Когда на следующий день я осмелился показаться майору на глаза, он не стал меня ругать.
   Что же касается листовки, которую Москва вернула в штаб 10-й армии, то здесь дело обстояло следующим образом: постепенно я перестал возмущаться из-за того, что русские офицеры упрямо настаивали на сохранении своих текстов, написанных на плохом немецком языке. Но именно за это Москва и объявила строгий выговор майору Назарову, начальнику 7-го отдела: «Ваши листовки, которые должны побуждать фашистских солдат к сдаче в плен, написаны на плохом немецком языке, вызывающем только смех!» Так Кремль сказал свое веское слово.
   Теперь мы, немцы, должны были заверять личной подписью каждую листовку, которую мы получали для стилистической обработки. Но даже и теперь к нашему мнению не особенно прислушивались.
   Я все теснее и теснее работал с врагом, который намеревался победить мою родину. Это стоило мне все больших моральных издержек. А желанная свобода отдалялась все дальше и дальше. Да, а разве она сама уже не была мертва, окончательно и бесповоротно, еще в марте 1944 года и в самой Германии! Я уже всего наслушался.
   Однако я споткнулся на совершенно неожиданном месте. Не потому, что однажды после ожесточенного спора о жизненном уровне в Германии новый капитан заявил:
   – Только потому, что вы сами еще слишком сильно пропитаны фашистской идеологией, вы утверждаете, что в фашистской Германии рабочие живут хорошо.
   Споткнулся я из-за того, что никак не хотели заживать небольшие трещины на обоих средних пальцах моих рук, которые я заполучил еще во время службы в немецкой армии. Это было напоминание о моем товарище Абельс-Венсе, который тщетно пытался научить меня правильной посадке на лошади. Когда его ранило в живот осколками мины, я тащил его на носилках по открытому со всех сторон полю. То поле было красным от крови. Когда поблизости разорвалась еще одна мина, я вместе с носилками покатился вниз с горы. Я пытался тормозить голыми руками и до крови стер костяшки пальцев.
   В многочисленные ссадины попали грязь и лед. Русская женщина-врач в штабе армии, которую я посещал через день в ее медпункте, где она в военной форме, но босиком, как «гусятница Лиза», лечила также и сельских жителей, очень жалела меня, когда обрабатывала костяшки моих пальцев едкой дезинфицирующей жидкостью. Они уже распухли до безобразия. Но так как руки постоянно соприкасались с холодной водой, с каждым днем мне становилось все хуже и хуже.
   «Я буду умываться только при крайней необходимости!» – сказал я себе. Я сообщил капитану, что не смогу приносить ему холодную воду: на морозе мои повязки примерзают к рукам!
   Однажды утром майор отругал меня за то, что я, по его мнению, плохо выбрит и почему я не попросил у него бритву. Он решил, что я вообще не умывался.
   На следующее утро, ни свет ни заря, в нашу избу заявился капитан-сибиряк. Он хотел знать, почему я не размножил его тексты, которые он вручил мне в час ночи.
   Мне было приказано подготовиться. Я должен был сдать русскую военную форму, включая русское нижнее белье! Меня отправляют отсюда!
   Мелькнула надежда: в госпиталь?
   Нет, не в госпиталь!
   А как же занятия по французскому и английскому языкам?
   – Они здесь всегда начинают с большой помпой, но потом быстро охладевают, – еще раньше предсказывал мне Ганс.
   Итак, меня убирают отсюда.
   В дверь просовывает свою мрачную физиономию «тряпичный» майор:
   – Ну, давай!
   Он здесь единственный, кто не говорит по-немецки. Он отвечает за имущество, поэтому мы называем его «тряпичный» майор. От него всегда сильно пахнет махоркой. Не французским одеколоном, как от нашего шефа. Вчера он сидел у себя на складе на столе и подгонял огромный овчинный тулуп. И вот теперь вместе с ним я направляюсь к выходу из деревни.
   У последней избы, где в мартовское небо упирается десятиметровый журавль колодца, он приказывает мне подождать. Хорошо, что он сует мне под мышку целую буханку хлеба. Пройдя несколько шагов, протягивает мне полбанки тушенки. Затем показывает мне жестами, что эту тушенку я должен съесть немедленно, а хлеб лучше спрятать под маскировочный комбинезон.
   – Понимаешь, ферштейн? – говорит он.
   Я чувствую огромное облегчение. «Ты должен знать, что, пока тебя официально не зарегистрировали, каждый может тебя пристрелить!» – неоднократно говорили мне штабные шавки. Но сейчас, когда рядом со мной шагает «тряпичный» майор, плевать я хотел на всякую регистрацию.
   Разве солнце уже не пригревает?
   Разве в скворечниках скоро не появятся первые пернатые обитатели?
   По дороге, поднимающейся круто в гору, нам навстречу весело бежит лошадка, запряженная в сани. Снег летит у нее из-под копыт. Конечно, это не знаменитая задорная русская тройка, о которой писал старик Толстой. Тем не менее в сани запряжен настоящий русский конь. Что-то живое останавливается рядом со мной.
   – Что такое, Гельмут? – удивляется Максим, помогавший у нас на кухне, когда видит, что на мне снова немецкая форма.
   – Не знаю! – смущенно отвечаю я ему по-русски.
   Мы продолжаем свой путь, а Максим снова направляет коня рысью в деревню.
   Перед последним переездом шагающий рядом со мной майор приказал нам сжечь целый ящик с пропагандистскими брошюрами:
   – Черт знает что! К черту этот хлам!
   «Тряпичный» майор оказался далеко не самым худшим из них!

Глава 7

   Когда он меня оставил, я оказываюсь в сарае без крыши среди тридцати военнопленных, которые еще три дня тому назад находились в рядах немецкой армии.
   – Откуда ты появился, совсем один? – спрашивают они меня.
   Я стараюсь отвечать, не вдаваясь в подробности.
   – Ты можешь сразу помочь пилить дрова. Радуйся, что ночью тебя не было здесь под открытым небом. Собачий холод!
   Одна из стен сарая уже почти полностью разобрана. Вероятно, здесь побывало уже много военнопленных. Может быть, меня теперь тоже направят в лагерь. Кто знает, где лучше!
   Однако ночью я ужасно мерзну в этом заснеженном сарае. Лучше бы я принес капитану воды для умывания! И лишь одно согревает мне душу – это то, что я снова слышу вокруг себя только немецкую речь.
   Я почти в таком же отчаянии, как тогда в загоне для коз.
   Утром до меня доносится голос с русским акцентом:
   – Есть среди вас выпускники средней школы или гимназии?
   Ребята, да это же честолюбивый капитан с черными волосами и смуглой кожей!
   Он спрашивает у каждого из пяти человек, кто поднял руку, фамилию и профессию. Меня он спрашивает самым последним, как будто мы с ним никогда прежде не встречались. Я отвечаю, точно так же делая вид, что мы не знакомы.
   – Следуйте за мной! – командует он.
   Заметили ли остальные что-нибудь, когда он заговорщицки кивает мне?
   – Разрешите спросить, господин капитан, если уж меня решили отправить в лагерь, почему я сначала должен неизвестно сколько дней жить в этих тяжелых условиях пересыльного лагеря?
   – В чем дело? Кто говорит о лагере? У меня для вас новое задание. Само собой разумеется, что потом вы снова вернетесь в штаб. Но прежде вы какое-то время поработаете с товарищем майором С.
   Тем временем мы уже отошли метров на сто от разрушенного сарая и поднялись к крестьянскому дому, в котором остановился товарищ майор С.
   Что мне бросилось в глаза в резиденции майора С., так это то, что там никто, кроме самого майора, не говорил по-немецки. Невозможно было разобраться и в той полной неразберихе, которая царила здесь.
   – Вы хорошо разбираетесь в людях, как рассказывал мне товарищ майор Назаров, – так начал разговор мой новый собеседник.
   В углу комнаты перед иконой стояла крестьянка и осеняла себя крестным знамением. Очевидно, что она не понимала, о чем мы здесь говорили.
   Между мной и майором завязалась упорная словесная дуэль. В конце концов он сказал:
   – Сейчас вы вернетесь назад к остальным военнопленным. Если сегодня ночью я прикажу вас разбудить, вы назовете мне имена тех пленных, которые представляют для меня интерес. Лягте с краю самым первым у двери.
   Несколько бойцов из команды майора, которым парикмахер только что остриг их зимние шевелюры, тупо ухмылялись, напоминая своими стриженными под ноль головами кегли в кегельбане. С глупым выражением лица они натирали друг другу лысины. Я сделал вид, что хочу спать, лишь бы больше не видеть этих стриженых остолопов и крестьянку, которая все еще молилась в дальнем углу.
   – Я не совсем понимаю вас, – сказал я майору.
   Майор угостил меня еще одной сигаретой. Потом мне налили тарелку супа, и я понял, как же я голоден. У меня был просто волчий аппетит.
 
   Однако на следующую ночь меня никто не будил. От двух тяжелораненых с гноящимися ампутированными конечностями исходила ужасная вонь.
   Я опять пилил дрова, на этот раз с двадцатилетним военнопленным родом из Люксембурга. Целый день шел снег.
   У него оказались с собой фотографии его родителей и их гостиницы. С 1940 года они страдали от немецкой оккупации. Он рассказывал, что многие жители Люксембурга попали в немецкие концентрационные лагеря. Это случилось с теми, кто под воротом пиджака носил люксембургского красного льва, который является гербом Люксембурга.
   Мы с ним продолжали пилить дрова.
   Он рассказал мне, что только благодаря тому, что он добровольно вступил в немецкую армию, его родителей не бросили в концлагерь. Позднее он получил за свою храбрость Железный крест 1-го класса.
   – Собственно говоря, я не понимаю тебя, – сказал я ему. – Ты же на собственной шкуре испытал, как работает система шпиков в гестапо, и должен стать осторожнее, а здесь ты откровенно рассказываешь первому встречному о своем Железном кресте 1-го класса и другие подробности.
   – Что ты имеешь в виду?
   – Неужели ты думаешь, что у Иванов здесь нет шпиков? Но вы тут открыто болтаете о том, о чем хотели бы умолчать на допросе. Это же идиотизм. Например, я мог бы оказаться осведомителем.
   Я распилил с люксембуржцем еще одно бревно. На этот раз молча.
   – Будьте поосторожнее со своей болтовней! – сказал я ему на прощание.
   Поскольку майор С. остался недоволен собранной мной информацией о содержавшихся в сарае военнопленных, то вскоре в широком проеме ворот сарая появилась новая фигура. Сидя целый день у костра, мы смотрели в этот проем, как на пустую сцену. Все новости: вызов на допрос, приказ об отправке в лагерь, раздача сухарей – все могло прийти к нам только из этих высоких ворот. Фигура появилась в сопровождении часового, который подобострастно держался сзади.
   – Кто здесь Бон? – спросила фигура. Это оказалась женщина в военной форме и в коротком полушубке, из-под которого выглядывали стройные ноги в узких сапожках для верховой езды.
   – Смирно! – по-военному четко крикнули все, кроме вонючих раненых.
   – Кто здесь Бон? – повторила она свой вопрос, кокетливо поводя головой. Красная кубанка, украшенная кантом, превосходно подходила к ее светлым волосам. – Я разговаривала с майором С., – сказала она, когда мы с ней уже успели пройти полпути до дома майора. – Здесь вам нечего делать. Позже я заберу вас отсюда.
   У меня оставалось еще достаточно времени, чтобы все хорошенько обдумать. Очевидно, такова была моя судьба, если я не справился с заданием майора С. и не смог назвать ему ни одной фамилии военнопленных из этих тридцати человек, которые могли бы представлять для него интерес. Это была моя судьба, а не моя добрая воля. Я не хочу добиваться лучшей жизни за счет товарищей по несчастью. Действительно, роль подсадной утки не для меня, и мне здесь нечего больше делать. В этом блондинка совершенно права. Но какая же ирония, какая кровавая ирония скрывалась за ее словами, когда после короткого разговора она в заключение спросила:
   – Как вы поживаете?
   Из ее уст это прозвучало так, словно еще позавчера мы с ней лакомились мороженым в одном из кафе на берлинской улице Унтерден-Линден.
   Об этом я тоже подумал. Но не более двух секунд этим долгим днем. И это были приятные секунды.
   Вечером за мной действительно пришел человек. Часовой с автоматом.
   Все остальные пленные уже успели зарыться в заснеженную грязную солому и заснули, дрожа от холода. И только один из них, который продолжал сидеть у потухшего костра и курил, крикнул мне вслед:
   – Да с тобой они ломают тут настоящую комедию!
   Часовой повел меня долгим путем в деревню. По заснеженным полям и лесам. Однажды он приказал мне остановиться. Я должен был сесть в снег. Подойдя к развилке, мой конвоир прошел сначала немного влево, а потом вправо. Минут через пять мы продолжили свой путь. Было темно, хоть глаз выколи. Через час мы были на месте.
   – Ну, наконец-то прибыли! – сказала блондинка. Стоя на пороге дома, который часовой нашел, проплутав несколько часов, она посветила мне в лицо фонариком. – Сейчас вас отведут в вашу квартиру. Завтра я поговорю с вами!
   – Извините, но не мог бы я получить еще сегодня вечером хоть немного хлеба со склада? – попросил я, стараясь придать своему голосу как можно больше твердости. В этот день у меня во рту не было еще ни крошки.
   – Сегодня вечером? Да уже глубокая ночь! Подождите минутку!
   Она вынесла мне из дома надкусанный кусок хлеба. По моей оценке, граммов сто пятьдесят.
   – В такое время я не смогу найти больше. Это моя собственная пайка хлеба. Съешьте его поскорее!
   В то время я еще не знал, было ли это опять всего лишь игрой. Да, в сущности, мне было все безразлично.
   «Тебе надо бы раздобыть этой ночью побольше хлеба! Возможно, прямо сейчас на новой квартире!» – подумал я, поспешно жуя полученный хлеб.
   Конвоир опять долго водил меня туда-сюда, пока мы не прибыли на место. Согнувшись, он прошел в низкую дверь. По-прежнему было темно. Чья-то рука направила меня вперед, заставила опуститься на колени. Ах, здесь, оказывается, солома. Хорошая, теплая солома. Я должен здесь спать. Ну разумеется!
   Когда невидимая рука отпускает меня, у меня мелькает мысль, что, наверное, это хозяин дома. Настоящий русский крестьянин с седой бородой.
   – Пан! Хлеб есть? – шепотом прошу я.
   Но тот лишь что-то недовольно бурчит в ответ, как потревоженный бык. Да и наивно было надеяться получить хлеб глубокой ночью!
   Я натягиваю на свою уставшую голову капюшон. Какое блаженное тепло! Снаружи время от времени раздаются какие-то возгласы. Похоже на слово «германцы». Возможно, это такой пароль? Куда же это я попал?
   В конце концов я засыпаю. Когда на следующее утро я открываю глаза, то первое, что вижу, – это узкий, шириной всего лишь в несколько сантиметров, солнечный луч на стене, которая возвышается в каком-то метре от моих ног. Я поворачиваюсь на бок. Оказывается, что тот человек, который спал рядом со мной, никакой не русский крестьянин, хотя у него и есть борода, как у апостола. И он ни слова не знает по-немецки. Якобы. Он латыш. Настоящий великан… в эсэсовской форме! Что такое?
   В темном проеме двери стоит красноармеец с автоматом наперевес. Я в тюрьме. Красноармеец грозно поводит автоматом из стороны в сторону, обводя все наше маленькое помещение – вероятно, отдел предварительного следствия – и какой-то темный люк подвала, из которого доносится хриплый кашель.
   Что? Я в тюрьме? Все-таки попал!
   Чтобы справиться с только что потрясшим меня фактом, я вынимаю из кармана свой маленький словарик. Лишь бы думать о чем-нибудь другом!
   Шпрахе – язык.
   Шпрехен – говорить.
   Шпренген – поливать.
   Шпрой – мякина.
   Так я пытаюсь успокоиться. После того как прошел час, часовой забирает у меня словарь. Но вскоре снова возвращает его мне.
   Латыш, который тоже приподнялся со своего ложа, говорит на ломаном немецком:
   – Почему ты учить? Скоро… – Он делает красноречивый жест, сдавливая свое горло, и злорадно хрипит: – Повесить!
   Но я тем не менее продолжал зубрить свои слова.
   Шпринген – прыгать. Шпринген – прыгать.
   Шпроссе – ступень. Шпроссен – ступени.
   У меня не было больше былого ощущения смерти. На этот раз она найдет меня ни в приподнятом настроении, ни в состоянии, достойном сожаления. Если ей суждено прийти, то она придет!
   Впрочем, суп, который они принесли нам, был хорош. Только опять его было слишком мало! Но, возможно, в этом был виноват этот проклятый латыш, который налил мне меньше, чем себе. Почему? Почему ему досталось больше, чем мне?
   В конце концов двадцать первого марта они вывели нас после обеда на улицу. До этого времени ни одна живая душа не беспокоилась о нас. Обо мне, о латыше и о трех бородатых русских из подвала. На снегу, ярко освещенном весенним солнцем, мы должны были раздеться. Полностью, догола.
   Но нас действительно отправили всего лишь в русскую баню. Латыш, этот жирный жеребец, вылил столько воды на раскаленные камни, что маленькая, почерневшая от дыма баня мгновенно наполнилась паром. Вместе с потом грязь литрами стекала с моего тела. Мы поочередно намыливали друг другу спины. Какое же это было наслаждение!
   Распарившись, красные как раки, мы выбежали на улицу. Трое худощавых русских и я лишь немного обтерлись снегом. Зато жирный латыш валялся в нем, как свинья, похрюкивая от удовольствия.
   После бани у нас у всех было приподнятое настроение. Разве уже не наступила весна? Даже в тюрьме можно жить! Нас побрили. Я получил чистое белье.
   В тот же вечер меня повели на допрос. Приказали заложить руки за спину. Я держался на ногах довольно неуверенно, меня пошатывало, и я едва успел отпрыгнуть в сторону, когда какой-то разъяренный офицер попытался сбить меня с ног своей лошадью. Мой конвоир чертыхнулся вслед всаднику. Он дернул меня за рукав и что-то вынул из своего кармана. Откуда у него футляр от моих очков?
   – Камрад, там ты никс говорить!
   Ах, до меня дошло, он украл футляр из кармана моего комбинезона, когда я мылся в бане. Все же я, видимо, уже опять что-то собой представлял, раз он боялся, что я сообщу об этом во время допроса.
   – Ничеоо, товарищ! – успокоил я его. Да и к чему мне это! Во время допроса я оказался лицом к лицу с давешней блондинкой.
   Она тщательно заполняла длинную анкету, как типичный бюрократ. И только тогда она в заключение спросила:
   – Как вы поживаете?
   Я немного помолчал, прежде чем ответил:
   – Отлично!
   В последующие дни меня еще три раза водили на допрос. Только тогда, когда вдали появлялся офицер, конвоир приказывал мне держать руки за спиной. Он даже сам показывал мне, как нужно это делать:
   – Вот так, товарищ!
   Во время второго допроса блондинка взяла в руки анкету, которая была заполнена в первый раз, и, пытливо глядя на меня, как строгий экзаменатор, еще раз опросила, словно неуспевающего ученика. Я получил оценку «очень хорошо»! Мои показания дословно совпали с теми, которые я дал в первый раз.
 
   Во время третьего допроса – ранним утром – все проходит совершенно по-другому.
   На столе уже не стоит чернильница. Он покрыт скатертью. Рядом с пачкой сигарет «Ява» лежит закрытый фотоаппарат.
   У блондинки сегодня гостья. Ее подруга, дородная женщина-врач с каштановыми волосами, заплетенными в косу, уложенную как украшение вокруг головы. Стройная блондинка и ее дородная подруга так быстро щебечут по-русски, что их слова звучат как стихи.
   Сегодня хороший день.
   Прежде чем уйти, докторша перевязывает мне пальцы на руках.
   Блондинка протягивает мне фотоаппарат:
   – Вы же умеете фотографировать. Скажите, это хороший аппарат?
   У меня в руках великолепная немецкая модель с дальномером, сопряженным с механизмом наводки на резкость.
   – О да! – отвечаю я.
   – Вы работали с капитаном Л.? Да садитесь же. У нас сегодня много времени!
   Капитан Л.? Это же капитан из Сибири.
   – Капитан Л. подробно рассказывал мне о вас…
   Блондинка формулирует свои вопросы не очень последовательно, постоянно меняет тему разговора.
   – У вас есть с собой фотография вашей жены?
   – У нас есть для вас очень важное задание.
   – Ваша жена красивая?
   – Если вы сумеете завоевать доверие нашего шефа, он пошлет вас с фотоаппаратом в Германию!
   – Вы рассказывали, что сочиняли лирические стихи?
   – Вы же любите свою жену, почему же вы тогда не хотите отправиться с фотоаппаратом в Германию?
   Но я не пришел в восторг, как это могло бы произойти еще несколько недель тому назад. Только представить себе такое: вырваться из тюрьмы ГПУ! Получить из рук русской Маты Хари фотоаппарат! Тебя тайно переправляют в Германию! Поехать в Берлин и там выложить на стол превосходный фотоаппарат со словами: «Его мне лично подарил папаша Сталин! Что скажете на это?!»
   Дети! Дети!
   Нет, нет и еще раз нет! Все это, разумеется, полная чушь! Я улыбаюсь с чувством превосходства. Включаюсь в эту слишком быстро проигрываемую пластинку.
   – Вы спрашиваете меня о странных вещах. Люблю ли я свою жену? Вы ожидаете другого ответа: конечно, я люблю свою жену! Впрочем, я даже не знаю, обладаю ли я сам техническими способностями для выполнения вашего ответственного задания.
   Мы оба вскочили со своих мест. Я, приведенный из тюрьмы немецкий военнопленный, со своей табуретки. Сотрудница шпионского отдела – со своего удобного кресла. Я очень взволнован.
   – Извините! – сказала блондинка. – Я должна еще поговорить о вас с шефом. Сначала вы должны выполнить для нас более простые задания.
   Прежде чем во время четвертой и последней беседы с блондинкой меня должны представить ее шефу, проходит добрый час. Нам уже нечего больше обсуждать.
   – Ваша жена не работает? – начинает блондинка легкую беседу об общественных отношениях в капиталистическом государстве.
   Я охотно верю ей, что она любит танцевать, как она мне говорит. Я снова чувствую себя так, словно я уже по ту сторону линии фронта.
   – Танго? – спрашивает она.
   – Да, танго! – отвечаю я.
   Однако потом где-то открывается дверь. Блондинка что-то долго шепотом объясняет сердитому голосу за занавеской. Видимо, там стоят кровати.
   Потом из-за занавески всего лишь на мгновение показывается мужчина в свитере. Он не произносит ни одного слова!
   Я поднимаюсь со своей табуретки. Он не удостаивает меня даже взглядом!
   Итак, я увидел человека, который мог бы послать меня в Германию. Мог бы! В моей душе что-то обрывается.
   Мог бы? Да, так как блондинка истерично кричит:
   – Часовой!
   Должен появиться мой конвоир.
   – Идите! – слышу я за спиной ее голос.
   И вот я опять иду, заложив руки за спину. Через всю деревню. По разрушенному мосту. В тюрьму.
   Еще в тот же день в сумерках кто-то будит меня, дергая за плечо:
   – Давай! Давай! Давай!
   Конвоир гонит меня бегом вдоль по улице. Перед домом блондинки мы останавливаемся. Она выходит на покосившуюся веранду. Что-то происходит.
   – Гельмут Бон, верно? – кричит она с расстояния в десять метров.
   Показывая на меня пальцем, она что-то взволнованно объясняет конвоиру.
   – У меня не осталось больше перевязочных пакетов! – пытаюсь я обратить на себя внимание.
   Она не отвечает.
   Я слышу, как в темноте блондинка осыпает конвоира на веранде проклятиями и мольбами. Затем топает ногой. В ужасе она поворачивается на каблуке. Я еще замечаю, как она обнимает за плечи этого крестьянского паренька.
   – Быстрей! Быстрей! Быстрей! – кричит она мне.
   И мы с конвоиром, словно бегуны на длинную дистанцию, бросаемся прочь. Вон из этой деревни, в которой никто не обращает на нас внимания.
   Мы останавливаемся только тогда, когда оказываемся в лесу на развилке.
   – Черт знает что! – говорит конвоир и протягивает мне перевязочный пакет.
   А вечер сегодня удивительно хорош, все небо усеяно яркими звездами.
   Теперь, отдышавшись, мы идем уже совсем медленно. До той самой деревни, из которой блондинка забрала меня вот уже почти десять дней тому назад.
   Но майора С. с его заданием «выявить среди тридцати военнопленных людей, представляющих для него интерес», уже нет на месте. Нас встречает с фонарем в руках один из его бритоголовых сотрудников, который приветствует меня как старого знакомого. Подсвечивая себе фонарем, он проводит меня в маленький сарай, где уже по-домашнему устроились другие военнопленные. Как же здесь тепло!
   В углу стоит целый мешок с сухарями из кукурузной муки. О боже!
   – Завтра утром нас отвезут на машине в госпиталь! – заявляют преисполненные надежд пленные и жуют сухари.
   И я поеду вместе с ними! Как мне стало известно позднее, латыша из той тюрьмы они вскоре все же повесили.
   И тогда я подумал: если мое предположение верно, что эта блондинка действительно спасла мне жизнь, то она сделала это не потому, что полюбила меня, изможденного, голодного военнопленного. И не потому, что решила спасти человека вопреки воле своего шефа, грозного офицера в свитере. Мол, «видишь, у меня тоже есть воля!».
   Эта русская женщина спасла меня потому, что увидела во мне человека, пришедшего с Запада. Из страны, в которой равноправие женщины пока еще не поставлено в зависимость от того, как она работает, не разгибая спины, подчиняясь сейчас плану, так же как в прежние времена подчинялась пану.
   Во время наших бесед она много узнала о жизни на Западе. Очевидно, она уже и раньше подозревала, что там женщинам живется гораздо лучше. Там женщины уделяют больше внимания своей внешности и умению себя вести. Все без исключения, а не только избранные!