Вторая версия мне нравится больше. Глядя с обрыва, понимаешь, откуда берется религия. У каждой обветрившейся скалы есть свое название, сравнивающее гору то с христианским, то с буддийским, то с языческим храмом. Но стоит опуститься солнцу, и каньон становится безымянным, как дао.
   На заходе разноцветные утесы устраивают оптическую пляску. Обманывая зрение, смеясь над перспективой, они неслышно меняются местами, отменяя пространство, не говоря уже о времени. Каньон живет закатами и рассветами, старея на глазах одного Бога, в которого здесь легче верить: у такого зрелища должен быть автор.
   Я убедился в этом тем же вечером, когда включил телевизор в мотеле. Молодой проповедник объяснял восторженной пастве, что каждый верующий разбогатеет, как Христос, который три года кормил апостолов, включая Иуду. Логика была на его стороне, но, не доверяя ни церкви, ни экономике, я остался при своих невыгодных заблуждениях. Может, и зря: бб-я вела в Лас-Вегас.

АНГЛИЙСКАЯ СОЛЬ ЗЕМЛИ

У
 
   нас дома смотрят только один канал: тот, по которому показывают британское телевидение. Мы слушаем их суховатые новости, которые читают такие же сухопарые дикторши, следим за их сыщиками, каждый из которых говорит на своем диалекте, и, конечно, смеемся их шуткам. Скажем, таким.
   Грубиян Фолти, долговязый владелец отеля, довел строптивого постояльца до инфаркта. Чтобы избежать скандала, труп пришлось сунуть В корзину с грязным бельем, но не успели ее вынести за двери, как за гостем пришли родственники. - Где он? - спрашивают они хозяина. - Тут, - говорит Фолти, показывая на корзину. - Что он там делает?! - с ужасом восклицают близкие покойника. - Not much, - честно отвечает хозяин.
   Как же перевести эту короткую реплику? «Ничего» - верно, но не смешно. «Немного» - и не верно, и не смешно. Средний вариант - «Ничего особенного» - втягивает в метафизические спекуляции на тему некротических явлений: значит, что-то все же покойник делает.
   Трудность в том, что за этой репризой стоит вся английская культура с ее заботливо культивированной недосказанностью. Расплывчатая неуверенность грамматики умышленно размывает всякую грубую определенность, ибо на этом цивилизованном острове говорить просто, ясно и категорично считается невежливым. Избегая всякой категоричности, британская речь предусматривает особую конструкцию «хвостовых вопросов» (не так ли?). Единственная функция этого социального, а не лингвистического механизма состоит в том, чтобы избежать прямого утверждения, заменив каждую точку вопросительным знаком.
   На этом принципе строится не только виртуозный диалог английской драмы, но и фундамент жизни, прошитой юмором, иронией и скептическим отношением к себе и мирозданию. Все это называется одним, опять-таки непереводимым словом - «understatement»: искусство сводить важное к пустяковому, страшное - к смешному, пафос - на нет.
   По пути вниз рождается юмор. Впрочем, по дороге вверх - тоже. Как показал Свифт, заурядный мир становится смешным, если мы изменим масштаб в любую сторону. Направление вектора определяют различие в характере двух атлантических народов: англичан и американцев.
   Марк Твен, скажем, начал свою карьеру с преувеличений. Рассказывая на платных лекциях в Нью-Йорке о Диком Западе, будущий писатель-гуманист предлагал тут же проиллюстрировать царящие там нравы, сожрав ребенка на глазах зрителей.
   Чтобы заполнить Новый Свет, юмора должно быть больше. Особенно в Техасе, где, как писал О. Генри, девять апельсинов составляют дюжину. Американская экспансия смешного не знает исключений. Даже герой Вуди Аллена - такой утрированный ипохондрик, что его космический невроз требует не психиатра, а теолога.
   Другими словами, Америку смешат гиперболы, Англию - литоты. Что и демонстрирует упрямство британского юмора, не поддающегося перевозке и в ту страну, с которой, по выражению Уайльда, у Англии общее все, кроме языка. Каждый раз, когда американцы, купив лицензию успешного британского сериала, педантично пересаживают его (вместе с сюжетом и диалогом!) на свою почву, скажем, из Манчестера в Чикаго, дело кончается полным провалом. Это как фальшивые елочные украшения, о которых я читал перед праздниками в московской газете: игрушки те же, а радости нет. В чем же секрет англичан?
   Смех - универсален, юмор - национален. Первый принадлежит цивилизации, второй укоренен в культуре.
   Немого Чаплина понимают все, чужому юмору надо учиться как иностранному языку. При этом «избирательное сродство» культур иногда облегчает задачу, а иногда делает ее невыполнимой. Дорожа, например, всем японским, я так и не понял, что может быть смешного в харакири, которым часто заканчиваются тут классические анекдоты. Зато мне удалось настолько полюбить дидактичный и пресный китайский юмор, что изречения его великого мастера Чжуан-цзы я, как школьница, выписываю в тетрадку и привожу при каждом удобном случае. Скажем - так: «Человечность - это ходить хромая».
   Или так: «Самого усердного пса первым сажают на цепь».
   Или - этак: «У быков и коней по четыре ноги - это зовется небесным. Узда на коне и кольцо в носу быка - это зовется человеческим».
   Русский юмор лучше всего там, где он сталкивает маленького человека с его Старшим братом.
   «Знали они, что бунтуют, - писал про нас Щедрин, - но не стоять на коленях не могли». Понятно, почему мы выучили наизусть Швейка, которого мало знают западные народы, кроме немцев, первыми признавших Гашека.
   Тем не менее юмор Германии витает в плотных облаках. Томас Манн считал комическим романом не только свою «Волшебную гору», но и «Замок». С последним соглашались современники, покатывавшиеся от хохота, когда Кафка читал им вслух первые главы этого беспримерного опыта трагикомического богословия.
   На фоне чужих смеховых традиций английский юмор отличает не столько стиль или жанр, сколько экстравагантная внешность. Я не говорю, что британский юмор лучше любого другого, а я говорю, что он уникален. Английская соль - совсем не то же самое, что обыкновенная.
   Наиболее обаятельная черта британского юмора - чопорность. Она позволяет жонглировать сервизом на канате, не поднимая бровей. Комизм - прямое следствие непреодолимой неуместности, к которой, в сущности, сводится любая житейская ситуация.
   Об этом писал Беккет, говоря, что чувствует себя, как больной раком на приеме у дантиста. Смерть ставит жизнь в ироничные кавычки. Вблизи смерти все становится не важным, несерьезным, а значит - смешным.
   Смерть - наименьший знаменатель комичес- ' кого. На нее все делится, ибо она останавливает» поток метаморфоз, комических переодеваний,* из которых состоит любая комедия - от Аристо- «фана до Бенни Хилла. Добравшись до последне- • го берега, смешное, как волна, тащит нас обрат- I но в житейское море. На память о смерти нам ос-* тается юмор, позволяющий преодолеть ужас» встречи с ней*
   Жестокий сувенир такого рода можно найти • у Льюиса Кэррола. В «Стране чудес» Алиса ведет* диалог с Шалтаем-Болтаем. Сперва он невинно* спрашивает девочку, сколько ей лет. - Семь лет и шесть месяцев, - отвечает та.; Неудобный возраст, говорит Шалтай, уж луч- • ше бы ей остановиться на семи. I
   - Все растут, - возмущается Алиса. - Не могу* же я одна не расти!
   - Одна - нет, - сказал Шалтай. - Но вдвоем I уже гораздо проще. Позвала бы кого-нибудь на • помощь - и прикончила б все это к семи годам.*
   В одно мгновение юмор приоткрыл завесу,; чтобы мы успели разглядеть за круглым, похо-* жим на мистера Пиквика, Шалтаем-Болтаем ли-» цо апостола эвтаназии доктора Кеворкяна. Объ-» единить их всех может только английский I # юмор. Особенно тогда, когда за это берется тот* же Беккет. Габер говорит, что жизнь - прекрасная штука. Я спросил:
   - Вы полагаете, он имел в виду человеческую жизнь?
   Конечно, британцы не владеют монополией на могильный юмор. Ведь есть еще евреи.
   Во время погрома Хаима прибили к дверям собственного дома. - Тебе больно? - спрашивает сосед.
   - Только когда смеюсь, - отвечает распятый Хаим.
   Я считаю этот анекдот гениальным, но Бек-кету он бы вряд ли понравился. В нем слишком много мелодраматизма, оправданного трагическим положением вещей. Еврейский юмор - оружие возмездия судьбе и миру. Англичане, живя на острове, привыкли к безопасности. Хозяева морей, британцы и на суше чувствовали себя уверенно. Однако, победив внешних врагов, на которых можно свалить всю ответственность, они остались наедине с врагом внутренним - роком, непобедимым, как старость.
   Английский юмор - удел победителей, обнаруживших, что все победы - Пирровы. Упершись в общую для всех стенку, англичане нашли национальный компромисс: обложили ее ватой уюта и украсили смехом абсурда. Я бы и сам хотел так жить, и так шутить.

**

* «a*»
 
ВОЛШЕБНЫЕ ГОРЫ
 
О
 
   тпуск должен отпускать. Ослабив» хватку будней, жизнь ненадолго разре-? шает нам вести себя как вздумается. Из-за I этого так трудно с умом распорядиться зара-* ботанной свободой. Воля требует куда боль-* шей ответственности, чем рутина. Особенно* в эпоху, упразднившую то мерное чередова-* ние сезонов, что всегда обещало зимой лы-* жи, а летом - дачу. j
   Самолет, как супермаркет, отменил времена* года. Земля кругла и обширна. На ней всегда най- t дется теплое местечко, какой бы месяц ни пока- • зывал календарь. Есть бесспорная радость в том,* чтобы валяться на тропическом пляже, вспоми-* ная ближних, оставшихся воевать с вьюгой. Но • есть и своя прелесть в том, чтобы именно вес-* ной хрустеть мартовским огурчиком. Когда мы* не рвем связующую время нить, а терпеливо еле-* дуем за ней, вериги сезонов, как сонет поэта,* учат нас покорной мудрости. Чтобы лето было • летом, надо вернуть летнему отдыху его допотопное содержание и первобытную форму. Для меня это значит одно: палатка.
   Как почти все в жизни, я открыл радости бивака сперва теоретически - читая любимую книжку каждого вменяемого человека «Трое в лодке (не считая собаки)».
   Своему метеорическому успеху Джером обязан лени. В поисках легкого заработка, он подрядился сочинить путеводитель по окрестностям Темзы. Не желая углубляться в источники, Джером сначала описал мелкие неурядицы, ждущие ни к чему не приспособленных горожан на лоне капризной британской природы. Только потом автор намеревался насытить легкомысленный опус положенными сведениями, честно списав их в библиотеке. К счастью, издатель остановил его вовремя. Книга вышла обворожительно пустой и соблазнительной. Она построена на конфликте добротного викторианского быта с пародией на него. Джентльмен на природе - уморительное зрелище, потому что она решительно чурается навязанных ей чопорным обществом приличий. Герои Джерома, не решающиеся остаться наедине с рекой без сюртука и шляпы, - городские рыцари, отправившиеся на поиски романтических, а значит, бессмысленных приключений. В сущности, это «Дон-Кихот» вагонной беллетристики, и я жалею только о том, что, зная книгу наизусть,* не могу ее больше перечитывать.
   Впрочем, речь о другом. «Трое в лодке…» не- I ели юному читателю занятную весть: чтобы ис- I пытать забавные трудности походной жизни, не* обязательно покорять Эверест или Южный по- I л юс. Достаточно ненадолго поменять оседлый; обиход на кочевой, что я и сделал, проведя луч- «шую часть молодости с рюкзаком и в палатке.
   Прошло четверть века, пока я не открыл па-* латку заново. Оказалось, что за эти (упущенные) 1 годы мы с ней особенно не изменились: нам по- • прежнему хорошо вместе. Объясняется это тем,* что, стойко сопротивляясь прогрессу, палатка I даже в Америке осталась тем, чем была всегда -» передвижной берлогой.*
   Вылазка на природу предусматривает добро-; вольный отказ от всего, что нас от нее, приро- «ды, отделяет. Расставшись с нажитым за послед- I ние несколько тысячелетий комфортом, мы от-* даемся на волю стихиям, переселяясь в трехме-* тровый пластмассовый дом. Смысл этой нелепо-» сти в остранении. «
   «Искусство, - говорил Шкловский, - нужно I для того, чтобы сделать камень опять каменным».*
   Проще об этот камень споткнуться. Причи- I ненное неудобство мгновенно возвращает нас к 1 материальности мира. То же и с природой - что- " бы она вновь стала собой, нужно забраться в ее нутро, даже тогда, когда оно мокрое. С погодой нельзя бороться. От нее можно лишь спрятаться. И только тогда, когда дождь колотит по натянутому тенту, ты понимаешь непревзойденную важность самого монументального изобретения человечества - убежища.
   Собственно, в этой исторической дистанции и заключается соблазн дикой природы. Путешествуя по чужим городам и странам, ты перемещаешься по узкому коридору экзотики протяженностью в одно-два столетия. Выбираясь на неделю в лес, ты совершаешь вояж на зарю истории, когда все еще было внове. Путь обратно прост, но значителен. Отпускное опрощение превращает нас в собственных предков, вынужденных бороться за существование отнюдь не только с начальством. На природе все потребности - насущные, а значит - неподдельные.
   Сперва нужно обзавестись укрытием. Каким бы хлипким оно ни казалось, палатка обязательно становится домом - крохотный пятачок культуры, выгороженный в непомерном царстве природы.
   Потом приходит черед огня. Пламя возгорается не от искры, а от пролитого пота, особенно, если сучья сырые. Зато я еще не встречал человека, включая пожарных, которые были бы равнодушны к живому огню. Электрический свет мешает заснуть, костер нас будит. В моей российской юности это выражалось в пении:
   - Ну, что, мой друг, грустишь? Мешает жить Париж?
   В Америке он мне не мешает и, сидя у костра, я чаще думаю об обеде. По-моему, это не менее увлекательно.
   Согласно моим давно устоявшимся убеждениям, лучше всего мы понимаем ту часть мироздания, которую можем проглотить: дух природы познается путем причастия. Одно дело бродить по лесу в поисках грез, впечатлений или рифмы. Совсем другое - собирать грибы, к тому же - на пустой желудок. Голод будит здоровые инстинкты, а вегетарианский характер охоты смиряет их кровожадность. Тем более что в Америке у грибника мало конкурентов.
   В этом я убеждаюсь каждый раз, когда в мою корзину заглядывает доброжелательный американец неславянского происхождения. Опасливо оглядывая стройные подберезовики, он нервно спрашивает, что я собираюсь с ними делать. Узнав - что, прохожий умоляет не отчаиваться: - Вы еще найдете работу.
   Из жадности я никого не переубеждаю. Панический ужас Америки перед наиболее вкусной частью ее флоры мне на руку, и грибы мы едим с 1 мая до Рождества. Правда, однажды мне встретился знаток из микологического оощесл-ва. Брезгливо порывшись в корзине, он высокомерно обронил: - Сыроежки едят только русские и белки.
   Я промолчал, благоразумно утаив секрет соленой сыроежки с лучком и сметаной.
   Обеспечив растительную часть обеда, можно переходить к рыбалке. Раньше, одержимый тщеславием, я, как старик по морю, гонялся за большой рыбой, теперь готов удовлетвориться любой. Меня убедил тот же самый Хемингуэй. Как-то его спросили: - Какую рыбу вы предпочитаете ловить?
   - Размером с мою сковородку, - ответил писатель.
   Мне важней, чтобы рыба влезала в котелок. Благородство ухи в том, что по-настоящему вкусной она выходит только из пойманного - а не купленного - улова. С этической точки зрения кулинария безупречна: упорство и труды не пропадают втуне.
   Вернувшись к охоте и собиранию, мы, наконец, начинаем относиться к еде, как она того заслуживает. Добыча пропитания, если его добывать не из холодильника, занимает почти весь день, придавая ему смысл и достоинство. Так ведь, собственно, и должно быть. Посмотрите на птичек небесных, которые клюют, не останавливаясь.
   Субстанциальная забота о выживании меняет; природу времени. Даже ничем не заполненные* минуты (когда поплавок не тонет) приобретают " ритуальное значение. Одно дело - ждать обеда,» другое - рыбу, которая к нему не приглашена. За-* мысловатое устройство с крючком и леской дер-» жит нас в сосредоточенном напряжении, позво- • ляя постичь природу времени лучше, чем тупые • ходики, отрезающие от вечности одинаковые* минуты.
   Удочка остраняет время. Пространство ост-» раняет дорога, тем более - тропа, особенно, ее-» ли она ведет верх. Поднимаясь в гору, ты вступа-* ешь в противоборство с высшим законом - все- «мирного тяготения. Чем круче путь, тем больше* вызов. Поэтому в горы я всегда хожу один: дура- «ков нет. Во всяком случае, среди моих знакомых. I Не в силах даже себе объяснить, зачем нам бо- «роться с вертикалью, я вру про вершину, кото- 1 рая всякую прогулку обеспечивает наглядной це-» лью. Но, честно говоря, деликатная мудрость I зрелости заключается в том, чтобы оставить* вершину непокоренной, не дойдя до нее ста ша- I гов. Пока у меня на это не хватает ни ума, ни ле-* ни, я залезаю на все горы, до которых может до- • браться пылкий любитель без ледоруба.;
   Куда меня только не заносила нелепая* страсть забираться в места, где заведомо нечего; делать. Я видел окрестности Фудзиямы, пире- • нейские пики, поднимался на скромные, но все-таки альпийские вершины. Но только с годами открыл свои любимые горы. Как это часто с нами случается, они были слишком близко.
   Катскильские горы расположились под мышкой Нью-Йорка. На машине - часа два, если не застрять на придорожном базарчике, где в подходящий сезон торгуют розовощекими, как местные фермеры, яблоками, а в неподходящий - душистыми пирогами с теми же яблоками.
   Свой звездный час Катскилы пережили в начале XX века, когда недалекие горы открыли для себя нью-йоркские евреи. Живя в зверской тесноте «коммуналок» Ист-сайда, они тосковали по простору - и прохладе.
   Этого товара было вдоволь в горах, заманивавших горожан, еще не знавших кондиционеров, прохладными летними ночами. Фермы стали гостиницами, потом - курортами. В момент высшего расцвета, сразу после Первой мировой войны, здесь было 500 фешенебельных отелей - с бассейнами, полями для гольфа и еврейской кухней. Как ни странно, главной ее гордостью считался борщ, в честь которого Катскилы до сих пор носят кличку «борщевый пояс» - borsch belt.
   Курортников развлекали артисты разговорного жанра, которые постепенно приучили и всю Америку к ипохондрическому еврейскому юмору, знакомому всем поклонникам Вуди Аллена. Последней звездой катскильской плеяды стал Джеки Мейсон, веселивший своими политически некорректными монологами Бродвей, Горбачева и королеву Елизавету.
   С годами, однако, здешний курортный бизнес проиграл тропическим пляжам и иссох на корню. Вот тогда-то Катскилы вспомнили о своем мистическом прошлом и предложили себя американским буддистам. Недорогая земля, малолюдность, близость к Нью-Йорку и разлитый в здешней природе покой привлекли сюда монастыри. Одни прячутся в лесистых расселинах, другие вскарабкались на вершины, третьи стоят у горных ручьев. Скромно держась в стороне от дороги, они не столько изменили горный ландшафт, сколько дополнили его духовный пейзаж новой для этих мест религией. Сегодня монастырей здесь набралось уже так много, что они представляют все ветви древнего буддийского древа. Совершить паломничество по Катскилам - все равно, что побывать на Дальнем Востоке.
   В прибрежной части Катскилов, возле поселка, который с обычной американской путаницей зовется Каиром, расположен целый храмовый городок китайских буддистов. По-праздничному красные павильоны с поэтическими названиями полны изваяний будд. В одном только храме святых аратов - пять тысяч статуй. У каждого из достигших просветления монахов своя история, на которую они намекают позой, жестом, одеждой или улыбкой. Но для западного пришельца храм остается немым, как церковь для буддиста.
   На западе, где восточная теология помещает рай, стоит японский монастырь. Уже у ворот вас встречают ласковые олени, будто знающие, что один из них был Буддой в прошлом рождении. Черно-белая геометрия приземистых построек отражается в холодном горном озере с ручными золотыми карпами. Внутри монастыря все пусто и голо: полупрозрачные раздвижные стены и пружинящие под ногой циновки. Из украшений - дымки курений, напоминающие о том воздушном замке, которым буддисты считают реальность. Зимой тут так тихо, что слышно, как огромные - с блюдце - снежинки лепят метровые шапки на ветках кривых японских сосен.
   В центре Катскильских гор, на вершине крутого холма стоит самый красивый монастырь - тибетский. Здесь все золотое - шелковые ико-ны-мандалы, атласные подушки для медитаций, позолоченные будды и бодхисатвы, за которыми ] фисматривает улыбчивый далай-лама с большого портрета, увитого подношениями паломников - белоснежными шарфами. По вечерам над монастырем раздается протяжный, как и положено в горах, вой длинных тибетских труб. Их можно услышать в лежащем чуть ниже Вудстоке. J. \JVZ,l\L.U,riUU ± JJJ±±?±\^J
   Главная приманка туристов, богоискателей и хиппи, этот городок, наверное, - самый странный в Америке. Тут все устроено по вкусу чудаков, ищущих на Востоке того, чем их обделил Запад. Для них - вместо неизбежного молла - Вуд-сток держит «Ярмарку дхармы», конгломерат лавок с ритуальным товаром. В них можно встретить настоящего тибетского ламу, дзен-буддий-ского монаха с бритой головой, нью-йоркского профессора, рокера с татуированными иероглифами и просто бродяг без определенных занятий, но с широким кругом интересов.
   Когда я заходил сюда в последний раз, хозяин - индус с косой - поставил запись буддийских мантр. Голос показался знакомым. Оказалось, Борис Гребенщиков, который записал в Вудстоке свой тибетский альбом,
   - Всякая религия, - говорят историки, - начинается с чуда.
   Человек открывает, что земля не всюду одинаковая. На ней есть места, где ощущается эманация, которую мы - за неимением лучшего - называем псевдоученым словом «энергия». Как все остальные, я не знаю, что это значит. Мне хватает того, что в Катскильских горах нельзя не ощутить благотворного потока, омывающего душу неспешной струей.

1 ЗИМОЙ В ВЕНЕЦИИ

В
 
   городе N не было ничего ни знакомого, ни нового. Мне показалось, что я уже здесь был. Обобщенный пейзаж не обещал приключений. Город со стертой индивидуальностью нерасчленим, как болото. Ты идешь по улице, которая ничем не кончается. Впечатления ограничиваются голодом и мозолями. Перестав смотреть по сторонам, глядишь под ноги, но там уж точно нет ничего интересного. В нудных краях приходится думать о себе больше, чем хотелось бы. Я предпочитаю живописные окрестности.
   Живя в ганзейской Риге, я думал, что все города такие же, только больше. Вмешиваясь - сам того еще не зная - в вечный спор «реалистов» с «номиналистами», я отрицал существование реалий и не понимал, что значит город вообще. Анонимный населенный пункт - человек без лица. С ним нельзя общаться, выпивать, целоваться. Хорошо, что людей таких не бывает, но с городами это случается. Лишенные исторической, а значит, чужой памяти, они вынуждены ее себе создать сами. Постороннему в этом не разобраться, и он бредет между скучных домов, как мимо спящих, не догадываясь об их снах.
   Как и во всем важном, масштаб тут ни причем. В Риге, скажем, мне не хватало пространства: свой город я знал слишком хорошо. Только попав в Бруклин, я впервые встретился с тупым избытком урбанистского простора. Прохожий знал названный мною адрес и даже сказал, как туда дойти, но делать этого не советовал. Я все же отправился в простой путь по незатейливому проспекту. Три часа спустя номера домов стали пятизначными, но в остальном ничего не изменилось. Перемещение без впечатлений - чистый ход времени, ведущий только к старости. С тех пор я редко бываю в Бруклине и отношусь настороженно к незнакомым городам. Но и знакомые ведут себя по-разному, как я узнал зимой в Венеции.
   В январе даже в Италии темнеет рано, а когда ночь прячет архитектуру от завистливого глаза, в городе остаются только луна, вода и люди. Молодых немного, разве что - гондольеры. Один обнимал красивую негритянку. Она могла бы быть правнучкой Отелло, если бы тот доверял Дездемоне. Но чаще всего на улицах - стаЗИМиИ Л ВЕНЕЦИИ рики. Мягкое время года они пережидают в недоступных туристам щелях. Зато морозными вечерами старики выходят на волю, как привидения, в которых можно не верить, если не хочется. Живя в укрытии, они состарились, не заметив перемен. Дамы все еще ходят в настоящих шубах.
   За одной (она была надета на пышную, как Екатерина Вторая, старуху) я ходил весь вечер. Роскошное манто ныряло в извилистые проходы, сбивая с толку лишь для того, чтобы призывно показаться на близком мостике. Я шел по следу с нарастающим азартом, пока старуха окончательно не исчезла в казино. Только тут мне удалось остановиться: я хорошо помнил, чем заканчивается «Пиковая дама».
   Старики в Венеции носят пальто гарибальди-евского покроя. По странному совпадению я сам был в таком. Полы его распускаются книзу широким пологом, скрадывающим движения и прячущим шпагу, лучше - отравленный кинжал. Сшитый по романтической моде, этот наряд растворяется в сумерках без остатка. Чтобы этого не произошло, поверх воротника повязывается пестрый шарф. Нарушая конспирацию, он придает злоумышленникам антикварный, как все здесь, характер. Поэтому каждому встречному приписываешь интеллигентную профессию: учитель пения, мастер скрипичных дел, реставратор географических карт.
   Одну из них я как следует рассмотрел в Дворце дожей. К северу от моря, которое мы называем Каспийским, простиралась пустота, ненаселенная даже воображением. Карта ее называла «безжизненной Скифией». На другом краю я нашел Калифорнию. За ней расстилалась другая пустыня: «земля антропофагов».