Однако потом мне и еще троим товарищам приходится бежать за танком и снимать носилки с раненым гамбуржцем. Мы уже совершенно выбились из сил!
   Но мы не можем увильнуть и бросить нашего товарища на произвол судьбы: надо помнить о фронтовом братстве! Нас может спасти только чудо, оно должно произойти. И чудо происходит: когда мы ближе к обеду делаем привал на этом тернистом пути, выясняется, что гамбуржец совсем даже и не ранен!
   Однако мало кто из нас решается сказать ему:
   – Как ты мог так поступить с нами, вынудив нас тащить тебя на своих плечах всю ночь?
   И только Красная Крыса говорит мне:
   – Мы сами в этом виноваты!
   И я не кричу в ответ:
   – Какая же свинья этот гамбуржец! Какая мерзкая свинья!!
   Я не убиваюсь понапрасну, а лишь чувствую огромную усталость во всем теле. От бессонной ночи мои глаза слезятся и горят, словно в них попал песок. Я присаживаюсь на корточки рядом с Красной Крысой и удивленно спрашиваю его:
   – Ты так считаешь?
   Наконец-то самый долгий день и самая долгая ночь моей жизни закончились.

Глава 3

   На третий день постепенно все налаживается, и уже можно составить себе более полное представление о нашем положении. Во всяком случае, нам дают поесть. До тех пор, пока мы не прибудем в лагерь для военнопленных, дневная норма питания составляет около литра жидкого супа и триста граммов черствого хлеба. Но в те дни, когда мы рубили дрова для русской полевой кухни, нам дали на ужин немного горячего чая.
   Само собой разумеется, дрова мы кололи на улице перед загоном для коз, в котором нас, примерно дюжину пленных, держали под замком.
   Конечно, мы старались, чтобы огонь, который нам разрешали разводить в этом хлеву с дырявой крышей, никому не причинил вреда. Когда становилось темно, мы тщательно закрывали костер со всех сторон, чтобы не привлечь внимание немецкой авиации.
   На чьей же стороне мы были, когда надеялись, что немецкие летчики не найдут эту деревню, в которой находился стратегически важный склад Красной армии?
   Да, мы находились в руках врага. И у нас были те же самые интересы, что и у наших врагов: тщательно соблюдать светомаскировку, чтобы немецкие летчики не сбросили на нас бомбы.
   В этом загоне для коз за нас отвечала женщина в форме младшего лейтенанта Красной армии. Она носила кожаный поясной ремень с пряжкой в форме огромной советской звезды. На широком плечевом ремне болтался револьвер. Но в своей планшетке она хранила в основном письма. С нами она разговаривала по-немецки. Она относилась к нам доброжелательно и говорила:
   – Вот теперь вы сами видите, что ваш Геббельс был не прав: с вами в русском плену не происходит ничего страшного!
   А поскольку она разрешает нам принести в наш хлев по целой охапке соломы, то мы и в душе признаем за ней право командовать: почему женщины тоже не могут быть командирами?
   Однажды я сказал ей:
   – Вы прекрасно говорите по-немецки. Вот только вам надо избавиться от одной ошибки в произношении: не произносите звук «ю» как «и». Например, слово «чувство» вы должны произносить как «гефюль», а не «гефиль»! Тогда ваш немецкий язык будет просто превосходным.
   Можно сказать, что в известной степени я был у нее на хорошем счету. Снова усевшись у костра, я посмотрел на нее через языки пламени и спросил:
   – Как будет звучать по-русски эквивалент немецкого слова «брот»?
   – Хлеб, – ответила она и тут же быстро добавила: – Но у меня сегодня не осталось больше хлеба.
   Она была интеллигентной женщиной, а не каким-то неотесанным солдатом в юбке.
   Однажды к нам зашел красноармеец и забрал с собой двоих наших товарищей. Якобы для погребения трупов. Впрочем, они так и не вернулись назад.
   Наши шансы выжить можно было оценить как один к тысяче!
   Тем не менее надо постараться пережить плен. Только бы не ошибиться ни в чем!
   – Ребята! Только не справляйте малую нужду прямо у двери! – набрасываюсь я на одного из наших, который, входя в наш хлев, застегивает ширинку. – Ведь здесь же женщина, парни!
   – Немецкие солдаты считают, что в России им позволено вести себя плохо! – раздается голос женщины в военной форме.
   И у меня мелькает мысль, что она, очевидно, права. Я прихожу к выводу, что, находясь в плену, надо полагаться на тех русских, которые так же благосклонно относятся к нам, как эта женщина, младший лейтенант. И еще я думаю, что никогда нельзя терять надежду…
   …Я уже не держу двумя пальцами стекло перед правым глазом, так как на долю секунды я увидел в проеме двери русского капитана с окровавленной повязкой на голове, увидел его перекошенное от ненависти лицо, увидел, как он указывает на меня.
   Речь явно идет обо мне.
   Я просто тону в потоке русских слов.
   Капитан буйствует.
   Женщина в форме младшего лейтенанта ругается.
   Все пленные в испуге отодвигаются от меня. Дверь с треском захлопывается. Через некоторое время женщина в форме младшего лейтенанта говорит:
   – Капитан утверждает, что это вы ранили его ручной гранатой. Капитан прикажет, чтобы вас расстреляли.
   – Но этого не может быть. Я уже два дня нахожусь здесь. Вы же сами это знаете. Нет, это же просто…
   Я в полной растерянности. У меня нет слов. Я почти не слышу, как она говорит:
   – Вы ранили капитана. Кому я должна больше верить, советскому офицеру или пленному фашисту?! Сейчас вас расстреляют!
   Да, лучше бы они меня расстреляли три дня тому назад в том проклятом овраге! Тогда я еще что-то представлял собой. Тогда все еще имело значение. Между тем я превратился в капитулянта. Стал послушным животным на тощем пастбище. Да, вот именно потому, что я был готов жрать из рук победителей, за это меня сейчас и расстреляют.
   За дверью уже слышны голоса красноармейцев, которые пришли за мной. Только из-за того, что капитана рассердил мой монокль, меня сейчас расстреляют. Лучше бы я сел куда-нибудь подальше в уголок. Мне было слишком хорошо. Я слишком рано уверовал в собственную неуязвимость. Вот поэтому я и должен сейчас умереть.
   И хоть я сижу выпрямившись, но моя голова низко опущена. Меня даже мутит, настолько плохо я себя чувствую. И если три дня тому назад я казался себе героем, идущим на смерть с гордо поднятой головой, то сейчас я чувствую себя совершенно раздавленным. Я превратился в ничтожество!
   Через полчаса меня спрашивают о номере моей дивизии. Еще через полчаса к нам входит другой советский офицер, разговаривает с женщиной в форме младшего лейтенанта и снова уходит.
   Остальные пленные находятся в таком же подавленном настроении. Только мои боевые товарищи осмеливаются обмениваться со мной взглядами.
   – Проклятие, как же не повезло!
   Когда приносят чай, кто-то передает мне полную кружку. Может быть, они забыли о расстреле. Но я не могу думать ни о чем другом. Мои мысли постоянно вертятся вокруг одного и того же: придут ли они за мной? Позже я не мог даже вспомнить, о чем я только не передумал в те страшные часы.
   Вечером мы все должны были построиться на улице. И я тоже. Когда мы в окружении новых охранников отошли на сто метров от загона для коз, я еще раз обернулся. Те люди, которые остались там, за окнами, освещенными красноватым светом керосиновых ламп, подарили мне жизнь. И я, жалкий червяк, принял ее.
   И такое будет происходить еще часто: сотни раз кто-то, кто не верит в Бога, будет дарить мне жизнь. Сотни раз я буду принимать этот грош для нищего. Теперь я понимаю, почему раньше плен считался позором.

Глава 4

   С момента нашего пленения прошло уже десять дней, а мы все еще не в лагере для военнопленных, который постепенно начинает казаться нам несбыточным миражом. Все крайне раздражены.
   Завтра отправляемся в лагерь! Почему только завтра? Почему не сегодня? Нет, сегодня не успеваем. Но завтра точно будет отправка!
   Вот уже несколько дней мы, восемьдесят три человека, заперты в конюшне, на полу которой еще местами лежит навоз, в которой нет окон, а только несколько вентиляционных отверстий, каждое из которых так мало, что через него невозможно просунуть даже консервную банку, чтобы вылить мочу. Каждую ночь мы вынуждены стоять по четырнадцать часов. Только раненые лежат или сидят на полу.
   Однажды одному из нас пришла в голову мысль, как все мы, восемьдесят три человека, могли бы, по крайней мере, сидеть в этом тесном помещении: вплотную один за другим, широко расставив ноги и положив голову на грудь сидящего сзади. Действительно отличная идея! Мы решили попробовать.
   Но оказалось, что голова сидящего впереди ужасно давит на грудь. Поднятые ноги очень быстро затекают. И тогда люди, охваченные паникой, начинают вскакивать на ноги. В душном помещении со всех сторон несутся проклятия. В лихорадочном бреду раненые начинают бить во все стороны своими костылями и палками. Среди них есть и латыши. Все успокаиваются только после того, как охранник начинает барабанить в стальную дверь прикладом автомата.
   – Мы должны вести себя тихо! В противном случае он будет стрелять! – переводит уроженец Верхней Силезии проклятия охранника, которые глухо доносятся из-за двери. – До утра никому не разрешается выходить на улицу!
   Утром мы получаем немного сухарей, нам разрешают несколько минут подышать свежим воздухом, а затем начинаются допросы.
   Теперь в конюшне становится посвободнее. Мы по очереди спим, мечтаем, строим планы на будущее.
   В лагере наверняка будет больше порядка. Зато здесь теплится хоть какая-то надежда: иногда они посылают солдат-пехотинцев через линию фронта в расположение немецких войск как доказательство того, что они не убивают пленных!
   Каким-то образом я должен попытаться снова вернуться к своим. Я должен! До двадцать второго апреля! Но я понимаю, что это было бы слишком хорошо, чтобы оказаться правдой.
   А как бы это было здорово, вот бы удивились все мои приятели!
   – Как вам это удалось, Бон? – спросили бы они.
   А потом бы я получил письмо, написанное женским почерком, в котором были бы вот такие строки: «Я всегда знала, что ты, мой дорогой Бон, самый верный из всех людей на земле!»
   Между прочим, тому, кто сумеет бежать из плена, полагается отпуск на родину. Интересно, а дали бы мне отпуск? Возможно, я бы отказался от него со словами: «Нет, спасибо, за это я не хотел бы получить отпуск!» Тем не менее они могли бы спросить меня, хочу ли я поехать в отпуск или нет.
 
   – Вы выглядели как мертвец! – говорит мне несколько дней спустя юный капитан, сотрудник седьмого отдела в штабе советской 10-й армии. – Радуйтесь, что вы остались у нас, а не отправились маршем с остальными пленными в лагерь!
   Он очень симпатичный, этот подтянутый русский капитан, к которому я сначала обращаюсь «господин капитан», а позднее просто называю его «товарищ капитан». А теперь подробно о тех событиях, которые произошли за последнее время.
   Во время допросов уже давно не шла речь о чисто военной стороне дела: «Как фамилия командира дивизии? Где сейчас находится соседний полк, 159-й гренадерский полк? Ах, вы утверждаете, что, как простой пехотинец, ничего не знаете! Да, видимо, в немецкой армии плохо обстоит дело с инструктажем личного состава. Слушайте, тогда я, русский капитан, вместо вас отвечу на эти вопросы: ваш командир дивизии теперь уже не генерал Ортнер, а генерал Р. А 159-й гренадерский полк сейчас находится в…»
   В этом штабе армии они действительно понимали, что простой пехотинец – это не офицер Генерального штаба. Здесь они больше интересовались политическими и социальными вопросами, чтобы, опираясь на полученные ответы, лучше понять эту зловещую Германию. И когда вот в такой теплой крестьянской избе сидишь за столом напротив подтянутого русского капитана, великолепно говорящего по-немецки, то в конце беседы уже чувствуешь себя в большей степени вербовщиком, рассказывающим о настоящей Германии, а не военнопленным, из которого хотят вытянуть какие-то секреты.
   – Вы знаете французский язык? – спрашивает меня капитан. – Тогда скажите мне, правильно ли написано здесь по-французски. Это обращение нескольких ваших товарищей к французскому послу в Москве с просьбой о направлении их в армию генерала де Голля.
   Нет, это далеко не безупречный французский язык. Тот, кто это писал, не был даже родом из Эльзаса. Я подчеркиваю все красным карандашом.
   – Вы не могли бы позаниматься со мной французским языком? – спрашивает меня капитан. И позднее добавляет: – А как у вас с английским языком? Не могли бы вы дать несколько уроков английского нашему майору?
   А ведь это шанс! Преподаватель иностранных языков в русском штабе армии рядом с линией фронта! Возможно, мне удастся снова перейти к своим!
   Однако все оказывается не так просто, как может показаться на первый взгляд.
   – Обдумайте хорошенько мое предложение, – говорит капитан в следующий раз. Он стоит передо мной. На нем изящный короткий полушубок. У меня за спиной находится конюшня, где мои товарищи по несчастью не могли ни сидеть, ни лежать. – Напишите сейчас листовку с обращением к своим товарищам в немецкой армии. Для вас эта листовка – самое важное из всего того, что вы до сих пор написали в своей жизни. Остальные пленные выступают уже сегодня. С вашим здоровьем вы вряд ли сможете выдержать этот переход.
   – И что же конкретно я должен написать?
   – Только правду. Напишите, что вы живы. Что в ближайшее время вас направят в лагерь. Что военнопленных кормят. Для Гитлера война проиграна. Те, кто продолжает оставаться с Гитлером, проиграют вместе с ним. Поэтому все немецкие солдаты и офицеры должны сложить оружие и сдаться в плен победоносной Красной армии…
   Когда я с листом белой бумаги и карандашом в руках снова стоял в конюшне среди восьмидесяти трех товарищей по несчастью, мне показалось, что все они отмечены знаком смерти. Я видел перед собой не живых людей, а скелеты. Они натянули на головы капюшоны маскировочных комбинезонов. Их глаза глубоко запали в глазницах. Это зловещие фигуры из пляски смерти.
   Ничего более страшного нельзя было себе и представить!
   Словно сквозь вату я услышал, как кто-то рядом со мной сказал:
   – Я тоже однажды написал листовку. Там, в штабе армии, сидят еще два немца. Я должен вам сказать, те еще пташки. Но они получают отличную жратву. Нас уже воротило от супа из жирной баранины. Но потом капитан снова отправил меня сюда. Надо же сохранить хоть немного чести.
   Я подумал: «Ты был слишком глуп для этого рискованного приключения, мой дорогой камрад».
   Немного чести? А я и не знал, что честь можно делить на порции.
   Когда там, по ту сторону фронта, прочтут листовку с моей фамилией, они от души посмеются. Никто не перебежит на сторону русских. Мне нечего опасаться.
   И еще я подумал: «Каждому из вас, мои камрады, будет легче, чем мне. Если вас, конечно, не отправят прямиком на смерть. Большинство из вас не боится физического труда. Многие были до войны ремесленниками. Уж вы-то сможете пробиться. В отличие от меня никого из вас большевики не будут считать своим врагом. Я смогу дурачить большевиков совсем недолго. Здесь, вблизи линии фронта, у меня еще есть шанс снова пробиться к своим».
 
   Моя листовка понравилась капитану.
   Вечером того же дня я уже носил поверх своей серой полевой формы гимнастерку защитного цвета хаки – русскую военную форму. На каждой пуговице этой носимой навыпуск гимнастерки красовалась маленькая советская звездочка.
   – Вот только с меховой шапки вы должны снять звездочку! – сказал извиняющимся тоном улыбчивый капитан.
   Я совсем не расстроился по поводу того, что мне было приказано снять этот красный атрибут власти.
   Но какое значение могло иметь то, что я совсем не расстроился по этому поводу? С моей стороны это была наименьшая форма протеста против того ужасного факта, что теперь я действительно встал на сторону врага.
   Во всех отношениях я был совершенно один.
   Пессимизм разъедал мое сердце, словно кислота: смогу ли я действительно справиться с такой трудной задачей и перейти линию фронта, чтобы снова попасть к своим?
   – Я думаю, что такого интеллигентного человека, как Гельмут, – речь шла обо мне, – майор вскоре пошлет на передовую, – однажды услышал я, как одна из пташек говорит другой. Впрочем, кроме меня, здесь находилось еще трое немцев, которые, чтобы остаться в живых, сотрудничали с русскими. Так же как и я, одетые в форму красноармейцев, они трудились в седьмом отделе пропаганды в штабе советской 10-й армии.
   Ганс, берлинец с расплывшимся мясистым лицом, был до мобилизации трудолюбивым служащим в торговой фирме. Он охотно печатал на пишущей машинке. Вносил поправки в текст листовок и уже выучил несколько иностранных выражений: «пролетарское классовое самосознание», «подвергать большевистской самокритике» и тому подобное.
   Между прочим, это именно он сказал о «возможной отправке на передовую такого интеллигентного человека, как Гельмут». Очевидно, во мне он видел человека своего круга. Его классовое самосознание нашло яркое выражение в таком мнении об остальных: «Двое других глупы как пробки!»
   Герхард охотно пилил вместе со мной дрова для нашего маленького блиндажа, в котором, кроме нас, четверых немцев, в какой-то степени в качестве почетного караула, спал и денщик майора. Герхард постоянно беспокоился из-за того, что его теплые немецкие фетровые ботинки могут пострадать от открытого огня.
   – Ну конечно, я хотел бы сохранить эти ботинки, чтобы носить их и дома в Йене.
   Он был вагоновожатым и радостно предвкушал, что теперь, после войны, у него никогда не будут мерзнуть ноги в кабине трамвая.
   Своего рода старшим по званию среди нас был уроженец Вупперталя. Он уже окончил знаменитую антифашистскую школу в Москве и хорошо разбирался во всех вопросах:
   – Я читал твою листовку. Сразу видно, что так написать мог только старый антифашист.
   Мой рецепт был прост: только бы никого не раздражать!
   Я попросил вуппертальца объяснить мне диалектический материализм, как его понимал товарищ Сталин.
   – Ты же должен это точно знать! – польстил я ему.
   Я не забывал постоянно восхищаться большими познаниями Ганса в русском языке. Он ежедневно просил у капитана газету «Правда»:
   – Хотя я пока еще не все понимаю, но в любом случае я хочу выучить русский язык.
   Но охотнее всего я проводил время с Герхардом, коммунистом-вагоновожатым из Йены. Он действительно сам верил в то, о чем говорил:
   – Как только Красная армия окажется в Германии, русские товарищи сами увидят, как сильно мы им нужны. Конечно, здесь, в России, тоже не все так радужно. Коммунистам пока приходится здесь нелегко, и не каждый может добиться успеха. Товарищ капитан сам признался мне в этом. Но представь себе, как будет здорово, если мы построим советскую Германию! Мы, немецкие рабочие, добьемся гораздо большего, чем эти русские!
   Но эти трое немцев были для меня всего лишь жалкими шавками.
   Позднее я узнал, что вскоре Герхард сам сломал себе шею, так как написал резкую жалобу на нашего майора: «Или вы относитесь ко мне как к немецкому товарищу по партии, и тогда как политический сотрудник я требую обеспечить меня обещанным офицерским пайком. Или же вы рассматриваете меня как пленного фашиста, тогда отправьте меня в лагерь для военнопленных». После того как Герхард не вернулся из штаба, капитан сказал нам, что его якобы перевели в дивизию.
   С Гансом лишь однажды у меня была небольшая размолвка, так как я без спроса взял у него его немецко-русский словарь. Я хотел выучить некоторые фразы. Например, такие: «Я партизан! Как мне перейти линию фронта в тыл к немцам?»
   И вупперталец тоже был всего лишь жалкой шавкой. Я действительно не знал, почему я «не дал бы ему ни капли воды, даже если бы он был при последнем издыхании», как часто говорил мне Ганс.
   Нет, этих троих я всегда считал полными ничтожествами. Какой же приятной музыкой звучали в моих ушах их рассуждения о том, что в следующий раз капитан, видимо, возьмет меня с собой для проведения пропагандистской акции на фронте!
   Пропагандистская акция на фронте? Что это такое?
   – Однажды вечером приедет МГУ, большой грузовик с громкоговорителями. На нем вы подъедете к линии немецких траншей на расстояние около километра. Потом капитан даст тебе текст. Только читай медленно. Вообще-то радиус действия громкоговорителей составляет более пяти километров. Во время обстрела ты должен при любых обстоятельствах продолжать говорить. А через два-три дня вы снова вернетесь сюда.
   По ночам, когда я засыпал в нашем блиндаже, накрывшись маскхалатом, мне часто снилась наша поездка в прифронтовую полосу и тот километр ничейной земли, который будет отделять меня от линии немецких траншей.
   Однако при общении с другими я делал вид, что поездка на фронт меня совсем не интересовала. Герхард даже как-то спросил меня:
   – Да ты, кажется, боишься?

Глава 5

   Дело складывалось таким образом, что последнюю ночь перед поездкой на фронт я провел в лихорадочных думах. Я взглядом попрощался с тремя шавками: «Вы никогда меня больше не увидите!» Потом я начал представлять себе, как вырву пистолет из рук капитана. Внезапно у меня мелькнула ужасная мысль: а вдруг и на этот раз мне не хватит каких-нибудь жалких трех метров, чтобы, преодолев русские позиции, успеть добежать до своих, до линии немецких траншей?
   Однако все сложилось совершенно иначе, совсем не так, как я себе это представлял. Первая же придуманная мной удобная возможность для побега возникла и была упущена. Однако обо всем по порядку.
   – Значит, вы не можете читать без очков? – спросил меня капитан около четырех часов пополудни. – Какие очки вы носите?
   – Минус пять!
   Через полчаса капитан принес мне очки. Это оказались очки самого товарища майора. Минус два с половиной.
   – Ну как? С ними теперь получше?
   Да, теперь было уже гораздо лучше.
   Оставалось только припаять оправу, сломанную на переносице.
   – Об этом позаботится механик в грузовике с громкоговорителями. МГУ вот-вот подъедет.
 
   Оказалось, что МГУ оборудован просто отлично. Там имелась просторная кабина с различными микрофонами. Со сдвоенным электропроигрывателем. Со шкафом, полным пластинок: «На прекрасном голубом Дунае», «У колодца у ворот». С любимыми и милыми немецкими народными песнями. С ласкающими слух вальсами, но также и с мощным, грозным казачьим хором.
   В этой кабине можно было спать на трех широких лавках. Здесь имелся и маленький откидной столик, за которым удобно работать. Казалось, что подумали обо всем: о соединительных кабелях, о печке и о ящике с продуктами. Так что выезд на фронт мог проходить в комфортных условиях и не был таким уж рискованным.
   Натужно ревя мотором, наш грузовик уже несколько часов ползет по заснеженной дороге, которая вьется среди невысоких холмов. Иногда случаются дорожные заторы. Мы обгоняем колонны, которые тоже спешат на фронт. В этих случаях в наш адрес летят проклятия. Но МГУ, автомобиль штаба армии, имеет право преимущественного проезда! Об этом заботится механик, который сидит впереди в кабине рядом с водителем.
   В задней просторной кабине я остаюсь вместе с капитаном, который лежит на одной из лавок, укрывшись белым полушубком. У него светло-русые волосы и узкий клинообразный подбородок. Типичные широкие славянские скулы и серые глаза, которые напоминают оптический прибор. Сейчас эти глаза испытующе и беспристрастно смотрят на меня, немецкого военнопленного. В красноармейской шинели со слишком короткими рукавами я чувствую себя довольно неуютно. Я кажусь себе беззащитной птичкой перед взором тигра.
   – Вы родом из Москвы, капитан? – прерываю я затянувшееся молчание. Иначе оно просто поглотит меня.
   – Нет, из Сибири.
   – Из такой дали?
   – До моей родной деревни отсюда в пять раз дальше, чем до Германии. В Сибири крестьяне едят только белый хлеб. Сибирь очень красивая.
   – Вы кадровый офицер, капитан? – продолжаю я разговор после небольшой паузы. Мне жаль, что до сих пор вопросы задавали только мне, поэтому сейчас я пытаюсь наверстать упущенное. К тому же сейчас вблизи линии фронта я говорю уже не как военнопленный, а скорее как человек, который чувствует себя почти среди своих. Вот у меня появилась возможность поговорить с русским офицером, который производит на меня хорошее впечатление. Так надо поскорее задавать ему вопросы.
   – Я учился в Москве. Я совершил пять прыжков с парашютом. Я был раньше учителем физкультуры. Кроме того, изучал литературу, – говорит капитан, делая большие паузы и кутаясь в полушубок.
   – Я удивляюсь, что вы хотите изучать еще и французский язык.
   – Нужно много знать. Сначала я изучал немецкий язык. А позже буду учить английский. Через несколько лет.
   – Я должен признаться, капитан, что это производит на меня большое впечатление. Даже товарищ майор каждую ночь в течение часа занимается изучением иностранного языка. Советские офицеры не считают себя слишком гордыми, чтобы учиться.
   – Дело в том, что сейчас вы находитесь при штабе армии. Далеко не все советские офицеры такие. – И мой собеседник поднимается со своего мягкого ложа. С улыбкой достает из кармана пачку папирос «Ява» с длинным картонным мундштуком. – А вы знаете, Гельмут… – говорит он. И меня впервые не раздражает то, что русский офицер обращается ко мне, как к батраку, по имени и на «вы». – А вы знаете, Гельмут, почему у наших русских папирос такие длинные картонные мундштуки? – С этими словами он протягивает мне одну из этих элегантных папирос.