– Нет.
   – Потому что в противном случае во время курения на морозе можно было бы сжечь перчатку. Понимаете, если бы не было этого длинного картонного мундштука, мы не могли бы курить в перчатках. Мало кто знает истинную причину возникновения таких длинных мундштуков. Думают, что это просто игра случая. Однако все в мире имеет свою причину.
   Вероятно, этой репликой капитан собирается начать длинный философский разговор.
   Наш автомобиль продолжает с ревом ползти по занесенной снегом дороге. Очевидно, до полуночи мы не доберемся до цели. В нашей кабине тепло. Механик убрал со стола остатки ужина – рисовый суп с бараниной, кусок хлеба, пласт сала.
   – Будем пить чай?
   Я делаю вид, что сплю. Надо ли прежде возненавидеть, презирать и поносить врага, которого хочешь победить? Я не настолько впечатлительный, чтобы тотчас не лишить жизни этого капитана, если тем самым я смог бы наверняка купить свою свободу. Или он, или я? Кто решит эту дилемму не в свою пользу? Однако если сегодня ночью я убью этого капитана, то я не хотел бы встретиться с ним позже, как говорят, у трона Господнего. Надеюсь, что он сразу умрет, а не будет смотреть на меня, корчась от боли!
   Наш грузовик потряхивает все сильнее, так как в прифронтовой полосе вся дорога изрыта воронками от снарядов. Почему мне в голову пришла такая мысль: позже у трона Господнего?
   Сильных не гнетут те грехи, которые они совершили.
   Только слабых гнетут грехи, которые им, возможно, придется совершить в будущем.
   Да кто говорит, что во время побега я должен обязательно застрелить капитана? Просто мои нервы измотаны вконец.
   Я слышу вдали глухие взрывы. Наша кабина раскачивается, как лодка в шторм. Из встроенного шкафа на пол падает ручной микрофон. Но капитан продолжает спокойно курить свою «Яву». Одну папиросу за другой. Нам предстоит еще долгий путь, прежде чем мы прибудем на место. Лампочка в кабине затемнена и горит вполнакала.
   Кто знает, о чем думает капитан. Уж точно не о войне. Он цитирует стихотворение. Это немецкое стихотворение:
 
Мое сердце билось в такт быстрой скачке!
Все свершилось, не успел я и подумать,
Тихий вечер уже убаюкал землю,
А на горных вершинах повисла ночь.
 
   – Это Гёте. Ведь я изучал и немецкую литературу, – не без торжества в голосе говорит капитан. И поскольку я, как «образованный немец», не продолжаю цитировать это стихотворение, он сам заканчивает его. И теперь это звучит уже хвастливо:
 
Завернувшись в плотный туман, дуб стоял,
Как внезапно возникший предо мной великан,
Там, где из кустов непроглядная тьма
Смотрела на меня сотней черных глаз.
 
   Однако, когда капитан после небольшой паузы еще раз повторяет, наслаждаясь каждым словом:
 
Смотрела – на меня – сотней – черных – глаз,
 
   я вдруг осознаю, что этот капитан из Сибири выучил стихотворение великого немецкого поэта Гёте не потому, что «знание – сила», а потому, что оно входило в программу по литературе.
   – Да это же просто невероятно! Да это же просто невероятно! – восклицаю я, вскакивая со своего откидного сиденья.
   – Невероятно? Что именно невероятно?
   – Невероятно? – Просто я хотел сказать, что я поражен.
   Да, я действительно поражен. Именно эту строку «Мое сердце билось в такт быстрой скачке!» я услышал несколько месяцев тому назад от нашего полкового адъютанта, когда впервые прискакал верхом на лошади в штаб полка для получения приказа. Поразительно: наш адъютант процитировал тогда эту строку только потому, что я случайно прискакал на лошади. И он тоже спросил меня тогда:
   – Вы знаете это стихотворение?
   – Так точно, господин старший лейтенант! – ответил я.
   И он тоже задумчиво повторил слова: «Из кустов непроглядная тьма смотрела на меня сотней черных глаз».
   Я действительно был просто поражен, когда услышал те же самые строки из уст русского офицера. Описывая здесь этот случай, я не хочу ничего доказать. Не все в жизни можно обосновать так же легко, как тот факт, почему у русских папирос такой длинный картонный мундштук.
   Так проходит час за часом. Постепенно заканчивается и ночь, от которой я ожидал так много.
   Наконец автомобиль останавливается. К нам в кабину поднимается русский офицер. Вместе с капитаном он снова куда-то уходит. Механик устанавливает на крышу кабины громкоговоритель. Я закрепляю на пюпитре три текста. Громкоговоритель ревет, как тяжелая мортира: «На прекрасном голубом Дунае».
   По сигналу я начинаю читать. «Немецкие – солдаты – и – офицеры! – В – котле – под – Курском – победоносная – Красная – армия – уничтожила – одиннадцать – немецких – дивизий. – Здесь – говорит – ефрейтор – Гельмут – Бон. – Положите – конец – безумию! – Сдавайтесь – в – плен – по – одному – и – группами…»
   Немецкая батарея открывает редкий огонь по моему механическому голосу. «Эта чушь большего и не стоит!» – видимо, говорит командир батареи, отсчитывая несколько снарядов, которые он получил сегодня для ведения ночного огня.
   «Немецкие – солдаты – и – офицеры!»
   А немецкие офицеры нашей дивизии спрашивают сейчас в моем батальоне:
   – Есть у вас такой ефрейтор, Гельмут Бон?
   – Так точно. Числится пропавшим без вести с 3 февраля, – отвечает мой батальон.
   – Эта свинья сейчас ведет пропаганду на стороне Иванов! – укоризненно говорит начальник дивизионной разведки.
   – Ну и что! – ответят в моем батальоне. У моих товарищей сложилось хорошее мнение обо мне. Вместе с сообщением о пропаже без вести они, недолго думая, пошлют моей жене и мой Железный крест. – К сожалению, он не может получить его лично. За храбрость, проявленную в бою с врагом!
   «Немецкие – солдаты – и – офицеры!»
   Уже более двух часов я читаю подготовленные для меня тексты.
   «Здесь – говорит – ефрейтор…»
   Этот древний громкоговоритель каким-то магическим образом сам вытягивает из меня чужие слова. Со страшным грохотом посылает их за линию фронта в немецкие траншеи. Мне остается только подуть, выдохнуть звук в этот маленький микрофон – и он с грохотом разнесется окрест.
   Мне нравится звучание произносимых мной слов, которые льются из моего рта помимо моей воли.
   По всей видимости, мной овладел злой дух машины. И я прихожу в ярость, когда немецкая артиллерия пытается прервать мою чрезмерную болтовню несколькими залпами. Пусть качается кабина! Пусть воет шторм! Зачем же водитель запускает двигатель?
   Нет, я не успокоюсь! Поэтому я продолжаю вколачивать свои слова. С таким голосом – и замолчать? Черт побери, я же не трус!
   «Немецкие – солдаты – и – офицеры!»
   По мере того как мой голос снова и снова гремит в ночи, боевые товарищи из моего отряда все глубже втягивают голову в плечи. Они сидят на корточках на своих временных позициях и разговаривают между собой: «Разве война не безумие? Но мы простые ополченцы, которые не начинали эту войну, не можем ее и закончить. Эту войну могут закончить только те, кто наверху». Потом некоторое время они посидят в задумчивости. Разумеется, никто не перебежит на сторону русских. А потом они, возможно, выпустят очередь из своего пулемета MG-42. Порадуются, когда из его дула вырвутся сотни пуль. И им будет совершенно все равно, в кого они полетят! «Как это ошеломляет! Как это ошеломляет!»
   И когда противник откроет ответный огонь, они скажут: «Черт побери, мы же не трусы!»
   Охваченные яростью, они нанесут ответный удар. Слава духу машин! И будут стрелять снова и снова!
   «Немецкие – солдаты – и – офицеры!»
   Наконец капитан подает мне сигнал остановиться.
   – Ну, как все прошло? – спрашиваю я.
 
   После того как капитан улегся на расстеленный полушубок, проходит некоторое время, прежде чем я прихожу в себя. Сейчас у нас перерыв. Мы останемся здесь с выключенным громкоговорителем еще два часа. Я обязан выяснить, смогу ли я теперь бежать.
   – Капитан! – тихо зову я.
   Он не шевелится.
   – Капитан! Товарищ капитан! – повторяю я громче. – Можно мне выйти по нужде?
   Даже полностью не очнувшись от сна, он разрешает. Боже мой, он продолжает спокойно лежать лицом к стене даже тогда, когда я нажимаю дверную ручку.
   В этом автомобиле дверь открывается точно так же, как и в вагоне скорого поезда.
   Здесь есть ступенька, как в солидном лимузине, с рифленым резиновым покрытием и толстой металлической планкой. Оказавшись снаружи, я осторожно поворачиваю дверную ручку тонкой ручной работы…
   Но здесь же повсюду снег.
   Мягкие пушистые сугробы по колено, в которых я тотчас утопаю, сделав всего лишь один шаг вперед.
   И я еще собирался бежать, наивный мечтатель?
   Там, на той стороне леса, уже Германия. Там сытая жизнь, письма родных и надежда. Там свобода, думаю я.
   Наш грузовик стоит под сенью нескольких высоких сосен. Передо мной раскинулось бескрайнее заснеженное поле. Никто не сможет перейти его, не попав под огонь русских автоматов или немецких пулеметов MG-42. Там, на той стороне леса, уже Германия.
   Через три минуты я возвращаюсь назад к машине. Двадцать шагов по этому глубокому снегу. Скорее назад в тепло кабины.
   А ведь я уже стольким успел пожертвовать: убеждениями, своим именем, «частичкой чести». Но ничего не получил взамен. Ничего? Во всяком случае, не свободу.
   Но я подожду. Только бы ничего не сделать неправильно!

Глава 6

   В феврале и марте 1944 года фронт постоянно перемещался на запад.
   Штаб советской 10-й армии тоже снова и снова передвигался в западном направлении. В таких случаях седьмой отдел пропаганды поскорее паковал свои пишущие машинки с русским и немецким шрифтом. Я тоже двигался в западном направлении на каком-нибудь грузовике, до отказа нагруженном кроватями, ящиками и узлами с вещами. Вместе с советскими офицерами. Интеллигентными и грубыми. Такими, как уроженец Ленинграда, города, основанного еще Петром Великим. И другими, из вшивого Смоленска (усилиями захвативших его немцев. – Ред.) или с далекого Байкала. Множество грузовиков деловито двигалось по забитому шоссе на запад.
   Перед каждым новым выступлением начальник штаба, строгий подполковник, руководствуясь мудрыми указаниями великого Сталина, проводил смотр всего этого упакованного беспорядка. Только после того, как он, в черной папахе и серой кавалерийской шинели, истинный сын матушки-России, проезжал мимо, все усаживались на свои грузовики.
   Потом начинали играть гармошки, и все запевали песню о Стеньке Разине или «Катюшу», песни с бесчисленным числом куплетов.
   – Ты все еще не можешь говорить по-русски! – говорили они мне и уступали мне часть своей теплой попоны. Однако снег все равно задувал под нее.
   Один из них спросил меня:
   – Как правильно сказать по-немецки пленному: «Если вы не будете говорить правду, вас расстреляют!»?
 
   Как только мы добирались до места назначения, какой-нибудь заброшенной деревушки, очень быстро все снова входило в свою колею и налаживался привычный быт. Да же в самой захудалой избушке, которая оставалась нам, блудным сынам Германии и денщику майора Сергею, постоянно соблюдался установленный распорядок дня.
   Почему я должен вставать в такую рань? Ведь еще только девять. Однако Сергей уже давно встал. Он уже успел почистить сапоги товарища майора… Сейчас он идет на кухню за завтраком: немного каши с маслом, немного супа, кусок белого хлеба, от которого Сергей тайком отрезает себе тонкий ломтик, прежде чем отнести все майору. «Да, да, классовая борьба!» – думает Сергей. Он сам получает только черный хлеб.
   Между тем уже почти половина десятого. Если я сейчас встану, то успею быстренько подмести солому, которая каждую ночь высыпается из наших тюфяков. Кто-то из нас должен это делать. Когда подметаю я, у остальных сразу улучшается настроение. Ганс любит ходить на кухню за завтраком. У него хорошие отношения с Шурой, которая часто дает ему лишний ломоть хлеба. Кроме того, он говорит по-русски.
   Черт его знает почему, но я не наедаюсь досыта нашими порциями. Ведь остальные получают не больше, чем я. Более того, Герхард частенько оставляет мне немного своего супа. Возможно, я так изголодался во время первых десяти дней плена, когда нас держали в загоне для коз. Кроме того, меня постоянно мучает понос.
   С этим тоже вышло довольно глупо. Когда в первый же день пребывания в штабе армии я получил причитавшиеся мне сто двадцать граммов сахара, уже к вечеру я съел все эти сто двадцать граммов. Хотя и не собирался делать этого! От этого у тебя будет понос, сказал я себе. Но я никак не мог остановиться, поглощая один кусок сахара за другим. Сахар с шипением растворялся у меня во рту, как испаряется вода на горячем камне.
   Хорошо еще, что у меня много туалетной бумаги – моих листовок. На них крупными буквами выделяется заголовок: «Гельмут Бон и Альфред Крупп». Ниже идет текст следующего содержания: «Гельмут Бон зарабатывает триста марок в месяц. Альфред Крупп – несколько миллионов. Разве это справедливо?» Я пытался переубедить майора, но он считал, что текст хорош. Теперь я использую эти написанные кем-то листовки с текстом, где речь шла обо мне, в качестве туалетной бумаги. Так сказать, месть маленького человека. Интересно, сколько же экземпляров этой чепухи напечатали большевики? Если они там по ту сторону линии фронта прочтут, что я якобы был торговым служащим у Круппа, они просто животы надорвут от смеха. Но если эти здесь узнают, что это не соответствует действительности…
 
   – Если капитан не появится до половины одиннадцатого, то тогда мы займемся просмотром писем! – заявляет Ганс.
   Что еще за письма?
   Перехваченная немецкая полевая почта!
   – Ты должен подчеркивать красным карандашом все те места, где речь идет о недовольстве в Германии, – говорит Ганс. – А также все остальное, что может заинтересовать капитана. Да ты и сам увидишь.
   Я достаю из почтового мешка, на котором все еще красуется атрибут власти со свастикой, целую дюжину писем.
   Эти письма уже никогда не дойдут до своих адресатов. Кто-то из них, возможно, лежит мертвый под снегом или находится в плену, как и я сам.
   «Дорогой Гансик! – пишет некая фрау Бауэр из баварского городка Байройт. – Почему ты пишешь так редко?»
   «Я так тоскую по тебе…» – часто мелькает в других письмах.
   «Я положила в конверт маленький рисунок нашей дочурки Карин. Вчера у нее был день рождения. Она уже выросла такая большая. Свои цветы она поставила под твоей фотографией. Для папочки…»
   «Нам очень тяжело. Но я всегда буду верна тебе. Ты можешь целиком и полностью положиться на меня!»
   – А почему конверты уже открыты? – спрашиваю я, доставая из мешка новую пачку писем.
   – Это они делают там, в штабе у майора. Иногда в конверты вкладывают деньги. У каждого из них чемоданы уже битком набиты немецкими купюрами по двадцать марок. Они собираются тратить их позже в Германии.
   В одном пока еще заклеенном письме я тоже нахожу двадцать марок.
   – Нет, нет! – говорит Ганс. – Ты можешь оставить их себе. У нас у всех уже есть.
   Вот так подмазка! Я быстро прячу в карман двадцать марок. Кто знает, на что они сгодятся.
   После обеда мы поправляем нашу печную трубу. Она так дымила, что от дыма в избе было нечем дышать. Нам надо бы заменить и доски на наших кроватях.
   – Давайте возьмем ворота от амбара! – предлагает вупперталец.
   – Хозяйка будет ругаться, – говорит Герхард.
   – Подумаешь! Она скоро сама сожжет их в печи… Потом скажут, что это сделали немцы. Мы можем спокойно распилить ворота. Кроме того, мы же Красная армия!
   – Нет, нам не следует распиливать ворота. Для нас это не так важно. А амбарные ворота – это все же амбарные ворота.
   Подумаешь! И мы распиливаем амбарные ворота. Вечером приходит хозяйка, чтобы одолжить нам свою алюминиевую кастрюлю. Когда она замечает распиленные амбарные ворота, то начинает рыдать, словно оплакивая смерть своего ребенка.
 
   Каждый день хотя бы раз происходит какой-нибудь скандал на службе. Это случается и с моим другом, капитаном из Сибири.
   – Да не стесняйтесь вы критиковать мой немецкий текст, который я составляю для листовок. Не чувствуйте себя военнопленным. Говорите мне честно, хорошо ли я написал по-немецки. – Я постоянно слышу это в разных вариантах от майора, от капитана, а также и от всех других офицеров отдела.
   И всякий раз мой внутренний голос говорит мне: «Да пусть они печатают свою чушь! Чем глупее, тем лучше! Ведь, в конце концов, я хочу, чтобы войну выиграла Германия, а не Россия!»
   Но когда я опять слышу: «Бронированный кулак Красной армии скачет от одной немецкой роты к другой…», я говорю:
   – Минутку, товарищ капитан. Я бы не стал употреблять здесь глагол «хюпфен».
   – Почему нет?
   – Скакать может блоха. Бронированный кулак не может скакать!
   Капитан с недовольным видом откашливается:
   – «Хюпфен» означает перемещаться вперед прыжками. Неожиданно. Так же неожиданно должен действовать и бронированный кулак Красной армии, наносящий удары по немецким ротам.
   – Все это верно, товарищ капитан. Но по-немецки так не говорят. Это звучит смешно, – пытаюсь я втолковать автору листовки.
   Тот обижается.
   – Означает «хюпфен» перемещаться вперед прыжками? – резко спрашивает он.
   – Так точно, товарищ капитан!
   – Написано предложение грамматически верно?
   – Так точно, товарищ капитан!
   – В таком случае предложение остается!
   И я уже перестаю понимать самого себя, так как в душе искренне возмущаюсь из-за этой фразы: «Бронированный кулак Красной армии скачет от одной немецкой роты к другой».
   Разве я сам не хотел, чтобы русская пропаганда была примитивной и неэффективной? Разве эта фраза не является образцом примитивной и неэффективной пропаганды? Разве своими вызывающими смех переводами капитан не исполняет мою волю?
   Да, но он исполняет мою волю неумышленно.
   Но я поступаю так, пытаясь исправить его переводы, вполне сознательно.
   Неужели я сошел с ума?
   Позднее, когда у меня появляется свободная минутка, я говорю себе: многие люди всю свою жизнь делают то, что по логике вещей они никак не должны были бы делать. Иная жена крестьянина горбатится в своем хозяйстве, как батрачка, так как знает, что ее муж любит свою усадьбу. Но из-за тяжелой работы она очень быстро старится и теряет былую привлекательность, и ее муж находит утешение в постели с молодой работницей. Разве крестьянка хотела этого?
   Иной сознательный рабочий добросовестно вытачивает на токарном станке снаряды, хотя он должен знать, что этими снарядами собираются убивать его братьев по классу в других странах.
   Иной ярый националист в ходе тотальной войны разрушает свое отечество больше, чем самый ненавистный изменник родины.
   Как же так происходит, что часто мы делаем не то, что хотим?
   Это происходит потому, что мы далеки от собственной жизни.
   Это происходит потому, что мы опрометчиво доверились красивым словам о добросовестной работе, заботливой любви, чести нации.
   Но я и сам являюсь обычным слугой красивых слов. Им я служу больше, чем самому себе. Разве мог бы в противном случае я, человек, который утверждает, что любит немцев, сердиться из-за того, что какой-то честолюбивый русский своим «скачущим бронированным кулаком» оскверняет немецкий язык, делает его неэффективным для уха подлежащего пропагандистской обработке немецкого солдата-ополченца и тем самым щадит немцев?
   Поскольку мы слишком слабы для создания живого единого целого, мы доверились части его. Мы уже больше не хотим самих себя. Так может погибнуть вся западноевропейская цивилизация. Сумерки уже наступают.
 
   Однажды вечером, когда Сергей усердно чистит свой автомат, так как недавно из-за обнаруженной ржавчины майор обозвал его свиньей, майор приказывает мне явиться к нему на квартиру.
   – На каком уроке мы остановились?
   Умилительно, как послушно он выучил записанные в тетрадку английские слова и выражения.
   – Прочтите последний абзац еще раз, товарищ майор!
   В большой, как в доме помещика, комнате очень душно от жарко натопленной печи.
   – Подкинуть еще полено, товарищ майор? – спрашиваю я. В большом самоваре и для меня останется чашка чаю.
   Потом я занимаюсь французским языком с капитаном.
   Товарищ Феодора, степенная прибалтийка и одновременно старший лейтенант Красной армии, уже скрылась за занавеской, где стоит ее кровать. Свою гимнастерку с несколькими орденами она аккуратно повесила на спинку стула.
   В комнате ощущается сильный аромат французского одеколона.
   Совсем юный лейтенант до тех пор крутит ручку настройки трофейного радиоприемника марки «Сименс», пока не находит немецкую танцевальную музыку. «Звезда Рио»…
   Я беседую с недавно переведенным в 7-й отдел капитаном. У него темные волосы и смуглая кожа.
   – Как же так случилось, что в Германии вы были всего лишь торговым служащим? – интересуется он у меня. – Вы же владеете несколькими иностранными языками и хорошо образованы!
   Уж лучше я подсяду к лейтенанту у радиоприемника. Они все еще передают «Звезду Рио». При звуках этой пошлой музыки у меня чуть было не навернулись на глаза слезы.
   – Послушайте, Гельмут, почему у вас на гимнастерке почти всегда расстегнута одна пуговица? – с недовольным видом напускается на меня майор.
   – У меня нет ни иголки, ни нитки, ни пуговицы! – отвечаю я, стоя по стойке «смирно».
   – Это нарушение дисциплины. Подойдите завтра к товарищу Феодоре. Она выдаст вам все необходимое. Завтра. А сейчас отправляйтесь спать.
   Я бреду в одиночестве по искрящемуся снегу к нашей крытой соломой избе. Ярко светит луна. Я лежу в постели и никак не могу уснуть.
   Есть ли тут где-нибудь женщины?
   Я мечтаю о том, чтобы в деревню ворвались танки. Внезапно! Немецкие танки с черными крестами. Из башни выглянет командир в черном комбинезоне. Тогда я буду свободен. Но ведь командир в черном комбинезоне прикажет расстрелять капитана из Сибири. И Сергея, и товарища Феодору. Да, наверное, и меня, как немца в советской форме. Да, пожалуй, будет очень трудно. Но тем не менее пусть прорвутся немецкие танки.
   Вскоре я засыпаю.
   Когда наступило утро, я понял, что не приедут никакие немецкие танки, чтобы освободить меня.
   Все более призрачной становилась и надежда, что меня когда-нибудь пошлют за линию фронта в тыл немецких войск с каким-нибудь ответственным заданием. Они никого не посылают через линию фронта как доказательство того, что не убивают пленных. Это оказалось обычной болтовней. Легендой. И если бы такое случилось со мной, то это было бы настоящим чудом!
   Но ведь я же прислушивался к тому, о чем говорили другие!
   – Если вы хороший антифашист, то мы пошлем вас в антифашистскую школу в Москву! – так сказал мне новый капитан. – Вполне возможно, что через три месяца война уже закончится. Тогда мы пошлем наших антифашистов в Германию. Из рядов Национального комитета «Свободная Германия» в Москве будет образовано новое германское правительство. Тогда никто из антифашистов из рядов немецких военнопленных не будет лишним, и его тоже смогут послать в Германию!
   Через три месяца война может закончиться? Сколько же может пройти времени, пока всех немецких военнопленных отправят в Германию?
   Я осторожно спрашиваю капитана-сибиряка:
   – Наверное, пройдет лет десять, прежде чем я снова увижу Германию, даже если война и закончится через три месяца. Как вы думаете, товарищ капитан?
   Он тщательно расправляет гимнастерку под прекрасным офицерским ремнем:
   – Десять лет? Да нет, вам не стоит бояться. Дольше чем на одну пятилетку мы не будем удерживать здесь немецких военнопленных.
   А я ожидал услышать от него: «Конечно, как только смолкнут пушки, Советский Союз тотчас отпустит всех военнопленных». Разве такой шаг не был бы наилучшей пропагандой коммунизма?
   Пять лет!
   Не имеет никакого смысла терпеливо ждать, пока меня с общим потоком прибьет к родному берегу.
   Я должен обязательно попасть в антифашистскую школу в Москве!
   Я должен убедить нового капитана, этого честолюбивого офицера, в том, что я хороший антифашист.
   Однако я совсем вымотался. Я уже и сам потерял веру в то, что мое спасение достойно чуда Господнего. Оставалось только подличать и притворяться.
   И здесь меня начали преследовать неудачи, одна напасть следовала за другой. Сначала я уронил ведро в обледенелый колодец. Потом Москве не понравилась моя листовка. Мои израненные и загноившиеся пальцы никак не хотели вылечиваться. Один из тех офицеров, который пользовался в штабе большим влиянием, отчитал меня:
   – Да в вас самих осталось еще много фашистского!
   Но самым печальным для меня было то, что я уронил ведро в колодец. Это ведро принадлежало майору. И я должен был принести ему холодной воды из колодца. Когда я, лежа на животе, заглянул в обледенелое отверстие колодца, то увидел, что шест, к которому я привязал ведро майора, был пуст. Я в отчаянии всматривался в темную воду. Несколько минут я усердно шуровал шестом в этой жуткой шахте. Но нигде не смог обнаружить пропавшее ведро, которое нельзя было ни в коем случае потерять. Оно бесследно исчезло.
   Я сам чуть было не свалился в этот проклятый колодец.
   У меня самого не хватило мужества рассказать майору о пропаже ведра, которым он очень дорожил. Об этом ему сказал Сергей.