загадкой, что вскоре вдернется нитью новых текстов темного Гефтера... Устный ум, сказал бы Вяземский.
Но и такой выбор - иллюзия, для него, как минимум, необходим живой говорящий М.Я. А Гефтер столь же любитель поговорить, сколь не выносит самого вида записи своих слов - тут же переписывая стенограмму, он упрямо вычеркивает все просторечное, певчее, восхитительно ясное, умертвляя образность и накладывая самые густые и темные мазки... Да часто так и бросит на полпути: Здесь еще придется поискать ритм..!, - утешает он свидетеля такого кощунства; и хотя разумеет по-видимости лишь метрику собственного речитатива (который всегда выявлял при декламации собственных текстов - занятие, которое обожал и ради которого легко прерывал беседу) быть может, ритмом он называет что-то неслышимое, иное?
Тайна философии Гефтера в р и т м е, который он постоянно искал, который преследовал и - скажем прямо - настигая, не умел записать. Или не смел?
Для нас же не существовало проблемы ритма, пока жил дирижер, - ритм был ему присущ, кто бы усомнился в этом! Гефтер всегда во что-то вслушивался - мы же просто его заслушивались, и нам ритм доставался задаром, в придачу к звонку в дверь.
Гефтер бился над ритмом до смертного часа, сомневаясь в себе и вечно - в недопустимой для гения степени - себе не веря. А ритм жил в сумме его движений - его точных жестах, в его знаешь ли..., в его властных подменах тезиса - умерщвлении одного вопроса другим; в характернейше гефтеровском дроблении стылых определенностей, плавящихся в тигле беседы до консистенции самое Истории - опасной, незаконченной, незагражденной, но непременно фактической, жесточайше конечной и неустранимой - в детали, вещи, жесте, имени и поступке.
Все это волновалось, светило сквозь текст и слово в аббревиатуре М.Я.: не рассказ из Истории, а Она сама, явленная и готовая возобновиться. А теперь у нас в руках никчемные более дирижерские палочки, да любительские магнитозаписи концертов Гефтера. - Даже не ноты!
Дирижер работал без партитур. И тексты Гефтера, и записи его бесед - к нашему ужасу, к растущей догадке - не ноты Истории по Гефтеру.
Пространство, где звучали адекватно его слова, был только сам человек, тот и тогда, пока слушал Гефтера. История возобновлялась в его, слушателя, присутствии и только ради него. Волей Гефтера вступая в гефтеровский ритм, присутствующий становится его частью, его мембраной - историческим фактом, живым лицом среди лиц прошлого, не менее и не более реальным, чем т е живые.
Дальше Гефтер не ведет и не властен, как никто не ведает судьбой прошлого и не потому, что прошлое окаменело, как раз оттого, что - нет, оно оживленно, вновь опасно, оно вклинивается ведущим третьим между двумя (вне этого ореола не понять гефтеровской идеи альтернативности).
Пространство прошлого - игра пределов, музыка встречных ограничений, и нуждается в непониманиях, перебоях: оно есть с о б ы т и е, но не комната с диктофоном. И восстановить это предстояние прошлому по магнитозаписям теперь невозможно, ведь нельзя больше перебить речь Гефтера вопросом - и не узнать, что вышло бы из такого перебива. А он нуждался именно в том, чтобы его перебивали (Боже, какой только чушью!), - и на этих-то слабых токах полемики запускалась работа могучего, ныне ушедшего в последнюю тень существа.
Гефтеровское видение с о б ы т и я - одно из могущественнейших изменений, которое он произвел в русском уме, - допускает реальность возникновения древности (несимулируемой, нестилизованной классической древности) в исчерпанном до пустоты, выморочном пространстве современного. Если верить Гефтеру, Россию, подобно прошлому, нельзя отыскать - с ней можно встретиться, и открытое будущее вас обоих зависит от исхода встречи.
Гефтер начинал не как историк, но как комментатор свершившихся фактов добросовестный, правда, но то вообще было время добросовестных служак и трудяг, среди них Гефтер неразличим. Он начал с честных цитат, подчеркиваний и пометок на архивных полях, с выписок, с маргиналий - и как-то незаметно соскользнул в основной текст русской культуры. В са-амую его середку, где прошлое - предстоит. Я думаю, он не заметил, когда это произошло, - не тогда ли, когда его собственные тексты стали вызывать отчаянье любого редактора?
Нет сомнения, Гефтер делает чье-то дело. Этот писака праздный марает по листу русской классики, давно темному для прочих. Старик все пишет готовый отбросить перо для беседы с досужим гостем (близкому и отказать проще). Он не пишет истории, это История ему почему-то пишет.
Где выживает традиция, когда люди отворачиваются от нее (не станем спорить, из-за каких причин, и не будем судить о вине...)? Ведь она реальна лишь в миг передачи, в ритме возобновления. И на минутку забыв прошлое, к нему уже не вернешься.
Когда же по прошествии времени выходит, что традиция суща, значит, кто-то продолжил дело, платя за продолжение - жизнью на срыве в бессмыслицу, в преувеличенность, в ерунду...
Человеку уже не с кем или почти не с кем говорить. Он перетаскивает все в личную память, как муравей хворостинку, - и там, в расползающемся на пальцах веществе частного быта (в безбытной России-то!) мастерит мировую и национальную историю. Ее орбитальный спасательный модуль - в масштабе комнаты и авторучки. Там, в этом убогом и кем только не презираемом месте продолжается основной труд русской классики - набывание истории.
Поставлена задача выжить, но только вместе со всеми, живым - в сонме живых мертвых. Задача не имеет функционального смысла и, по-видимости, прикладного характера. Она нерешаема. Но ее нерешаемость и поддерживает ток в питательном элементе модели.
Возобновлять национальную традицию за нациюне растить лимонное деревце в прихожей: горизонты интерферируют, коренные темы сдваиваются со злобой дня, исторические казусы переживаются с живостью сплетни и анекдота, а великие спутники, живые мертвые обретают современных двойников-пародистов (и Гефтер переживает за проступки иных близких паршивцев, как за пушкинский мандраж у Вревского погоста!). Словам душно звучать, телефона сторонятся, в частной беседе не развернешься, и некогда - все спешат, спешат... И вот слова начинают чересчур много значить в тесном кругу опасно беседующих граждан (тесных друзей, по графу Киселеву).
Нарастает личная тяга сбыться, неутолимая ни в рамках биографии и политики, ни историко-культурной привязкой - ни иными (достойными!) видами стилизации. Отсюда вкус к прошлому, ведь прошлое это не бывшее, а именно то из бывшего, что с б ы л о с ь.
Отсюда - в о л я жить в реальности воскрешенной традиции - жить русским.
Но имеет ли выход так возобновляемая традиция? Позволяет ли гефтеровская форма работы продолжить ее с полуфразы? Едва ли. Симптом этого - трудность наследования. Гефтер ушел, не оставив школы, где в класс готова ввалиться толпа учеников, гремя стульями, рассесться по местам, и учебник - у верхнего края парты (признаемся - к этому статусу русской истории и культуры мы мечтаем вернуться, да и о чем большем может мечтать исполненная, уверенная в себе традиция?). Можно ли теперь сымитировать гефтеристику?
...Есть некромантический ужас посмертно приводимых в движение слов учителя, нехотя стающих в насильственные ряды и союзы, пощелкивая хитиновыми суставчиками. Жалкий и страшный кадавр школы там, где самим учителем для нее не отведено места (последний из примеров - Льва Гумилева), - то, чего надо избежать ради Гефтера.
М.Я. оставлял без присмотра немало могущих слов. Еще при жизни его иные из них были сворованы, наиболее известна суверенизация: как иначе Гефтер дорассуждался до Президентского совета, и за что бы заслужил от суверенизаторов кладбищенский венок (смешливый М.Я. легче нас отбрил бы могильный сарказм Шута).
Я не знаю пока, кто распутает эти письмена устного ума - это не дискурс, работать в нем, не будучи самим Гефтером, не имеет ни малейшего смысла. И в то же время любой из нас, кто с ним беседовал, имеет подтверждение неопровержимости русского прошлого в русском языке. Похоже, следует говорить о задаче построения дешифратора - но ведь и такой дешифратор обязан быть вровень самому Гефтеру.
Задача ждет своего Платона. Мы же, бывшие подле и уцелевшие, усталые, даже на Эккерманов не тянем. (Что в русском полисе эквивалентно афинской обыденности диалога? Хотя и Сократа, припоминается, звали чемпионом пустословия).
- Здесь еще придется поискать ритм.
Не зайдет ли тут речь одобавке? Добавка - любимая идея Гефтера, пока еще не идея - словцо. Суть добавки в привнесении в ситуацию иного элемента альтернативного лишь по отношению к данности, к ее каркасу: сама по себе добавка, как человеческое свойство, бывает вполне тривиальна. Например, слабость. Или зависть к лучшему, к Первому. Иногда даже - сломленность! Но в ситуации безысходной, где причины опустошают следствия и факторы вступили в сговор, когда растлевается само вещество объективности, презренная добавка становится местом для Альтернативы. Так может быть, теперь проблема Гефтера нуждается в добавке?
Он оставил за собой - при бесспорности своего остатка в культуре уклончивость формы и тайну невоплощенности, не разгадав которой мы не сумеем ни понять, ни прочитать, ни продолжить его работу. Однако и игнорировать ее впредь невозможно, русская культура уже несет в себе измерение Гефтера - Гефтер, это не беллетристика по поводу культуры, не романы Эйдельмана из увлекательной жизни покойников, и не академические учительные штудии Лотмана по русской культуре. Это не логика, не система идей. Это реализованное искусство возобновления идей, измеренных и обремененных прошлым, - игра идеи в ее родном веществе, в смертном человеке, переходящая в совместное воскрешение - прошлого и идей в рядом живущих и совместно переживающих урок людях.
Гефтер там, но где теперь это место? Поиск этого места сегодня тождествен поиску русской культуры, своей к ней отнесенности и своего в ней задания.
И последнее, странное, видимо - лишнее.
России нет, хотя она может сбыться и, пожалуй, сбудется.
Россию мы потеряли, не одну и не раз, но основная Россия нам еще предстоит: немыслимая как идея, невозможная в качестве интриги, недосягаемая ретроспективной риторикой, Россия экспериментально осуществима как реальная добавка к реальным, нерешаемым вне ее будущим мировым столкновениям.
М.Я. вернулся к работе, начатой русскими после гибели Пушкина, - и все переделал. Когда русский мир восстановится однажды в семье миров, в его прошлом, несомненно, будет свой Гефтер. Только с а м Гефтер тогда-то и окажется - не теперь, когда Россия все еще невозможна ни как государство, ни как цивилизация и когда ее единственная реальность - гефтеровское состояние вещества, - Гефтер будет в н е т о й России.
Этот гражданин Черемушек слишком широк для России Мира, если даже в нее поверить. Он несколько разнообразней России.
Этот чудак-человек, мучавшийся крушением русского в поведении и языке и физически сведенный в могилу армадой в Чечне, где добивали русскую мечту о многоукладной, равноразной России (от Пушкина до Ленина, Платонова, Гефтера), - нажил маневренное пространство, избыточное и для той русской цивилизации, которую он подготавливал.
Не исключено, что этой добавки достаточно для возобновления русской цивилизации, что ее хватит на еще одну великую русскую историю. Но достаточно ли ее для жизни - и какой могла бы быть его, Гефтера, свободная жизнь? - не выяснится никогда.
4 марта 1995 г.