Не пощадив ни старую, ни новую родину, венецианская география предложила мне взамен такую версию пространства, которая лишает его здравого смысла. Здесь все равно - идти вперед или назад. Куда бы ты ни шел, все равно попадешь туда, куда собирался. Тут нельзя не заблудиться, но и заблудиться нельзя. Рано или поздно окажешься, где хотел, добравшись к цели неведомыми путями. Неизбежность успеха упраздняет целеустремленность усилий. Венеция навязывает правильный образ жизни, и ты, сдаваясь в плен, выбираешь первую попавшуюся улицу, ибо все они идут в нужном тебе направлении.
Отпустив вожжи, проще смотреть по сторонам, но зимней ночью видно мало. Закупоренные ставнями дома безжизненны, как склады в воскресенье. Редкое жилье выдает желтый свет многоэтажных люстр из Мурано. Просачивающийся сквозь прозрачные стекла (в них здесь знают толк), он открывает взгляду заросшие книгами стены и низкий потолок, расчлененный балками, почерневшими за прошедшие века. Видно немного, но и этого хватает, чтобы отравить хозяина и занять его место.
Я поделился замыслом с коренной венецианкой, но она его не одобрила.
- Знаете, сколько в этом городе стоит мат рац?
Я не знал, но догадывался, что с доставкой по каналам обойдется недешево.
- В наших руинах, - заключила она, - хоро шо живется одним водопроводчикам: тут ведь всегда течет.
«
аповедник, где я прячусь от новостей во-* енного времени, расположен между дву-* мя транспортными артериями - шумной авто- I страдой, привозящей пригородных жителей на* городскую работу, и трудолюбивым Гудзоном, • тесным от бесконечных баржей, сухогрузов и I танкеров. Трудно найти в Америке более густо-* заселенное место. Ведь этот пятачок зелени -* часть того 14-миллионного Большого Нью-Йор-* ка, который так привольно раскинулся на зем- • лях трех штатов, что никто толком не знает, где I он кончается. До моста Джордж Вашингтон, со-; единяющего Манхтэттен с Америкой, отсюда I всего пять миль. Даже на велосипеде - полчаса.* Тем удивительней контраст, покоряющий • каждого, у кого есть ключ от ограды, охраняю- I щей от внешней реальности эту часть нью-йорк- • ской природы. Проволочная сетка в два челове-» ческих роста окружает кусок Америки размером: в 60 футбольных полей. Забор нужен для того,; чтобы не пускать посторонних внутрь, а своих (зверей) - наружу. Вход только для членов клуба, которым в обмен за ежегодный взнос в 40 долларов торжественно вручаются ключ и правила поведения.
Строгий, как в монастыре, устав запрещает тут делать все, чем мы обычно занимаемся, когда выбираемся на природу. Здесь нельзя есть, пить, курить, лаять, сорить, загорать, слушать музыку, читать газеты, собирать флору и приставать к фауне. Категоричность запретов сводит наше воздействие на среду до того минимума, когда от человека остается одна тень. Даже следы не отпечатываются на каменистых тропах, заботливо проложенных так, чтобы не мешать птицам гнездиться, цветам расти и зайцам переходить дорогу.
Скромность, а точнее смирение, которого требуют правила, радикально меняет наши отношения с природой. Не гордым хозяином, а робким гостем мы входим в чужой дом. Разницу чувствуем не только мы, но и они - звери. Дураков нет, во всяком случае, в заповеднике. Поняв, что к чему, сюда перебрался один Ноев ковчег животных. Только птиц - 245 видов, включая хлопотливую стаю диких индеек, выводок шумных дятлов, меланхолического аиста-холостяка и молодого белоголового орла, позволяющего фотографировать свой державный про- '. филь. В пруду живут карпы, размером с корыто,* верткие нутрии и кусачие (это порода, а не ха- \ рактер) черепахи, откладывающие мягкие яйца* (сам видел) на маленьком пляже. А в соседнем • болотце одной лунной ночью мне повезло стать I свидетелем романтической сцены - любовного; ритуала лягушек. Теперь я точно знаю, откуда* берутся головастики. Такого вам в сексшопе не I покажут.
Есть в заповеднике и хищники - одичавшие '. собаки, которым ничего не стоит перебраться; через забор. И еще - семейство осторожных • лис. Весной их, как нас и тех же лягушек, обуре- ", вает любовь, и тогда в лесу пахнет ванилью - словно в пекарне. Но чаще всего мне встречают- I ся в заповеднике олени. Многих я знаю в лицо,; но они все еще не привыкли. Ходят за мной, как приклеенные, и рассматривают. Видимо, я им; кажусь даже более интересным, чем они мне.
Конечно, в этой идиллии, как и в нашем мире, не обходится без войн. То на кости наткнешь-: ся, то на перья. Как-то я даже видел змею, поглощающую угря. Сюрреалистическое, надо сказать, зрелище: единоборство двух шлангов. Но хоть в эти схватки мы не вмешиваемся. На чужой территории нам приходится воздерживаться от давней привычки - отделять зерно от плевел, защищать добро от зла и разнимать палача с жертвой.
Этот карликовый Эдем называется «Green-brook Sanctuary». Первое слово - название ручья, игривыми зигзагами пересекающего лес, чтобы обрушиться скромным водопадом со скал, украшающих нью-джерсийский берег Гудзона. Со вторым словом - сложнее. «Sanctuary» - не просто заповедник, это - еще и «убежище», причем в том древнем, дохристианском смысле, о котором мы давно забыли, а сейчас так кстати вспомнили.
Первобытные народы отводили часть своей земли под заповедные участки, которые строго охранялись от всякого ущерба. Экологическую чистоту, за которой так свирепо следили, оправдывало присутствие духов, населявших отведенные - или захваченные ими - места. Человек сам себе ставил переделы в своем неостановимом преображении природы в культуру. Объявив определенную часть мира неприкосновенной, он назвал ее священным убежищем - от нас и для нас. Даже попавшие туда преступники оказывались в безопасности. Живущих в священной роще богов нельзя было раздражать видом кровопролития. Им не было дела до счетов, которые люди сводят друг с другом. Так, защищенную могучими табу природу не оскверняли ни корысть, ни трудолюбие, ни дрязги. Предостав- '. ленная самой себе, она жила по своим, а не нашим законам.
Именно такой - архаический - статус охра- I няет наш заповедник. Он служит убежищем не; только для зверей, но и для людей, хоть на час ". убегающих сюда от культуры, которую они же и; создали. Входя сюда, мы оказываемся по ту сторону цивилизации. И не только потому, что из: всех ее примет здесь одна избушка натуралист-; ки, следящей за не ею установленным порядком, ', но и потому, что соприкосновение с нетронутой; природой меняет строй души, омолаживая ее на несколько тысячелетий.
Уроки нечеловеческого бытия помогают склеить душу, расколотую страхом и сомнения- I ми. Природа - своего рода бомбоубежище, где; можно перевести дух в безучастной среде. Для такого терапевтического воздействия лучше всего подходит та часть природы, к которой мы не имеем отношения - не клумба, а лес, не курица, а чайка, не пляж, а болото, не прирученная, а дикая природа. Тут ее спасли от одомашнивания, • чтобы не превратить в достопримечательность.
Превращая лес и горы в объект осмотра, мы забываем, что природа - «не нашей работы», что главное ее свойство - нерукотворность. Она-то в отличие от нас была всегда. Мы для нее - случайная выходка эволюции. Может, она и не в силах исправить эту ошибку, но это еще не повод, чтобы нам об этом забывать.
Робко приходя к ней в гости, человек встречается с миром, не предназначенным для него. Оттого природа и кажется безразличной, что мы на нее не похожи. Дерево не знает, что оно - часть пейзажа. Оно живет само по себе. И эта принципиально иная жизнь дает нам материал для сравнения. Безразличие природы лечит, меняя привычный масштаб. Мир был до нас и будет после нас. Человек в нем гость, причем незваный. Безучастность природы выводит из себя. Зато нам есть, куда вернуться.
ОПАСНЫЕ СВЯЗИ
ью-Йорк - город зрелищ, точнее - город-зрелище. В отличие от других мировых столиц - Лондона, Парижа, Петербурга - он, как бы мы ни любили О. Генри, не подается литературному освоению. Даже Бродский признавал этот обидный для читателя факт.
«Нью-Йорк, - говорил поэт, - мог бы описать только супермен, если бы он решил сочинять стихи».
Пока этого не произошло, и свои, и чужие полагаются на зрительные образы, которые выбалтывают городскую подноготную в свойственной Нью-Йорку манере - громко, но загадочно. Часто город говорит с нами архитектурным наречием, охотно - диалектом витрин, обычно - «шершавым языком плаката», рекламного, конечно.
Если западная столица Америки - фабрика иллюзий, то восточная - мастерская штампов, или, что то же самое, - лаборатория архетипов. Там, где в Лос-Анджелесе Голливуд, в Нью-Йорке - Мэдисон-авеню. Рекламная версия видео кратии реальность не разбавляет, как кино, а прессует, как картина, увеличивая емкость образа до того предела, за которым покупатель тянется к бумажнику. (Из тертого ньюйоркца легче выдавить слезу, чем доллар.)
Живя в тесном родстве со своим старшим братом - искусством, реклама охотно пользуется его покровительством. В Нью-Йорке не обязательно ходить в музеи, чтобы узнать, какая выставка пользуется сенсационным успехом. Модное выплескивается на улицы афишами и покроем, определяя на целый сезон стиль города, его изменчивый и навязчивый облик.
Каким только я не видал Нью-Йорк за проведенные в нем треть века. Но лучше всего ужился с Нью-Йорком, конечно, Малевич, надолго зашифровавший город своим супрематизмом.
Оно и понятно. Опережая календарь, Нью-Йорк всегда любил будущее, в жертву которому русское искусство так охотно приносило настоящее. Сегодня, однако, этот футуристический брак распадается, причем как все в Нью-Йорке - прямо на наших глазах.
Сходит на нет функциональный минимализм, которому город обязан длинными улицами плоских коробок. Линяет моя любимая эстетика Сохо, романтизировавшая индустригиислъсыьии i JUXIJTI.\J альные руины. Но главное - мельчает пафос больших градостроительных идей. Убедительней всего это показал конкурс на лучший проект комплекса, призванного заменить разрушенные «близнецы». Именно убожество предложений, разочаровавших и мир, и город, доказывает, что Нью-Йорк перестал вписываться в созданную, казалось бы, прямо по его выкройке идиому модернизма. На смену ему, решусь сказать, идет не новый стиль, а старое мировоззрение, заново открывающее отвергнутую тремя предыдущими поколениями цивилизацию.
Как теперь принято говорить по любому поводу, все началось 11 сентября. Алчный купец и богемный художник, Нью-Йорк, напрочь лишенный героического прошлого, пацифист по своей натуре. Поэтому свою первую антивоенную демонстрацию он учинил уже на третий день. Она состоялась в парке Юнион-сквер, на 14-й-стрит. Все улицы южнее были закрыты для движения. Спасатели с собаками еще надеялись найти выживших, дыра на месте близнецов дымилась, и люди ходили в масках. Дышать было трудно, и погибших еще не опознали.
С тех пор прошло достаточно времени, чтобы жизнь вошла в колею, но не в свою, а в чужую. Война стала политикой, страх - условием '. существования. Ньюйоркцы привыкли ругать; президента, с испугом открывать газеты и про • ходить через металлоискатели, ставшие самой; непременной частью городского пейзажа.
Постепенно приспосабливаясь к реальнос-'. ти XXI века, мы подсознательно ищем ему сти• левую рифму, без которой не умеем обжить • свое время. Двадцатое столетие, как писали ', его философы от Бердяева до Умберто Эко, • считало себя «новым средневековьем». Окон-'? чившись падением Берлинской стены, эта бур-; ная эпоха перепрыгнула, как тогда думали • многие в викторианский XIX век с его голово-5 ломным геополитическим пасьянсом, хитрой I дипломатической игрой, сложным балансом • сил и степенным движением к «концу исто-I рии». Но на самом деле это была лишь благо-I душная интермедия, затесавшаяся между дву-! мя грозными веками. По-настоящему новое; столетие началось лишь 11 сентября, когда | нам приоткрылась его сквозная тема - борьба; с варварством.
Суть этого переворота в том, что измучен-'. ный тоталитарной гиперболой XX век, век; Пикассо, зеленых и хиппи, любил «благород-" ного дикаря», обещавшего освободить нас от: бремени цивилизации. Теперь с этим справил-I ей террор.
Даже сегодня, после многих лет экспертизы и целой библиотеки аналитических книг, мы так толком и не знаем, кто и за что с нами воюет. Зато каждому ясно, что главной жертвой этой войны может стать цивилизация, та хитроумная машина жизни, работу которой мы перестали замечать, пока террористы не принялись уничтожать ее детали. Взрывая и нивелируя, террор компрометирует прежнего идола - простоту, возвращая всякой сложности давно забытое благородство.
Перед угрозой нового одичания Нью-Йорк стал полировать свои манеры. Омраченная потрясением жизнь образует сегодня иной, более изысканный узор. Никогда Нью-Йорк не был так чуток к дизайну, к оттенкам красоты и нюансам вкуса. Война обострила радость цивилизованных мелочей, повысила эстетическую чувствительность города, придав ей подспудный, но демонстративный характер: скорее Оскар Уайльд, чем Лев Толстой.
Чуждый амбициозному плану Вашингтона улучшить весь мир, Нью-Йорк стремится украсить хотя бы себя. Характерно, что быстрее всего сегодня тут растет сеть магазинов «Домашнее депо», торгующих тем, что может придать блеск и уют вашему жилью.
Так, напуганный грядущим, Нью-Йорк ищет спасения в старом рецепте Вольтера: «Я знаю также, - сказал Кандид, - что над«• возделывать свой сад».
Проверенный историей ответ на вызов Tej; рора - рафинированный разум нового Просв( I щения, открывшего нашей эпохе ее истинног«I предшественника - XVIII век. Эта мысль поразила меня в музее Метропо• литен, на открытии очень своевременной вы-'. ставки. Ее назвали по знаменитому роману, I ставшему целым рядом популярных филь-'. мов - «Опасные связи». С помощью костю-; мов, мебели и безделушек кураторы музея рас• сказали о непревзойденной по элегантности '. предреволюционной Франции - эпохе Людо-I вика XV и мадам Помпадур, легкомыслия и пе-'. дантизма, безбожия и красоты, всеобщего за-I кона и бездумной прихоти. Я пристрастился к этому совсем уж чужому
Ш
ДЛЯ НАЧИНАЮЩИХ
Канаде интеллигентные люди не любят j хоккей, в Англии - футбол, в Японии -* сумо, в Италии - мафию, в Испании - корриду.; Это и понятно. Мы тоже не желаем, чтобы ино- •
странцы видели в нас медведей или космонав- I тов. Никому не хочется соответствовать национальному стереотипу. Гордые выделяются из толпы, остальные ценят то, что делает уникальным их культуру. Например - корриду.
Встав с Европой вровень, Испания еще не изжила провинциальных комплексов. Поэтому она прячет от иностранцев все, что отличает ее от них. В том числе - бой быков.
Коррида не подходит к круассанам. Она слишком вульгарна и простонародна. Ее слегка стесняются.
Коррида - это атавизм, вроде хвоста, киот-ских гейш, костоломного бангкокского бокса или карибских петушиных боев. Не то чтобы вас не пускали на корриду. Конечно, нет, тем более, что ее не скроешь - о ней напоминает афиша на каждом столбе. Другое дело, что мадридские гиды предпочтут повести вас в оперу, барселонские - в собор, остальные - отправить на пляж.
Но вы не даете себя провести. Вы знаете, что такое коррида, отличаете пикадоров от матадоров и даже немного говорите по-испански: муле-та, колета, карамба. Вы держите в голове все ритуалы тавромахии, ибо выросли на Хемингуэе, смотрели Гойю, слушали «Кармен» и читали в отечественной прессе репортажи, начинающиеся словами, которыми св. Августин описывал гладиаторское сражение:
«Сперва это жестокое зрелище оставляло меня равнодушным».
Короче, вы знаете все - но не себя. Вы не знаете, как отнесетесь к тому, что через полчаса на нарядной арене совершится зверское убийство, оплаченное, кстати сказать, и вашим билетом. Честно говоря, вы и пришли-то сюда только затем, чтобы это выяснить.
Дилетанту понять корриду проще, чем знатоку. Мы смотрим в корень, потому что видим происходящее незащищенными привычкой глазами. Новизна восприятия компенсирует невежество. Пусть мы неспособны оценить мужественАлександр ГЕНИС щх ную неторопливость вероники, пусть нас не трогает отточенность матадорских пируэтов, пусть мы только по замершему дыханию толпы судим о дистанции, разделяющей соперников.
Мы видим лишь то, чего нельзя не заметить - всадников на лошадях, милосердно одетых в ватные латы, и потешно наряженных пеших. Сверху они напоминают оживший набор оловянных солдатиков. Тем более что их оружие - крылатые бандерильи и пики с бантами - выглядит игрушечным.
Самый невзрачный в этой компании - виновник происходящего. Не больше коровы, он выглядит не умнее ее. Лишь вдоволь упившись пестрой параферналией корриды, вы начинаете уважать компактную, как в 16-циллиндровом «Ягуаре», мощь быка. Равно далекий хищникам и травоядным, он передвигается неумолимо, как грозовая туча, видом напоминая стихию, духом - самурая. Чтобы он ни делал - невозмутимо пережидал атаку или безоглядно бросался на врага, ярость в нем кипит, как свинец на горелке. Собаки нападают стаей, кошки - из-за угла, но бык - всегда в центре событий. Завоевав наше внимание, он постепенно подчиняет себе всех, превращая мучителей в свиту.
Только тот бык, который утвердился в царст венном статусе, заслуживает право на поединок. I Прежде чем сразиться с быком, человек должен { признать в нем равную себе личность. Как и мы,* бык не может избежать смерти, но, как и мы, он [ волен выбрать виражи, ведущие к ней. Коррида - та же дуэль, где джентльмен не* скрестит шпаги со слугой, ибо подневольный че-I ловек лишен достоинств свободного. Равноправ* ным соперником быка делает свобода воли, а не Е тупая сила - никому ведь не придет в голову I драться с трактором.
Животными, впрочем, тоже можно управ-| лять - как лошадью. Их можно стричь, как '• овец, доить, как корову, есть, как свиней, и раз-J водить, как кроликов. Однако высшее предназ-I начение зверя состоит в том, чтобы с ним сра-I жаться. Все наши битвы - междоусобицы, кор-[ рида - война миров.
Бык таинственен и непредсказуем, как при-: рода, которую он воплощает. Это - та же при-| рода, что заключена в нас. Чтобы верно понять! смысл поединка, представим себе, что бык -; это рак, с которым надо бороться не в больнич• ной койке, а на безжалостно залитой солнцем '. арене. Сражаясь с быком, мы сводим счеты со своим • прошлым. Бык - это зверь, которым был чело-: чек. Чтобы мы об этом не забывали, на арену вы• ходит тореро. •
Если угодно, матадор - это антибык: предел рафинированной цивилизации. С трибуны он выглядит аккуратной шахматной фигуркой. Сложный и дорогой наряд, доносящий до нас моду прекрасного просветительского века, символизирует красоту и порядок. Узорчатый жилет, белые чулки, тугие панталоны - от золотого шитья на матадоре нет живого места. Так выглядел Грибоедов в парадном мундире посланника. По песку, конечно, лучше бы бегать в трусах и кроссовках, но именно неуместность костюма оправдывает его старомодную роскошь. Мы не требуем фрака от футболиста, однако ждем его от гробовщика. Мистерия убийства достойна торжественных одежд. К тому же матадору должно быть не удобно, а страшно.
На арену матадор выходит не спеша, давая себя разглядеть и собою насладиться. Все мужчины ему завидуют, все женщины его любят. Он - избранник человеческого рода, честь которого ему предстоит защищать. Матадор должен показать, чего стоит невооруженный наганом разум, когда он остается наедине с природой.
В такой перспективе коррида не имеет ничего общего со спортом - она глубже его. Говоря проще, коррида нас пугает. Как романы Достоевского, она не может обойтись без убийства. 1авромахия - это искусство парадной смер-j ти. Без нее матадорские фуэте теряют смысл,* как ласки без оргазма. Только смерть, наделяя! инфернальной глубиной карнавальные шалос-j ти, придает корриде вес и значение. Но неуклю-I жее убийство - позорная казнь. Нет ничего; страшнее неумелого палача. Мучая зрителей I больше быка, он тычет врага, пока тот не исте-I чет кровью, освободив нас от зрелища своих ' страданий. Бедная коррида, которой часто до* вольствуются в Латинской Америке, не имеет [ право на существование. Как всякая нищета, она* унижает не только тех, кто от нее страдает. Удав-I шуюся корриду должен завершать удар, оправ-I дывающий смерть.
Вы догадываетесь о том, что дело подходит | к концу по аскетической серьезности происхо-[ дящего. На арене прекращается многолюдная ', суета. Кончилось время опасных игр. Сорвав j овации, матадор уже показал себя, но лишь по-1 следнее испытание делает его достойным сво-; ей профессии. До сих пор он пленял выучкой, I мастерством и смелостью, теперь он должен | проявить характер. Отбросив эффектные по-; зы, забыв о себе и зрителях, он стоит, как вко-I /юченный, вызывая быка на атаку.
Отпустив вожжи, проще смотреть по сторонам, но зимней ночью видно мало. Закупоренные ставнями дома безжизненны, как склады в воскресенье. Редкое жилье выдает желтый свет многоэтажных люстр из Мурано. Просачивающийся сквозь прозрачные стекла (в них здесь знают толк), он открывает взгляду заросшие книгами стены и низкий потолок, расчлененный балками, почерневшими за прошедшие века. Видно немного, но и этого хватает, чтобы отравить хозяина и занять его место.
Я поделился замыслом с коренной венецианкой, но она его не одобрила.
- Знаете, сколько в этом городе стоит мат рац?
Я не знал, но догадывался, что с доставкой по каналам обойдется недешево.
- В наших руинах, - заключила она, - хоро шо живется одним водопроводчикам: тут ведь всегда течет.
«
«*
ПРАВО УБЕЖИЩА
«
З
аповедник, где я прячусь от новостей во-* енного времени, расположен между дву-* мя транспортными артериями - шумной авто- I страдой, привозящей пригородных жителей на* городскую работу, и трудолюбивым Гудзоном, • тесным от бесконечных баржей, сухогрузов и I танкеров. Трудно найти в Америке более густо-* заселенное место. Ведь этот пятачок зелени -* часть того 14-миллионного Большого Нью-Йор-* ка, который так привольно раскинулся на зем- • лях трех штатов, что никто толком не знает, где I он кончается. До моста Джордж Вашингтон, со-; единяющего Манхтэттен с Америкой, отсюда I всего пять миль. Даже на велосипеде - полчаса.* Тем удивительней контраст, покоряющий • каждого, у кого есть ключ от ограды, охраняю- I щей от внешней реальности эту часть нью-йорк- • ской природы. Проволочная сетка в два челове-» ческих роста окружает кусок Америки размером: в 60 футбольных полей. Забор нужен для того,; чтобы не пускать посторонних внутрь, а своих (зверей) - наружу. Вход только для членов клуба, которым в обмен за ежегодный взнос в 40 долларов торжественно вручаются ключ и правила поведения.
Строгий, как в монастыре, устав запрещает тут делать все, чем мы обычно занимаемся, когда выбираемся на природу. Здесь нельзя есть, пить, курить, лаять, сорить, загорать, слушать музыку, читать газеты, собирать флору и приставать к фауне. Категоричность запретов сводит наше воздействие на среду до того минимума, когда от человека остается одна тень. Даже следы не отпечатываются на каменистых тропах, заботливо проложенных так, чтобы не мешать птицам гнездиться, цветам расти и зайцам переходить дорогу.
Скромность, а точнее смирение, которого требуют правила, радикально меняет наши отношения с природой. Не гордым хозяином, а робким гостем мы входим в чужой дом. Разницу чувствуем не только мы, но и они - звери. Дураков нет, во всяком случае, в заповеднике. Поняв, что к чему, сюда перебрался один Ноев ковчег животных. Только птиц - 245 видов, включая хлопотливую стаю диких индеек, выводок шумных дятлов, меланхолического аиста-холостяка и молодого белоголового орла, позволяющего фотографировать свой державный про- '. филь. В пруду живут карпы, размером с корыто,* верткие нутрии и кусачие (это порода, а не ха- \ рактер) черепахи, откладывающие мягкие яйца* (сам видел) на маленьком пляже. А в соседнем • болотце одной лунной ночью мне повезло стать I свидетелем романтической сцены - любовного; ритуала лягушек. Теперь я точно знаю, откуда* берутся головастики. Такого вам в сексшопе не I покажут.
Есть в заповеднике и хищники - одичавшие '. собаки, которым ничего не стоит перебраться; через забор. И еще - семейство осторожных • лис. Весной их, как нас и тех же лягушек, обуре- ", вает любовь, и тогда в лесу пахнет ванилью - словно в пекарне. Но чаще всего мне встречают- I ся в заповеднике олени. Многих я знаю в лицо,; но они все еще не привыкли. Ходят за мной, как приклеенные, и рассматривают. Видимо, я им; кажусь даже более интересным, чем они мне.
Конечно, в этой идиллии, как и в нашем мире, не обходится без войн. То на кости наткнешь-: ся, то на перья. Как-то я даже видел змею, поглощающую угря. Сюрреалистическое, надо сказать, зрелище: единоборство двух шлангов. Но хоть в эти схватки мы не вмешиваемся. На чужой территории нам приходится воздерживаться от давней привычки - отделять зерно от плевел, защищать добро от зла и разнимать палача с жертвой.
Этот карликовый Эдем называется «Green-brook Sanctuary». Первое слово - название ручья, игривыми зигзагами пересекающего лес, чтобы обрушиться скромным водопадом со скал, украшающих нью-джерсийский берег Гудзона. Со вторым словом - сложнее. «Sanctuary» - не просто заповедник, это - еще и «убежище», причем в том древнем, дохристианском смысле, о котором мы давно забыли, а сейчас так кстати вспомнили.
Первобытные народы отводили часть своей земли под заповедные участки, которые строго охранялись от всякого ущерба. Экологическую чистоту, за которой так свирепо следили, оправдывало присутствие духов, населявших отведенные - или захваченные ими - места. Человек сам себе ставил переделы в своем неостановимом преображении природы в культуру. Объявив определенную часть мира неприкосновенной, он назвал ее священным убежищем - от нас и для нас. Даже попавшие туда преступники оказывались в безопасности. Живущих в священной роще богов нельзя было раздражать видом кровопролития. Им не было дела до счетов, которые люди сводят друг с другом. Так, защищенную могучими табу природу не оскверняли ни корысть, ни трудолюбие, ни дрязги. Предостав- '. ленная самой себе, она жила по своим, а не нашим законам.
Именно такой - архаический - статус охра- I няет наш заповедник. Он служит убежищем не; только для зверей, но и для людей, хоть на час ". убегающих сюда от культуры, которую они же и; создали. Входя сюда, мы оказываемся по ту сторону цивилизации. И не только потому, что из: всех ее примет здесь одна избушка натуралист-; ки, следящей за не ею установленным порядком, ', но и потому, что соприкосновение с нетронутой; природой меняет строй души, омолаживая ее на несколько тысячелетий.
Уроки нечеловеческого бытия помогают склеить душу, расколотую страхом и сомнения- I ми. Природа - своего рода бомбоубежище, где; можно перевести дух в безучастной среде. Для такого терапевтического воздействия лучше всего подходит та часть природы, к которой мы не имеем отношения - не клумба, а лес, не курица, а чайка, не пляж, а болото, не прирученная, а дикая природа. Тут ее спасли от одомашнивания, • чтобы не превратить в достопримечательность.
Превращая лес и горы в объект осмотра, мы забываем, что природа - «не нашей работы», что главное ее свойство - нерукотворность. Она-то в отличие от нас была всегда. Мы для нее - случайная выходка эволюции. Может, она и не в силах исправить эту ошибку, но это еще не повод, чтобы нам об этом забывать.
Робко приходя к ней в гости, человек встречается с миром, не предназначенным для него. Оттого природа и кажется безразличной, что мы на нее не похожи. Дерево не знает, что оно - часть пейзажа. Оно живет само по себе. И эта принципиально иная жизнь дает нам материал для сравнения. Безразличие природы лечит, меняя привычный масштаб. Мир был до нас и будет после нас. Человек в нем гость, причем незваный. Безучастность природы выводит из себя. Зато нам есть, куда вернуться.
ОПАСНЫЕ СВЯЗИ
Н
ью-Йорк - город зрелищ, точнее - город-зрелище. В отличие от других мировых столиц - Лондона, Парижа, Петербурга - он, как бы мы ни любили О. Генри, не подается литературному освоению. Даже Бродский признавал этот обидный для читателя факт.
«Нью-Йорк, - говорил поэт, - мог бы описать только супермен, если бы он решил сочинять стихи».
Пока этого не произошло, и свои, и чужие полагаются на зрительные образы, которые выбалтывают городскую подноготную в свойственной Нью-Йорку манере - громко, но загадочно. Часто город говорит с нами архитектурным наречием, охотно - диалектом витрин, обычно - «шершавым языком плаката», рекламного, конечно.
Если западная столица Америки - фабрика иллюзий, то восточная - мастерская штампов, или, что то же самое, - лаборатория архетипов. Там, где в Лос-Анджелесе Голливуд, в Нью-Йорке - Мэдисон-авеню. Рекламная версия видео кратии реальность не разбавляет, как кино, а прессует, как картина, увеличивая емкость образа до того предела, за которым покупатель тянется к бумажнику. (Из тертого ньюйоркца легче выдавить слезу, чем доллар.)
Живя в тесном родстве со своим старшим братом - искусством, реклама охотно пользуется его покровительством. В Нью-Йорке не обязательно ходить в музеи, чтобы узнать, какая выставка пользуется сенсационным успехом. Модное выплескивается на улицы афишами и покроем, определяя на целый сезон стиль города, его изменчивый и навязчивый облик.
Каким только я не видал Нью-Йорк за проведенные в нем треть века. Но лучше всего ужился с Нью-Йорком, конечно, Малевич, надолго зашифровавший город своим супрематизмом.
Оно и понятно. Опережая календарь, Нью-Йорк всегда любил будущее, в жертву которому русское искусство так охотно приносило настоящее. Сегодня, однако, этот футуристический брак распадается, причем как все в Нью-Йорке - прямо на наших глазах.
Сходит на нет функциональный минимализм, которому город обязан длинными улицами плоских коробок. Линяет моя любимая эстетика Сохо, романтизировавшая индустригиислъсыьии i JUXIJTI.\J альные руины. Но главное - мельчает пафос больших градостроительных идей. Убедительней всего это показал конкурс на лучший проект комплекса, призванного заменить разрушенные «близнецы». Именно убожество предложений, разочаровавших и мир, и город, доказывает, что Нью-Йорк перестал вписываться в созданную, казалось бы, прямо по его выкройке идиому модернизма. На смену ему, решусь сказать, идет не новый стиль, а старое мировоззрение, заново открывающее отвергнутую тремя предыдущими поколениями цивилизацию.
Как теперь принято говорить по любому поводу, все началось 11 сентября. Алчный купец и богемный художник, Нью-Йорк, напрочь лишенный героического прошлого, пацифист по своей натуре. Поэтому свою первую антивоенную демонстрацию он учинил уже на третий день. Она состоялась в парке Юнион-сквер, на 14-й-стрит. Все улицы южнее были закрыты для движения. Спасатели с собаками еще надеялись найти выживших, дыра на месте близнецов дымилась, и люди ходили в масках. Дышать было трудно, и погибших еще не опознали.
С тех пор прошло достаточно времени, чтобы жизнь вошла в колею, но не в свою, а в чужую. Война стала политикой, страх - условием '. существования. Ньюйоркцы привыкли ругать; президента, с испугом открывать газеты и про • ходить через металлоискатели, ставшие самой; непременной частью городского пейзажа.
Постепенно приспосабливаясь к реальнос-'. ти XXI века, мы подсознательно ищем ему сти• левую рифму, без которой не умеем обжить • свое время. Двадцатое столетие, как писали ', его философы от Бердяева до Умберто Эко, • считало себя «новым средневековьем». Окон-'? чившись падением Берлинской стены, эта бур-; ная эпоха перепрыгнула, как тогда думали • многие в викторианский XIX век с его голово-5 ломным геополитическим пасьянсом, хитрой I дипломатической игрой, сложным балансом • сил и степенным движением к «концу исто-I рии». Но на самом деле это была лишь благо-I душная интермедия, затесавшаяся между дву-! мя грозными веками. По-настоящему новое; столетие началось лишь 11 сентября, когда | нам приоткрылась его сквозная тема - борьба; с варварством.
Суть этого переворота в том, что измучен-'. ный тоталитарной гиперболой XX век, век; Пикассо, зеленых и хиппи, любил «благород-" ного дикаря», обещавшего освободить нас от: бремени цивилизации. Теперь с этим справил-I ей террор.
Даже сегодня, после многих лет экспертизы и целой библиотеки аналитических книг, мы так толком и не знаем, кто и за что с нами воюет. Зато каждому ясно, что главной жертвой этой войны может стать цивилизация, та хитроумная машина жизни, работу которой мы перестали замечать, пока террористы не принялись уничтожать ее детали. Взрывая и нивелируя, террор компрометирует прежнего идола - простоту, возвращая всякой сложности давно забытое благородство.
Перед угрозой нового одичания Нью-Йорк стал полировать свои манеры. Омраченная потрясением жизнь образует сегодня иной, более изысканный узор. Никогда Нью-Йорк не был так чуток к дизайну, к оттенкам красоты и нюансам вкуса. Война обострила радость цивилизованных мелочей, повысила эстетическую чувствительность города, придав ей подспудный, но демонстративный характер: скорее Оскар Уайльд, чем Лев Толстой.
Чуждый амбициозному плану Вашингтона улучшить весь мир, Нью-Йорк стремится украсить хотя бы себя. Характерно, что быстрее всего сегодня тут растет сеть магазинов «Домашнее депо», торгующих тем, что может придать блеск и уют вашему жилью.
Так, напуганный грядущим, Нью-Йорк ищет спасения в старом рецепте Вольтера: «Я знаю также, - сказал Кандид, - что над«• возделывать свой сад».
Проверенный историей ответ на вызов Tej; рора - рафинированный разум нового Просв( I щения, открывшего нашей эпохе ее истинног«I предшественника - XVIII век. Эта мысль поразила меня в музее Метропо• литен, на открытии очень своевременной вы-'. ставки. Ее назвали по знаменитому роману, I ставшему целым рядом популярных филь-'. мов - «Опасные связи». С помощью костю-; мов, мебели и безделушек кураторы музея рас• сказали о непревзойденной по элегантности '. предреволюционной Франции - эпохе Людо-I вика XV и мадам Помпадур, легкомыслия и пе-'. дантизма, безбожия и красоты, всеобщего за-I кона и бездумной прихоти. Я пристрастился к этому совсем уж чужому
Ш
1 нам времени лишь тогда, когда обнаружил в нем I забытые в XX, но актуальные в XXI столетии до-* стоинства. XVIII век - первая примерка глобали-; зации - объединил Запад своим универсальным I вкусом, сделавшим все страны Европы неотли-! чимыми друг от друга.
Когда я читал бесконечные и, честно говоря, " скучные мемуары Казановы, меня поразило, что; великий авантюрист объездил весь цивилизо-9 ванный мир, ни разу не споткнувшись о национальные особенности. Он всюду чувствовал себя как дома - от столичного Парижа до моей провинциальной Риги, узнать которую мне в его писаниях так и не удалось.
Как в сегодняшнем интернациональном мол-ле, Европа была бескомпромиссным космополитом. Она говорила на одном языке - рококо, поклонялась одной богине - Венере.
От этой странной эпохи до нас, кажется, ничего не дошло, кроме, конечно, самой цивилизации, которую и придумал, и окрестил XVIII век. Забираясь в его шелковые потроха, мы находим в них драгоценную игрушку, ставшую тем, что теперь зовется Западом, давно, впрочем, распространившимся на все четыре стороны света.
В XVIII веке цивилизация была еще совсем хрупкой причудой, занимавшей лишь ту тонкую прослойку (меньше 1%), которая могла себе позволить предельно усложнить жизнь, лишив ее всего естественного. Природа и культура словно поменялись местами. Регулярный дворцовый парк стал торжеством геометрии, зато интерьер превратился в лес чудес. Снаружи все подчинялось расчету и логике, внутри правил криволинейный произвол.
Обольщенная краснодеревщиками натура ластилась сладострастными изгибами. Письменный 011М:т,п. «:ня:«п стол подражал раковине, книжный шкаф обпивали лианы, столы росли из ковра, по котором) разбегались стулья на паучьих ножках. Всю эту деревянную флору и фауну пышно, как мох - камни, покрывало золото, растущее на стенах, шкафах и канделябрах.
Французы не жалели драгоценного металла, предпочитая держать национальный золотой запас не в тупых кирпичах, а отливать из него обеденные сервизы.
На вызов роскоши художники ответили тем, что заменили высокое искусство прикладным - не снижая стандарты. Низойдя с неба на паркет, музы стали домашними, ручными. Главная черта этой эстетики - тактильность. Богатые ткани, экзотическое дерево, полупрозрачный севрский фарфор ждали прикосновения, как обнаженные красавицы Буше и одетые - Фрагонара.
Однако в музее, лишенные живительного контакта с телом, вещи эти стали немым антиквариатом. Еще сто лет назад Метрополитен завалил им свои самые скучные залы. Чтобы оживить эти непременные в каждой столице дворцовые апартаменты, выставка запустила в них, как золотых рыбок в аквариум, женщин. Разодетые манекены, наряженные в бесценные платья уникального Института костюма, Александр ГЕНИС разменяли большую парадную Историю на множество мелких историй - сплетен, анекдотов, романов.
Женщина была в центре рождающейся цивилизации и рифмовалась с ней. Галантность - томная задержка перед развязкой, которая преображает жизнь в ритуал, нас - в кавалеров, дам - в архитектурные излишества.
Нигде и никогда женщины, да и мужчины, не одевались так сложно, дорого и красиво, что теряли сходство с людьми. Силуэт правильно наряженной дамы повторял очертания парусного корабля. Корму изображала юбка, натянутая на фижмы (каркас из ивовых прутьев или китового уса). В таком платье дама могла пройти в дверь только боком, сесть только на диван и ходить только павой, причем - недалеко.
Стреножив свой царственный гарем, XVIII век не уставал любоваться его парниковой прелестью. Став шедевром декоративного искусства, женщина наконец оказалась тем, чем мечтала - бесценным трофеем, венцом творения, драгоценной игрушкой. Подстраиваясь под нее, окружающее приобретало женственность и уменьшалось в размерах. Даже охотничьи псы съежились до комнатных пекинесов.
Роскошный обиход этого кукольного дома соответствовал и форме, и сущности главной игрушки эпохи - самой цивилизации. Прежде чел стать собою, она должна была обратить взрос лых в детей, поддающихся педагогическому гс нию просветителей. Они ведь искренне верили что всех можно научить всему.
«Когда грамотных будет больше половины, -говорили энциклопедисты, - всякий народ со здаст себе мудрые законы неизбежной утопии».
Долгий опыт разочарования, открывшийся Французской революцией, сдал эти наивные идеи в архив истории. Но в глубине души мы сохраняем верность старой и опасной мечте: цивилизацию, что растет на удобренной разумом и конституцией грядке, можно пересадить на любую почву.
Нью-Йорк, впрочем, предпочитает начать с себя.
Когда я читал бесконечные и, честно говоря, " скучные мемуары Казановы, меня поразило, что; великий авантюрист объездил весь цивилизо-9 ванный мир, ни разу не споткнувшись о национальные особенности. Он всюду чувствовал себя как дома - от столичного Парижа до моей провинциальной Риги, узнать которую мне в его писаниях так и не удалось.
Как в сегодняшнем интернациональном мол-ле, Европа была бескомпромиссным космополитом. Она говорила на одном языке - рококо, поклонялась одной богине - Венере.
От этой странной эпохи до нас, кажется, ничего не дошло, кроме, конечно, самой цивилизации, которую и придумал, и окрестил XVIII век. Забираясь в его шелковые потроха, мы находим в них драгоценную игрушку, ставшую тем, что теперь зовется Западом, давно, впрочем, распространившимся на все четыре стороны света.
В XVIII веке цивилизация была еще совсем хрупкой причудой, занимавшей лишь ту тонкую прослойку (меньше 1%), которая могла себе позволить предельно усложнить жизнь, лишив ее всего естественного. Природа и культура словно поменялись местами. Регулярный дворцовый парк стал торжеством геометрии, зато интерьер превратился в лес чудес. Снаружи все подчинялось расчету и логике, внутри правил криволинейный произвол.
Обольщенная краснодеревщиками натура ластилась сладострастными изгибами. Письменный 011М:т,п. «:ня:«п стол подражал раковине, книжный шкаф обпивали лианы, столы росли из ковра, по котором) разбегались стулья на паучьих ножках. Всю эту деревянную флору и фауну пышно, как мох - камни, покрывало золото, растущее на стенах, шкафах и канделябрах.
Французы не жалели драгоценного металла, предпочитая держать национальный золотой запас не в тупых кирпичах, а отливать из него обеденные сервизы.
На вызов роскоши художники ответили тем, что заменили высокое искусство прикладным - не снижая стандарты. Низойдя с неба на паркет, музы стали домашними, ручными. Главная черта этой эстетики - тактильность. Богатые ткани, экзотическое дерево, полупрозрачный севрский фарфор ждали прикосновения, как обнаженные красавицы Буше и одетые - Фрагонара.
Однако в музее, лишенные живительного контакта с телом, вещи эти стали немым антиквариатом. Еще сто лет назад Метрополитен завалил им свои самые скучные залы. Чтобы оживить эти непременные в каждой столице дворцовые апартаменты, выставка запустила в них, как золотых рыбок в аквариум, женщин. Разодетые манекены, наряженные в бесценные платья уникального Института костюма, Александр ГЕНИС разменяли большую парадную Историю на множество мелких историй - сплетен, анекдотов, романов.
Женщина была в центре рождающейся цивилизации и рифмовалась с ней. Галантность - томная задержка перед развязкой, которая преображает жизнь в ритуал, нас - в кавалеров, дам - в архитектурные излишества.
Нигде и никогда женщины, да и мужчины, не одевались так сложно, дорого и красиво, что теряли сходство с людьми. Силуэт правильно наряженной дамы повторял очертания парусного корабля. Корму изображала юбка, натянутая на фижмы (каркас из ивовых прутьев или китового уса). В таком платье дама могла пройти в дверь только боком, сесть только на диван и ходить только павой, причем - недалеко.
Стреножив свой царственный гарем, XVIII век не уставал любоваться его парниковой прелестью. Став шедевром декоративного искусства, женщина наконец оказалась тем, чем мечтала - бесценным трофеем, венцом творения, драгоценной игрушкой. Подстраиваясь под нее, окружающее приобретало женственность и уменьшалось в размерах. Даже охотничьи псы съежились до комнатных пекинесов.
Роскошный обиход этого кукольного дома соответствовал и форме, и сущности главной игрушки эпохи - самой цивилизации. Прежде чел стать собою, она должна была обратить взрос лых в детей, поддающихся педагогическому гс нию просветителей. Они ведь искренне верили что всех можно научить всему.
«Когда грамотных будет больше половины, -говорили энциклопедисты, - всякий народ со здаст себе мудрые законы неизбежной утопии».
Долгий опыт разочарования, открывшийся Французской революцией, сдал эти наивные идеи в архив истории. Но в глубине души мы сохраняем верность старой и опасной мечте: цивилизацию, что растет на удобренной разумом и конституцией грядке, можно пересадить на любую почву.
Нью-Йорк, впрочем, предпочитает начать с себя.
ДЛЯ НАЧИНАЮЩИХ
ТАВРОМАХИЯ
ДЛЯ НАЧИНАЮЩИХ
*
В
Канаде интеллигентные люди не любят j хоккей, в Англии - футбол, в Японии -* сумо, в Италии - мафию, в Испании - корриду.; Это и понятно. Мы тоже не желаем, чтобы ино- •
*
странцы видели в нас медведей или космонав- I тов. Никому не хочется соответствовать национальному стереотипу. Гордые выделяются из толпы, остальные ценят то, что делает уникальным их культуру. Например - корриду.
Встав с Европой вровень, Испания еще не изжила провинциальных комплексов. Поэтому она прячет от иностранцев все, что отличает ее от них. В том числе - бой быков.
Коррида не подходит к круассанам. Она слишком вульгарна и простонародна. Ее слегка стесняются.
Коррида - это атавизм, вроде хвоста, киот-ских гейш, костоломного бангкокского бокса или карибских петушиных боев. Не то чтобы вас не пускали на корриду. Конечно, нет, тем более, что ее не скроешь - о ней напоминает афиша на каждом столбе. Другое дело, что мадридские гиды предпочтут повести вас в оперу, барселонские - в собор, остальные - отправить на пляж.
Но вы не даете себя провести. Вы знаете, что такое коррида, отличаете пикадоров от матадоров и даже немного говорите по-испански: муле-та, колета, карамба. Вы держите в голове все ритуалы тавромахии, ибо выросли на Хемингуэе, смотрели Гойю, слушали «Кармен» и читали в отечественной прессе репортажи, начинающиеся словами, которыми св. Августин описывал гладиаторское сражение:
«Сперва это жестокое зрелище оставляло меня равнодушным».
Короче, вы знаете все - но не себя. Вы не знаете, как отнесетесь к тому, что через полчаса на нарядной арене совершится зверское убийство, оплаченное, кстати сказать, и вашим билетом. Честно говоря, вы и пришли-то сюда только затем, чтобы это выяснить.
Дилетанту понять корриду проще, чем знатоку. Мы смотрим в корень, потому что видим происходящее незащищенными привычкой глазами. Новизна восприятия компенсирует невежество. Пусть мы неспособны оценить мужественАлександр ГЕНИС щх ную неторопливость вероники, пусть нас не трогает отточенность матадорских пируэтов, пусть мы только по замершему дыханию толпы судим о дистанции, разделяющей соперников.
Мы видим лишь то, чего нельзя не заметить - всадников на лошадях, милосердно одетых в ватные латы, и потешно наряженных пеших. Сверху они напоминают оживший набор оловянных солдатиков. Тем более что их оружие - крылатые бандерильи и пики с бантами - выглядит игрушечным.
Самый невзрачный в этой компании - виновник происходящего. Не больше коровы, он выглядит не умнее ее. Лишь вдоволь упившись пестрой параферналией корриды, вы начинаете уважать компактную, как в 16-циллиндровом «Ягуаре», мощь быка. Равно далекий хищникам и травоядным, он передвигается неумолимо, как грозовая туча, видом напоминая стихию, духом - самурая. Чтобы он ни делал - невозмутимо пережидал атаку или безоглядно бросался на врага, ярость в нем кипит, как свинец на горелке. Собаки нападают стаей, кошки - из-за угла, но бык - всегда в центре событий. Завоевав наше внимание, он постепенно подчиняет себе всех, превращая мучителей в свиту.
Только тот бык, который утвердился в царст венном статусе, заслуживает право на поединок. I Прежде чем сразиться с быком, человек должен { признать в нем равную себе личность. Как и мы,* бык не может избежать смерти, но, как и мы, он [ волен выбрать виражи, ведущие к ней. Коррида - та же дуэль, где джентльмен не* скрестит шпаги со слугой, ибо подневольный че-I ловек лишен достоинств свободного. Равноправ* ным соперником быка делает свобода воли, а не Е тупая сила - никому ведь не придет в голову I драться с трактором.
Животными, впрочем, тоже можно управ-| лять - как лошадью. Их можно стричь, как '• овец, доить, как корову, есть, как свиней, и раз-J водить, как кроликов. Однако высшее предназ-I начение зверя состоит в том, чтобы с ним сра-I жаться. Все наши битвы - междоусобицы, кор-[ рида - война миров.
Бык таинственен и непредсказуем, как при-: рода, которую он воплощает. Это - та же при-| рода, что заключена в нас. Чтобы верно понять! смысл поединка, представим себе, что бык -; это рак, с которым надо бороться не в больнич• ной койке, а на безжалостно залитой солнцем '. арене. Сражаясь с быком, мы сводим счеты со своим • прошлым. Бык - это зверь, которым был чело-: чек. Чтобы мы об этом не забывали, на арену вы• ходит тореро. •
Если угодно, матадор - это антибык: предел рафинированной цивилизации. С трибуны он выглядит аккуратной шахматной фигуркой. Сложный и дорогой наряд, доносящий до нас моду прекрасного просветительского века, символизирует красоту и порядок. Узорчатый жилет, белые чулки, тугие панталоны - от золотого шитья на матадоре нет живого места. Так выглядел Грибоедов в парадном мундире посланника. По песку, конечно, лучше бы бегать в трусах и кроссовках, но именно неуместность костюма оправдывает его старомодную роскошь. Мы не требуем фрака от футболиста, однако ждем его от гробовщика. Мистерия убийства достойна торжественных одежд. К тому же матадору должно быть не удобно, а страшно.
На арену матадор выходит не спеша, давая себя разглядеть и собою насладиться. Все мужчины ему завидуют, все женщины его любят. Он - избранник человеческого рода, честь которого ему предстоит защищать. Матадор должен показать, чего стоит невооруженный наганом разум, когда он остается наедине с природой.
В такой перспективе коррида не имеет ничего общего со спортом - она глубже его. Говоря проще, коррида нас пугает. Как романы Достоевского, она не может обойтись без убийства. 1авромахия - это искусство парадной смер-j ти. Без нее матадорские фуэте теряют смысл,* как ласки без оргазма. Только смерть, наделяя! инфернальной глубиной карнавальные шалос-j ти, придает корриде вес и значение. Но неуклю-I жее убийство - позорная казнь. Нет ничего; страшнее неумелого палача. Мучая зрителей I больше быка, он тычет врага, пока тот не исте-I чет кровью, освободив нас от зрелища своих ' страданий. Бедная коррида, которой часто до* вольствуются в Латинской Америке, не имеет [ право на существование. Как всякая нищета, она* унижает не только тех, кто от нее страдает. Удав-I шуюся корриду должен завершать удар, оправ-I дывающий смерть.
Вы догадываетесь о том, что дело подходит | к концу по аскетической серьезности происхо-[ дящего. На арене прекращается многолюдная ', суета. Кончилось время опасных игр. Сорвав j овации, матадор уже показал себя, но лишь по-1 следнее испытание делает его достойным сво-; ей профессии. До сих пор он пленял выучкой, I мастерством и смелостью, теперь он должен | проявить характер. Отбросив эффектные по-; зы, забыв о себе и зрителях, он стоит, как вко-I /юченный, вызывая быка на атаку.