- Скажите, пожалуйста, почему у вас очки на Веревочке?
   - Чтоб не падали, - ответил я, но бесы меня I Uce не слушали.?)

ЖИТЬ СТАЛО ЛУЧШЕ, ЖИТЬ СТАЛО ВЕСЕЛЕЕ

К
 
   огда в суровом 90-м году я попал к питерским друзьям, Ленинград выглядел не лучше, чем в блокаду. Свет в витринах не горел, но смотреть все равно было не на что. Быстро освоившись с сиротливыми окрестностями, мы пришли в гости, набив портфель базарным продуктом. И правильно сделали. Хозяйка прямо растерялась: - Мы не миллионеры, чтобы есть яйца! Несколько лет спустя, наученный опытом, я посетил тот же дом уже не с портфелем, а с мешком, но меня справедливо сочли неопасным идиотом, запуганным в Америке. На этот раз хозяйка, чтобы замять неловкость, пустилась в откровенность: - В Париж едем - надеть нечего. Навещая только русские столицы, я не знаю, как живет провинция. Говорят - ужасно. - Дети к поездам выходят - хлеба просят, - уже который год рассказывает одна москвичка, циркулируя между Нью-Йорком и Лос-Анджеле сом. Меня, правда, смущает, что в Америку по езда не ходят, и железную дорогу она видела только в детстве.
   Я не берусь судить о других, но с моими знакомыми такое бывает. Чем круче катится жизнь, тем она выглядит наряднее: раньше на даче растили укроп, теперь - чайные розы. А ведь знакомые у меня те же - интеллигентная рвань, разве что пьют реже, предпочитая французское.
   Еще в школьном учебнике меня удивляла парадоксальная эволюция общественных формаций. Каждая перемена к относительно лучшему вела к абсолютному обнищанию трудовой массы. Помня причуды родной диалектики, я понимаю, что говорить об этом не принято, но все-таки скажу: жить стало лучше, и уж точно - веселей. Один Жванецкий чего стоит.
   - Не чуешь ты, инородец, боли народной, - печалится расчетливый Пахомов, даже в Квин-се знающий, почем фунт чужого лиха. - Ну а ты за кого бы голосовал? - За Ку-Клукс-Клан.
   - О вкусах не спорят, - выкручиваюсь я, норовя остаться при своем мнении.
   - 
   Когда революция идет так давно, уже все* равно, чем она кончится - лишь бы сохранил-; ся вымученный статус-кво. Жизнь прорастает I сквозь всякий режим, который не выдергивает I ее с корнем. Ей, в сущности, все равно и как» избирается власть, и как она называется -» хоть горшком, лишь бы в печь не сажала.*
   Труднее всего с этим примириться интелли-» генции, но и она справится. Только не сразу. Л Перед выборами в Думу я все спрашивал: - Скажите, сколько там будет наших?
   - Треть, - твердо отвечали мне сведущие лю-* ди, - плюс-минус - два процента.
   Итоги им были известны заранее по голосо- t ванию в Интернете. j
   Президентом я уже не так интересовался.» Голоса считали среди московских абонентов* мобильных телефонов. Выходило - Ходор-* ковский. I
   - Раз мы страшно далеки от народа, пусть он; пеняет на себя, - с облегчением решил отстра-» ненный от дел умственный класс. J
   Не сумев стать оппозицией, он вновь пре- • вратился в фронду, устроив себе площадку ус-» таревшего, как я, молодняка на страницах* уцелевшей либеральной прессы. Ей, как по-? следним самураям, выпала благородная зада-* ча: стеречь уже ничего не меняющую свободу» слова. И не потому, что она еще пригодится, а потому, что, в общем-то, только такая и была нужна.
   Упразднив политику, жизнь развязала. Рестораны в Москве открываются сегодня с той же помпой, с какой раньше - журналы. Иногда их делают те же люди.
   В Москве я любил жить в «Пекине». Недорого, а все-таки - Восток. К тому же это - последний в мире отель с письменным столом, председательским графином и передвижниками. I Гринимая за холостяка, администрация всегда выделяла мне номер с «Аленушкой».
   Первый раз я попал туда за день до гайдаровских реформ, сделавших нынешнюю жизнь возможной. Вернувшись в «Пекин» к рассвету, что со мной бывает только в Москве, я полчаса колотил в двери с лживой табличкой «Мест нет». Мое меня ждало, но сперва надо было разбудить швейцара. Он появился лишь тогда, когда я уже решил скоротать остаток ночи в вытрезвителе. Как все бывшие пионеры, я, конечно, боялся швейцаров, но Запад излечил эту советскую фобию - в Америке их почти не осталось. Поэтом)', разгоряченный учиненным дебошем, я, не удовлетворившись достигнутым, принялся читать лекцию о наступающем послезавтра капитализме, который все расставит по своим местам - включая швейцаров. Внимание собеседника я поддерживал дешевыми рублями, которые он снисходительно прятал в карман мятой ливреи.
   - От каждого по способностям, - излагал я своими словами четвертый сон Веры Павлов ны, - каждому - по труду, но - в конвертируе мой валюте.
   Шли годы. Сперва сняли красные флаги, потом - реформаторов. В гостинице «Пекин» открылся ресторан «Гонконг». В моем номере место стола занял сейф с табуреткой. Но по-прежнему на этаже дежурила коридорная. Теперь она берегла не мою нравственность, а свою открывашку для «Боржоми», понимая, что без нее у нее не останется ни труда, ни способности к нему.
   Швейцар тоже не изменился, хотя и выглядит моложе. К дверям он так и не выходит, но, выучив мой урок политэкономии, встречает одиноких постояльцев у лифта: - Мужчине нужна компания? - Аленушка?
   - Это уж, как скажете, - гостеприимно развел руки швейцар, но я остался верен передвижникам.?•.????•???

НАУКА УМЕЕТ МНОГО ГИТИК

М
 
   ой симпатичный собеседник, специально выбравший соседнее кресло в летевшем через океан «Боинге», чтобы ничто не мешало обстоятельному интервью, начал его с тщательно заостренного вопроса: - Когда вы врете?
   - Всегда, - быстро ответил я, введя его в ступор.
   - Ага, - наконец просиял он. - Все критяне - лжецы, - сказал критянин.
   Раскусив парадокс, мой образованный интервьюер потерял интерес к своему делу, и мы перешли на дармовую финскую водку, разумно заменив ею оставшиеся нерешенными проблемы.
   Дело в том, что врать проще всего с глазу на глаз: попробуйте честно ответить на вопрос «Ты меня уважаешь?» Труднее обманывать по телефону: в трубку не скажешь «Меня нет дома». Но самое честное средство связи, как показало исследование охотившихся на человеческие слабости американских психологов - электронная почта. Как и обыкновенная, она оставляет неопровержимые следы. Написанное слово становится вещественным доказательством, и электронная память хранит его куда надежнее человеческой. Зная об этом, ты невольно тормозишь перед очередным обманом, понимая, как легко компьютеру припереть тебя к стенке.
   Вернув нас в эпистолярную эпоху, прогресс оживил и некоторые из ее архаических пережитков, вроде привычки отвечать за сказанное, хотя бы - за написанное.
   Единственный способ избавиться от этого сомнительного, как хвост, атавизма - не отвечать на письма, что и делают многие мои знакомые.
   - Эфир, - справедливо рассуждают они, - дело темное, а наука умеет много гитик, на которые можно списать дефицит учтивости.
   Сперва я свирепел, прекращая отношения с теми людьми (и их органами), что пренебрегали перепиской. Но потом понял, что, как это чаще всего и бывает, сам во всем виноват. Дорвавшись до мгновенной связи, я трактовал ее как дешевый телеграф, исчерпывающий послание точной информацией и шуткой. Между тем в такой манере общения заложено неуважение к собеседнику, вынуждающее его к той степени определенности, которая превышает национальную норму.
   Говорить, что надо, и отвечать, когда спрашивают, - достоинство компьютера, а не человека. Особенно - русского, привыкшего плавать в придаточных предложениях, словно щука в кувшинках.
   Ограниченная логикой машина и нам навязывает беспрекословный выбор между «да» и «нет» - правдой и кривдой. Жить не по лжи легче всего транзистору.
   Но где ян, там и инь: все то вранье, которое правдивый компьютер изымает из нашей жизни, ей возвращает лукавый Интернет. На заре его эры (а ведь еще помню время, когда жили без телевизора, который молодые считают ровесником динозавров) каждое путешествие в кибернетическое пространство казалось приключением, причем пикантным. Анонимность провоцирует двусмысленность.
   Возможно, поэтому, первый раз выйдя в Сеть, я окрестил себя Snowball (отечественным Интернетом тогда еще была гласность). Назвавшись Снежком, я поменял не только имя, но и пол с расой: знойная негритянка с южным - маскирующим русский - акцентом. Создав фантомную личность, я подчинил себя ее привыч- I кам, о которых, впрочем, не знал ничего опре- j деленного. I»
   Тем дело и кончилось. Я охладел к Интер-* нету, когда убедился, что электронное обще- • ние живо напоминает столичную тусовку: мно-* жество малознакомых людей встречаются друг; с другом без надежды и желания познакомить-» ся ближе. Разница лишь в том, что в Сети не» наливают. «
   Чем дольше я живу в XXI веке, тем больше* мне хочется обратно - в какое-нибудь доиндус-; триальное столетие, когда разговор считался • королем развлечений, когда каждое предложе- I ние было законченным, мысль - извилистой, «период - длинным, юмор - подспудным, ело-* ва - своими, внимание - безраздельным, слух -* острым. Когда искренность не оправдывала не- • вежества и паутину ткали ассоциации, а не эле- I ктроны. j
   Уйдя из Интернета, я в него вернулся, когда I тот стал русским. Первая настигшая меня в эфи-* ре кириллица несла благую весть: - Кайф на халяву? Нюхай хрен. t
   С тех пор, набрав свою фамилию, я - как,* подозреваю, и все авторы - регулярно совер- «шаю «эго-трип» по родной Сети, чтобы уз-* нать о себе всю правду. Не всегда она ею бы- • вает, тем более - лестной, но иногда Интернет все-таки оплачивает затраченные на него усилия. Однажды я вырвал из него щемящий комплимент. Немолодой, еще помнящий наш соавторский дуэт поклонник оставил на электронных полях свой честный отзыв: «Вайль и Генис - четвероногий друг русской словесности».? '?•?•.' i?!'Ч'." i • '

БЕШЕНЫЕ ДЕНЬГИ

77
 
   % жителей России ненавидят богатых!
   Эта поразительная цифра живо напомнила героя гласности, с которым мне довелось делить трибуну на конференции в Японии. Как и все подобные мероприятия тех эйфорических времен, она называлась оптимистически: «Россия на переломе». Соседи хотели знать, куда упадут обломки, и не жалели денег, чтобы разведать подробности. Ими делились многословные эксперты, привезенные за десяток часовых зон с разных сторон света, но только один из нас располагал цифрами, которые он величал фактами. Без спешки выслушав предварительные аплодисменты, ученый торжественно обнародовал данные обширного социологического опроса, стоившего больше, чем хороший бомбардировщик.
   - 99,7% опрошенных, - сказал он, - готовы принять демократию и рыночную экономику, если они принесут им богатство, свободу и счастье.
   На этот раз я вышел, не дождавшись пока смолкнут овации успокоенного зала.
   Статистика не врет, она изобретает правду - вместо действительности. Если даже слова не способны отразить реальность, то что взять с худосочной цифры, умеющей лишь мелко кланяться обстоятельствам?
   В сущности, все, что поддается счету - от трудодней до выборов - лишено смысла, но не оправдания. Иначе мы не умеем. Поэтому мне и хотелось бы встретить хоть кого-нибудь из тех 23%, которые не не любят богатых. Хорошо бы узнать, что они с ними делают: нежат, лелеют, терпят, едят сырыми?
   Я еще никогда не видел, чтобы богатых кто-нибудь любил, включая их самих. Ближнего возлюбить трудно, дальнего - невозможно, и только Христос сумел простить сытого мытаря (говоря по-нашему, инспектора налоговой полиции).
   Оно и понятно. Бедного грешника вынести проще, чем богатого праведника: последнему легче устоять перед искушением, чем первому оплатить его. Поэтому - открою, рискуя огорчить патриотов, секрет полишинеля - богатых не любят везде, а не только в России.
   - Деньги, - учит меня Пахомов, - не люди, они не бывают глупыми и не идут к нам в руки.
   - Не знаю, не знаю, - сопротивляюсь я, - мне и такие попадались. Правда, не дома, а в Сан-Тропезе, большая часть которого собирается в гавани, чтобы смотреть на меньшую, швартующую свои миллионные яхты. С одной из них сошла отчаянно скучающая пара в ковбойских сапогах и пухлом золоте. Стремительно оглядев голодранцев (лето!), они выдернули из толпы себе подобного и повели на борт хвастаться. Не умея себя занять ничем другим даже в древнем Провансе, они ездили по свету в надежде узнать, что другие делают с деньгами.
   - Думаю, Пахомов, - заключил я, - что «новые русские» отличаются от птицы киви тем, что они не эндемичны и водятся в любых широтах, разбрасывая попутно гроздья гнева.
   Дело в том, что никто не понимает, откуда берутся большие деньги, которыми мы называем почти любую сумму, превышающую наши доходы. А все необъяснимые явления - либо чудо, либо жульничество. (Отличить одно от другого как раз и есть промысел мытарей.)
   Открывший коммерческий эффект нефти Рокфеллер к старости так изнемог под грузом своего первого в истории миллиарда, что заказал у монетного двора настоящую (а не метафорическую) гору 10-центовых монет. Раздавая их детям, он надеялся купить улыбку бедняка. Но Америка (как Россия - с Ходорковским) примирилась с этой фамилией только тогда, когда одного Рокфеллера таки съели папуасы Новой Гвинеи, из которой он успел вывезти дивную коллекцию масок, украшающую нью-йоркский музей Метрополитен.
   Неся свой крест, богатые тоже плачут. Ведь ни одной насущной проблемы деньги решить не могут. Зато когда денег нет, все проблемы - насущные.
   Но не только это объединяет одних с другими. Бедные хотят, чтобы богатых не было. Богатые трудятся, чтобы не было бедных. Они мешают друг другу, но деться им, как двум сторонам одного листа, некуда. Все ведь относительно.
   Я, скажем, приехал в Америку состоятельным человеком. Залогом безоблачного будущего были дипломы - и мой, и женин - «Уменьшительные суффиксы у Горького». На черный день у нас хранился слесарный набор, купленный в магазине «Умелые руки» с до сих пор не оправдавшимися намерениями, и неограниченный запас эмигрантской манны - быстрорастворимых супов югославского происхождения «Кокошья юха». Все остальное ловко укладывалось в ежедневные три доллара, которые выдавала благотворительная организация - на I метро и сигареты («Прима» кончилась). Спич- • ки в Америке бесплатные, музеи, если день I знать, - тоже. j
   Устроившись с комфортом, я стал разнообра- • зить щедрый досуг знакомствами, среди кото- I рых оказался и удачливый земляк. Мы встрети-* лись с ним в трудную минуту: нью-йоркские вла-* сти подняли цену на метро, он купил поместье; в Коннектикуте. «
   - Мосты обвалились, - горевал мой знако-* мый, - и конюхам не плачено. j
   Ему и впрямь было хуже, потому что я люб-» лю ходить пешком.;

ТРУДНО БЫТЬ БОГОМ

   И сюда нас, думаю, завела не стратегия даже, но жажда братства. И. Бродский
 
В
 
   парижские магазины поступила партия американских джинсов. На каждой паре - ярлык с французской надписью: «Мы не виноваты, что наш президент - идиот. Мы за него не голосовали».
   Того, кто отвечает за эту проделку, до сих пор не нашли. О чем горько сожалеет глава фирмы, который хотел бы его продвинуть по служебной лестнице: штаны мгновенно разошлись.
   Не могу сказать, что меня эта история радует, хотя я тоже не голосовал за Буша. Однако с Америкой, как с евреями: ее хочется ругать только среди своих.
   И та, и другая ситуация мне хорошо знакомы. К тому же я уже жил в одной «империи зла», и, переехав в другую, не обнаружил разницы. И там, и здесь мне почему-то приходилось отвечать за выходки властей, которые я не выбирал.
   Когда советские войска вошли в Афганистан, русские таксисты Нью-Йорка выдавали себя за болгар. Когда туда вошли американцы, мой друг Пахомов задумчиво заметил:
   - Похоже, я обречен жить в стране, которая воюет с Афганистаном.
   Его это, однако, скорее радует. Будучи человеком бескомпромиссно штатским, он любит рубашки с погончиками. Со мной сложнее. Никогда не зная, что делать, я всегда радуюсь, что не мне решать. Заняв тесный промежуток между «голубями» и «ястребами», я получаю с обеих сторон, еле успевая менять щеки.
   - Государство, - учит меня Пахомов, - вро де микробов: оно стремится заполнить собой все не отведенное ему пространство. Так уж луч ше это будут наши микробы. Американские, - пояснил он, подумав.
   Это, конечно, неправда. Американцам не нужна империя, потому что они хотят жить дома. Даже любимая их война - Гражданская, между Севером и Югом. В нее до сих пор играют. Если янки и готовы расширяться, то только в индивидуальном порядке - за счет кока-колы I и чипсов. Когда Америке снятся плохие сны, к; ней присоединяется Канада, когда кошмары - | Мексика. И в Ирак американцев привела не страсть к • имперской географии, а история - та, которой! у нее не было: романтический XIX век с его ми-| фом «крови и почвы». В отличие от европей• ских, американские романтики вроде моего лю-; бимого Торо жили не в воздушных замках, а в; лесу. Все остальные задержались в XVIII столе-! тии. Америка до сих пор живет теми универ-; сальными категориями, которыми Маркс со• блазнил Россию.
   - Мимо рта не пронесешь, - верят амери-I канцы, игнорируя исключения, чреватые взры-'. вами.
   Это трудно понять, в это трудно поверить, I по самые большие идеалисты здесь не левые, а '. правые: скорее Пентагон, чем хиппи. Наиболее; опасное заблуждение Америки состоит в том, " что, соорудив себе богатую страну из конститу-I ции, американцы думают, что знают, как это де• лается не только дома, но и за границей. Поэто'. му враги зовут их «глупыми», а друзья - «лишенI пыми воображения».
   Боятся, впрочем, и те, и другие, идеализм - 1 ироде куриной слепоты, болезнь не смертель• пая, если не водить танки ночью.
   Должен признаться, что я тоже против войны. Как все пацифисты - из шкурных интересов и невеселых принципов.
   - Помочь никому нельзя, - говорил я, когда соседи заворачивались в нарядные звездные флаги.
   - И спасти никого нельзя, - думал я, представляя, чтобы стало с Россией, если б Америка решила избавить ее от Сталина. Помните прогрессоров у Стругацких: «Я нес добро, и - Господи! - как они меня ненавидели».
   Человек слишком. сложное существо, чтобы ставить на нем облагораживающие эксперименты. Поэтому я, послушавшись Вольтера, решил возделывать свой садик. Вьщрав из клумбы чужие петунии (на войне как на войне), я зарыл в землю дюжину семечек, надеясь для начала украсить тыл подсолнухами.
   Дальше пошла арифметика. Первые пять пропали - я не знал, что за мной следили белки. Другие взошли. К трем стебелькам я привязал карандаши, помогавшие им ровно расти. Неделю спустя те, что обходились без поддержки, обогнали инвалидов.
   - Ага, - сказал я, напыжившись от многозна чительности, - благо в недеянии: главное - ни во что не вмешиваться.
   А утром самостоятельный росток упал на землю со сломанной ногой. - Ага, - повторил я с уже меньшей уверенностью, - мироздание живет вне морали, ему нее - все равно, но шансов у нас - половина.
   Цветка, однако, было жаль, и я одолжил ему костыль. Прошла еще неделя, и калека оправился. Он опять всех перерос, став крепче прежнего, несмотря на уродливый шрам у щиколотки.
   Сказать мне, однако, больше нечего. Не понимая, какую притчу мне рассказывают, я молча гляжу в назидательную грядку, надеясь, что природа не отменила, а отложила нравоучительный процесс - то ли до урожая, то ли до следующих выборов.? к i - i.-«' ' ' ' '????"'? "???? '?: it: ПОСТМОДЕРНИЗМ: ПОБЕДА РАЗУМА НАД САРСАПАРИЛОЙ

Я

   убежден, что самое интересное в России можно прочесть на ее стенах. Приятель клянется, что вокзал в его городе украшала надпись «Ленин кыш, Ленин пыш, Ленин кындыр-мыш».
   - Но это когда было, - обиженно говорили мне друзья, обвиняя в заморском злопыхательстве.
   - Всегда. Еще не прокричит петух, как вы трижды раскаетесь. - Где мы возьмем петуха на Невском? Сошлись на том, что я докажу свою правоту, не пересекая перекрестка. Уже на пятом шагу мы увидели над подъездом рукописный плакат: «Продаются яды». Все тетрадные лепестки с телефоном оборвали жаждущие.
   - Вот и хорошо, - обрадовались товари щи, - тебе своего хватает. Я победил в споре, потому что у меня был ранний опыт стенной словесности.
   Дело в том, что мой литературный дебют состоялся в рекламном бюро, которое размещалось в живописном, как все в Риге, проходном дворе. Начальником там по совместительству служил наш видный ученый, автор монографии «Ян Судрабкалн и вечность». В кабинете он повесил шедевр своей рекламной продукции: «Наши конфеты слаще сахара». - Что ж тут хорошего? - не удержался я.
   - Самогон, деревня, - разочаровано сказал он и сухо объяснил обстановку. Кроме карамели из обещанного в том году изобилия до Риги добрались только телевизоры.
   - Наша промышленность, - излагал мой босс, - выпускает телевизоры двух размеров: нормального и ненормального. Большие нужны всем, маленькие - никому, поэтому последних делают столько же, сколько первых. Понятно? - Нет.
   - Значит, не идиот, - успокоился он, - сработаемся.
   Убедить покупателей, решил я, может только математика, хотя она мне и не давалась. «Размер экрана по диагонали, - выводил я блудливой рукой, - обратно пропорционален расстоянию от телевизора до дивана». Перечитав получившееся, я вставил для убедительности квадратный корень. Теперь даже я не знал, что должно получиться в ответе, но никто не спрашивал.
   - Лженаука, - восхитилось начальство, - не хуже кибернетики.
   Через неделю моя формула нашла себе место в настенной рекламной афише. С тех пор я твердо знаю, что только откровенную ложь печатают большими буквами.
   Нынешняя реклама мне нравится больше. Как армянское радио, она оживляет бытие абсурдом. Особенно - когда себя не слышит: «Покупайте кондитерские изделия фабрики «Большевичка». На рынке - с 1899 года».
   Или не видит. Когда я в последний раз смотрел телевизор в Москве, мне больше всего понравилась холодная красавица «с косой до попы». Глядя в камеру русалочьими глазами, она обещала покупательницам «несравненное увлажнение».
   - Не такая уж она русалка, - заинтересовал ся я, но, дослушав девицу, узнал, что речь шла о шампуне.
   Несмотря на частые приступы слабоумия, реклама завоевала завидный престиж в России. Считается, что она может все. Например, сделать любого писателя классиком - быстро и недорого. Мне рассказывали, что еще недавно место в списке бестселлеров обходилось автору всего в сто долларов. Раз нефть дорожает, то и слава теперь, надо полагать, стоит больше, но - ненамного.
   Секрет русской рекламы в том, что с тех пор, как реклама заменила идеологию, переименовав лозунг в слоган, а дух - в материю, ей не верят, но полагают всесильной.
   Мир, привыкший считаться только с вымыслом, легко убедил себя в безмерной пластичности окружающей среды. Доверяя лишь собственным фантомам, он наделил рекламу тем волшебным могуществом, которое раньше приписывали себе вожди, а теперь все, кому не лень.
   В этом торопливом мареве каждое заметное явление - от Путина до самого Пелевина - кажется продуктом сверхъестественной рекламной технологии, результатом информационного насилия над потребителем, победой, как говорил О. Генри, разума над сарсапарилой.
   Самовлюбленные мастера пиара с незатейливостью Гарри Поттера куют репутации, убеждая (чаще всего - себя) в своей власти над действительностью.
   Не зря из всех философских течений в новой России легче всего прижился постмодернизм - как самый близкий к марксизму. И тот, и другой не считает реальность реальной, а значит - окончательной. Перерабатывая первичное сырье во вторичное, постмодернизм заменяет твердое зыбким, настоящее - виртуальным, вещь - ее видимостью.
   Во всяком случае, так ему кажется. По-моему ч- напрасно.
   Жизнь обладает куда большей инерционной массой, чем думают ее манипуляторы. Она весьма умело сопротивляется попыткам заменить себя мыльной оперой. Даже Голливуд, этот «Уралмаш» грез, не умеет убедить нас в универсальности своих претензий. Каждый большой успех - неожиданный. Каждый большой провал - тем более. Будь иначе, зрителя можно было бы упразднить вовсе..-.?????'

ЕСЛИ ТЫ НЕ МОНТЕ-КРИСТО

Ф
 
   утбол - это серьезно. От крика кот переехал на балкон. Жена льстиво пытается соответствовать: - Здорово этот рыженький пыром.
   Ничто другое меня пока не интересует. Когда говорит футбол, пушки молчат. Во всяком случае, я их не слышу. Газет не открываю, к телефону не подхожу, радио не включаю, даже компьютер услужливо сломался. Удалившись в коммуникационное изгнание, я берегу свое неведение.
   Дело в том, что из презрения к футболу американское телевидение показывает матчи с двухдневным опозданием в неудобное время на испанском канале. Чтобы раньше времени не узнать счет, я живу в позавчерашнем дне, и он мне нравится.
   Сила незнания творит свою реальность, детали которой можно выбирать по желанию, словно завтрак за «шведским столом». Стирая все, что не нравится, невежество стерилизует действительность. Шопенгауэр давно утверждал, что мир - лишь наше о нем представление, но на практике я убедился в этом благодаря футболу. Впрочем, люблю я его не только за это.
   Ископаемый пережиток, в век глобализации футбол дает безопасный выход животному - и потому бесспорно искреннему - патриотизму. Во мне он работает за двоих. Иногда мне приходилось болеть сразу за обе исторические родины. Вынужденный разделить симпатии, я решил, что в латышском футболе мне нравится футбол, а в русском - болельщики: на трибунах их много, и выглядят они, как все - по-разному. Раньше на зарубежных стадионах сидели всегда одни и те же люди в строгих мятых пиджаках. Зимой и летом они дисциплинированно скандировали: «шай-бу».