Следующим утром, не очень рано, когда снег был синим и желтым от косо падающих ярких солнечных лучей, Жулька нашла подкоп, сделанный курами, и выбралась на улицу. Хозяин пел песни, потому что было воскресенье, потому что он был пьян, потому что картошки в доме осталось только не месяц, потому что контора, куда он устроился, лопнула, потому что жены и детей у него не было никогда, а единственная собачка, которую он любил, соблазнилась первым же куском куриного мяса, потому что жизнь была дурой, а он - дураком, потому что только и осталось у него счастья, что напиться и запеть, по обычаю, широко распространенному и тогда, и сейчас.
   Жулька давно не была на улице, поэтому она постояла, оглядываяь, прежде чем уйти. Улица стала другой, улица даже пахла иначе. Улица пахла клеем и на железном заборе хозяина висело свежеприклеенное объявление. По улице проехала машина необычной формы и провели собаку необычной породы. Жулька попробовала тявкнуть, но чужая собака оставила без внимания её маленький тявк.
   Потом Жулька пошла в ту сторону, где заканчивался город. По дороге она прошла мимо табачной фабрики и увидела доброго молодца в в серо-синем комбинезоне и нерусской надписью на кармане комбинезона. Добрый молодец проводил её удивленным взглядом и хлопнул себя по карману. Сейчас табачная фабрика пахла иначе - это была совсем не та фабрика, где Жулька родилась. Может быть, там был порядок, менеджмент, налоговые инспекотора и таможенные декларанты, может быть, это все было очень хорошо, но куда же делся двор, усыпанный табачным листом, куда же делась беспричинная человеческая забота, куда же делись кусочки Докторской и Любительской, даваемые чистого сердца пускай появилась Салями, выпрыгнув в жизнь прямо из фильма о Штирлице, но Жульке не было дела до Салями.
   В конце переулка она встретила бывшую сторожиху, старушку Машу, совсем древнюю, не узнающую никого, даже странную собачку Жульку. Старушка Маша, казалось, состояла из одних только морщин и платков; она медленно шла и просила пустую улицу подать ей копеечку. Пустая улица не подавала; а Жулька ещё помнила старушку Машу с ярко накрашенными губами.
   По дороге Жулька трижды встретила мальчиков, хорошо помнивших её. Мальчики предлагали ей сигареты, но Жулька отказывалась. Мальчики громко удивлялись - в тринадцать лет ум ещё не способен понять, что от сигареты можно отказаться. А в самом конце улицы Жулька встретила знакомую девочку и девочка повесила ей на уши прищепки. Жулька посмотрела с таким выражением, как будто говорила: "Спасибо, не за что".
   Потом Жулька долго шла в сторону парка. Проезжающие легковушки притормаживали, чтобы успеть полюбоваться на чудо природы. Один раз ей бросили из машины кусочек колбасы Салями. Жулька остановилась, подумала, но наклоняться не стала.
   - Смотри, как она смотрит, - сказал мальчик, сидящий в машине, совсем как человек.
   Мужчина, сидящий за рулем, задумался. "Совсем как человек, - подумал он, - когда-то я читал что-то подобное. Очень давно."
   - Совсем как человек, - сказал мальчик, - а знаешь, папа, у меня в книжке об этом написано.
   Он взял книгу с заднего сиденья и прочел: "Когда бьют животное, его глаза смотрят, как человеческие. Сколько же нужно выстрадать, чтобы стать человеком?"
   - Что это за книга? - спросил отец.
   - Карел Чапек.
   - Чапек - это фантастика, - вспомнил отец. - Я в детстве тоже любил фантастику.
   Эти люди были последними, кто видел странную собаку Жульку.
   Утро переходило в день.
   Жулька шла по шоссе, медленно, не быстрее человека. Справа от неё уже начинался парк, прозрачный, с широкими пятнистыми аллеями. Темно-зеленые ели стояли неподвижно, как нарисованные. Серебрянный крестик самолета чертил безбрежность над головой и оставлял за собой сдвоенный тающий след. "Похоже на дымок сигареты", - подумала Жулька. Перед поворотом Жулька обернулась и в последний раз посмотрела назад, - на город, переворачивающий очередную страницу повести временных лет.
   ЗМЕИНЫЙ УКУС
   Есть чувство наступающей весны. Он знал это чувство с детства. Стоило лишь закрыть глаза и представить раннюю весну, как он видел серый, уже сухой асфальт, черные стволы, согретые солнцем, и цепочку разноцветных детей, идущих куда-то с лопатами. Во времена его детства весенние субботники были радостны. Воспоминание осталось до сих пор и не потускнеет, сколько бы он не прожил на свете. Есть вещи, которые навсегда.
   Два красных автомобиля, похожие на личинок колорадского жука, медленно ползли по улице. Вот лобовые стекла одновременно поймали две солнечных полоски; отраженный луч ожег глаза, сгустился зеленым пятном на сетчатке. Александр опустил веки. Зеленое пятно разделилось на две вертикальные полосы - хищные, до совершенства напоминающие зрачки зверя, глядящего на тебя из темноты. О чем это я думал сейчас? Детство. Я знаю чувство наступающей весны. Когда-то субботники были радостны. Есть вещи, которые навсегда. Ничто никогда не повторится. Глаза зверя. Обо всем этом я думал сразу. И продолжаю думать о чем я думал. И ещё раз. И ещё раз, и еще. Как много вещей может вместить разум. Как много места, оказывается, там внутри. Есть загадка: что самое большое? И ответ - моя голова, потому что она может вместить весь мир. Значит, внутренний мир больше внешнего. Значит, если во внешнем есть моря и горы, то во внутреннем больше морей и гор. Значит, если во внешнем могут жить чудовища, то во внутреннем их гораздо больше. Только их никто не видит, не защищается от них. На что они похожи? На пауков, змей, спрутов, летучих мышей? На картины Босха? И что ты чувствуешь, когда они кусают тебя изнутри? Может быть, сейчас я видел глаза одного из них, а не только солнечные полоски? Какая чепуха - я ведь всего лишь вдыхал запах весны. Весна кружит голову. Интересно, только мне, или со всеми так?
   Он открыл глаза и пошел к площади.
   Был второй день Пасхи. Черная, живая, дышащая земля парка ещё удерживала долгую память ушедших холодов.
   Над брусчаткой площади перекатывались мегафонные всхлипы. Маленький однорукий человек нес истину народу. Его слова были раскатисто-неразборчивы, но собирали толпу. Александр подошел. Жизнерадостный калека выкрикивал что-то, указуя проклинающим перстом на огромного небритого детину; тот порывался вырвать мегафон, но смущался от собственной глупой силы. И так, так пахло весной. Засмущавшись ещё отчаянее, детина отвернулся и заплакал как ребенок, и ушел в сторону парка, утираясь рукавом.
   Слева стояла женщина. Александра поразило выражение её лица - смерч, кристаллизовавшийся в неподвижность. Губы белые и жесткие как камень. Женщина пошатнулась. Казалось, она сейчас упадет. Ее щека дернулась.
   - Что с вами? - спросил Александр.
   - Всех, - Александр прочел слово по движению губ, - Всех, - уже громче, - всех убью!
   Женщина вытолкнулась из толпы.
   "Да потому что вы и есть подавляющие классы, вы, вы и есть!" - проорал мегафон.
   Что это было? Кто сошел с ума? Я? Эта женщина? Или все эти люди? Зачем она собирается убивать кого-то? И как можно убить всех? Зачем собрались здесь все они? Александр вгляделся в лица вокруг - все лица были одинаковы. Вот так они выглядят - люди, укушенные изнутри. Те чудовища, которые живут внутри нас должны быть похожи на змей - больших и мелких, просто ядовитых и смертельно ядовитых. Они подползают и ждут, совершенно невидимые во внутренней темноте; но их ещё можно как-то почувствовать, если смотреть в себя, и слушать себя и ощупывать душевную муть неумелыми неловкими движениями. Но стоит тебе забыть об опасности, как они подползут и ужалят, и твоя душа наполнится ядом, и ты понесешь этот яд в себе, понесешь его другим людям. Сейчас я видел женщину, ужаленную змеей. Господи, не дай мне такой участи... Но как пахнет весной...
   * * *
   В этот день - второй день Пасхи - Катюше исполнялось восемь лет. Еще недавно Катюша была смешной, приветливой не без кокетства, девочкой, очень милой и любимой всеми. Ее необычный, доверчивый взгляд умилял маму, соседей, старушек в парке и даже одичалых собак из ближних переулков - они тоже любили её изо всех сил и показывали это как умели.
   А весь этот ужас случился в январе, в один из прозрачных, желто-сине-сиреневых дней, когда морозная даль и близь полна желтого тумана, воздух налит синевой, а тени берез сиреневы до рези в глазах и хочется вернуться в детство, сесть в саночки и задохнуться от страха на черной крутизне ледяной горки. Катины разноцветные саночки без спинки пронеслись по сверкающему, как лезвие косы, изгибу горки и вдруг, с леденящей неожиданностью, подпрыгнули, перевернулись и бросили ребенка на раздвоенный черный пенек. Сейчас тот пенек уже выбросил к небу первые зеленые хвостики, намереваясь вырасти в здоровое дерево, назло всем лесорубам, лесопилам и лесогубителям. В здоровое дерево. Здоровое. Какое страшное слово.
   Врач сказал, что ничего страшного, что все пройдет, что надо принимать таблетки и спать днем, что не надо волноваться и напрягаться. Когда медицина бессильна, ей стыдно. Когда медицине стыдно, она мелет бессильную чушь. А что же делать матери? Мать звали Мариной.
   Марина видела, что происходит. Наверное, так чувствуешь, когда засасывает трясина, или зыбучие пески, или тебя уносит на льдине в открытый океан и ты хочешь надеяться, но не можешь. Вначале из дома исчезли подружки, потом стали неинтересны мультфильмы и книжки. Потом даже собаки из переулков перестали любить Катюшу, а некоторые даже стали рычать. Старушки из парка качали головами. Соседи молчали, сочувствовали или злорадствовали - в соответствии с коренными склонностями своих натур. Теперь Катюша не выходила гулять. Теперь она часто сидела одна, неподвижно, с печальным сумраком в глазах, будто окутанная невидимым облаком чего-то странного и страшного. И с каждым днем облако подползало и становилось плотнее. Мать знала, что в этом облаке: злость, страх, равнодушие и боль. Равнодушие было страшнее всего. Перебрав все возможные варианты, Марина решила (слегка утешившись) что ребенку нужен отец.
   Катюша сидела на диване перед пыльным выключенным телевизором и играла с котенком. Пушистик (подарок от дяди Саши, будущего папы) оказался умным и воспитанным; он сразу понял, что от него хотят и сейчас самозабвенно баловался, обнимая лапками руку новой хозяйки, притворяясь одновременно, что хочет поймать широким розовым ротиком (а зубки какие острые!) пружинку её светлых волос. Мама, всегда жившая одиноко, и любившая только её, Катюшу, восторженной и прилипчивой любовью (любовью, похожей на переваренное варенье из яблок), в этот раз пригласила гостя только для себя. Катюша, втайне радуясь тому, что она думает, как большая, поняла маму, но не простила.
   Мама и дядя Саша тихо говорили в соседней комнате.
   - Знаешь, Шура, она очень умная у меня девочка, она даже на меня иногда смотрит сверху вниз, - сказала Марина.
   - Не называй меня Шурой. Меня так даже в школе не дразнили.
   - Дааа? А как тебя дразнили, ну скажи, как, ну скажи, - Марина смотрела ему в глаза, вложив во взгляд все чувство, которое имела, и ещё столько же выдуманного. - Так как тебя дразнили?
   - Искандер.
   Огоньки в её глазах на мгновение потухли. Это имя ей ничего не говорило. Она не понимала большую часть того, что он говорил ей, и совсем не смогла бы понять те слова, которые он уже тысячу раз сказал своей настоящей, выдуманной женщине. Марина была глупа, но Александр все равно любил её, сейчас он был почти уверен в этом. По крайней мере, он любил её, когда она улыбалась. Ему нравилась и уютная квартирка с вещами, лезущими в глаза (глаз ещё не успел притереться к ним), нравилась и Катюша - сегодня он почувствовал что-то вроде родительской любви: ты занят своим делом, а живой комочек копошится совсем рядом, то и дело толкая тебя торчащими локтями и коленками, и ты видишь его не глазами, а сердцем. Видишь, радуешься, и ощущаешь себя старым, но от этого тепло.
   - Искандер? - это похоже на имя лошади.
   - На имя лошади больше похоже Буцефал.
   - Какая разница? - снова не поняла Марина.
   Марина - двадцативосьмилетняя женщина, полнеющая, но все ещё красивая и уверенная в своей красоте, - твердо знала, что на сей раз она все же выйдет замуж. Она видела явную любовь к себе и к дочери в каждом нежном и сильном движении Александра. Она была влюблена в него уже два месяца, была влюблена очень, но это не мешало ей рассуждать трезво и смотреть на вещи с жестокой точностью филина, заметившего полевку.
   Марина снова вспомнила о дочери:
   - Знаешь, я боюсь. Теперь она одна и одна. И у неё так часто болит голова, и она может расплакаться по любому пустяку. Но они там говорят, что все пройдет. И еще, знаешь, такая застенчивая стала, а иногда - вчера вазу разбила от злости.
   - Это ещё не страшно. Я и сам умею злиться.
   - Неправда, ну разозлись, ну, хочешь, я тебя разозлю, ну, вот так, ага!
   * * *
   ...Пушистик спрыгнул с дивана и, скучая, пробовал ловить что-то на клетчатом ковре. Вот он встал, поднял сразу же хвост трубой, сделал несколько шагов, снова сел, плавно обернул лапки хвостом - будто шарфом. Катюша следила за ним спокойными пустыми глазами, втягиваясь в привычно нарастающую волну боли в висках. Она могла просидеть так очень долго одна, в абсолюной, всезначащей, осмысленной пустоте, в приятной пустоте, без мыслей, воли и желаний. Когда находило ЭТО, она не хотела есть, не хотела пить, не хотела спать, не хотела никого видеть, и не видеть тоже не хотела. Ей было настолько все равно, что в прошлый приступ она чуть было не проглотила лезвие от бритвы, а не проглотила его потому, что было совершенно все равно - глотать или не глотать.
   В соседней комнате прощались.
   Катюша вскочила, босиком пробежала маленький темный коридорчик. Заходящее солнце, разбрызганное граненым дверным стеклом, заставило закрыть глаза. Не открывая глаз, она схватилась за мягкий шершавый рукав и побольнее прижалась к нему лицом; побольнее, чтобы стало не все равно. Но рука не ответила ей. Катюша вздрогнула, покраснела и быстро взглянула на маму; мама, к счастью, ничего не заметила.
   Дверь открылась и закрылась.
   Пушистик, привставая на задние лапки, играл свисающим с вешалки поясом платья.
   ...Вечер всегда приходит вдруг. Облака ушли, обнажив бездну; сгрудились неровной фиолетовой полосой далеко на востоке. Солнце уже давно утонуло за домами; их исполинские кубы казались черными на фоне неподвижно летящего пожара всех умерших дней. Александр шел и стоял, он был здесь и везде, тепло и холод, счастье и отчаяние, все мыслимые и невыдуманные пока противоречия раздваивали его, разрывали на две непримиримые части. В свете невероятного заката это чувство раздвоенности казалось столь естественным, что ему захотелось запомнить этот вечер навсегда.
   Да, - попытался он объяснить сам себя, - я просто не знаю, что мне делать. Я совсем не люблю её, но люблю так, что не смогу без неё жить, и с нею я тоже не смогу. Неужели так бывает? За что мне эта мука? Зачем мне так плохо и так хорошо?
   Он шел, аккуратно наступая на каждый третий квадратик сиреневой остывающей мостовой. Многие камни были с выемками, наверное, после дождя в них собирается вода. Наверное эти камни старше. Тысячелетий на сто, примерно. Даже камень может одряхлеть. Два широких клена вместо зеленых, выбрасывали в мутнеющий воздух коричневые листья. Александр замечал все, волнующее ощущение безвыходности стократно обострило чувства и остановило бестолку шевелившуюся мысль. Я знаю, что уже выпью этот яд - он слишком сладок. Я знаю, что чувствует человек, решившийся выпить яд. Четкий ритм его шагов выкоко взлетал в черном ущелье между домами - вверх, к звездам, ожидающим чуда, к зеленоватому свету приблизившейся ночи. И вдруг он вспомнил утро, вспомнил два красных автомобиля, вспомнил зрачки зверя, светившиеся в темноте; вспомнил женщину с окаменевшим лицом. Женщину, ужаленную змеей.
   * * *
   Прошло две недели.
   Он шел по тихой и безлюдной улице; солнце светило вниз ярко, как прожектор. Казалось, что это падающее сияние просто придавливает к земле. День начинался неудачно. Ерунда, но все же. Минуту назад истеричная маленькая псинка облаяла его из подворотни, трусливо втягиваясь в зеленую щель при каждом его шаге. Александр почувствовал злобу. Мимо проехал толстомясый мальчик на синем велосипеде и, проезжая, гикнул что-то бессмысленное, ни к кому не обращаясь. Александр снова почувствовал злобу, но теперь злоба была обращена на невинного мальчика. Что-то вскипало внутри. Александр попробовал вчувствоваться в себя и вдруг отчетливо, как в кошмарном сне, увидел множественные шевеления растущих и плодящихся змеек змеек ненависти; только злоба и чернота в душе, только злоба и чернота. Откуда это во мне? Я ведь хороший?
   Он попробовал оправдаться: да, это виновато время, которое отбирает у тебя все - свободу, мечты, устои, покой, уверенность хотя бы в чем-нибудь, отбирает любые возможности (от этого всегда хочется кричать), превращая тебя в механизм, в никому не нужное колесико на ржавом подшипнике, крутящееся только потому, что привыкло крутиться, плачущее от ржавой боли и бесполезности своего вращения. Не у одного тебя - у многих. И значит, что такая же муть поднимается в чужих душах. И что же тогда? На мгновение стало страшно.
   Он прошел сквозь рану, пробитую в заборе, и двинулся по дорожке, протоптанной многими ногами, сокращавшими путь. Дорожка вихляла у внутренней стороны забора; справа возвышалась скелетистая громада неоконченной стройки. Ему показалось, что декорации расставлены. Кем? Для чего? За что? Почему именно я?
   Чтобы унять ещё неосевшую злобу, он стал вспоминать о Марине. Его мысли становились все теплее и теплее, и он уже совсем погрузился в них, когда один из парней, идущих навтречу (Александр заметил их только что), протянул руку и шлепнул его по лбу, сбросив в пыль его спортивную шапочку от солнца. Оба парня были дебелыми и могли не бояться случайного одинокого человека. Собственная шутка так развеселила их, что они приостановились, чтобы высмеять из себя лишнее веселье, присели, выставив зады; успокоились; пошли дальше.
   Его взгляд упал на толстый отрезок арматурной проволоки, удобно валяющийся под ногами, а потом на две жирные спины, содрогающиеся от радости. Кто и зачем подложил сюда этот прут? Почему в такие минуты рука всегда находит сталь или камень?
   - Стоять! А ну сюда! - он не знал, что будет делать в следующую секунду, но рука уже поняла, что нужно делать, потянувшись к железному пруту.
   Парни повернули спины, весело ухмыляясь. Александр поднял прут. Пальцы сразу оценили удобную форму ребристой ручки. Металл был теплым. Металл не скользил в ладони. Рука начала свободный замах. У руки была собственная воля, собственное предствавление о жизни, собственная генетическая память о том как обращаться с прутами. Парни, пожалуй, испугались, но улыбки ещё не сползли с их лиц. Один из них, более осторожный, стоял чуть сзади.
   - Ну ты же не будешь, - начал второй.
   Александр размахнулся; металл прошуршал сквозь воздух; звук напоминал короткий выдох сквозь стиснутые зубы. В последний момент включилось сознание, выворачивая кисть кверху; прут прошел чуть выше цели и прогрыз пунктирную рваную полосу на досках забора. Один из парней уже бежал, оглядываясь, другой упал на камни и шарил рукой в широком кармане.
   - На, бери.
   - Что это? - Александр удивился.
   - Как что? Деньги.
   Второй вскочил и побежал вслед за первым, нырнул в дыру.
   Алексанр уверенным движением швырнул прут через забор. Он вел себя так, будто всю жизнь только и делал, что проламывал головы прохожим. Всех убью, всех! Как права была та женщина! Он стоял один, посреди пустой дорожки, смяв в кулаке ненужные бумажки. Сознание, которое выключилось на несколько секунд, сейчас было на высоте. Солнце светило так ярко, что все вокруг казалось седым.
   Вот он, укус змеи, - подумал Александр, - даже если он смертелен, мне плевать. Могу ли я контролировать себя? (Он поднес ладонь к лицу, сжал и разжал кулак.) Да, могу. Тело подчинялось, хотя все движения были все ещё затуманены злобой. Он прошел вдоль забора метров сто и остановился, наблюдая висящее над крышей домика прекрасное фиолетовое цветение дикой яблони. Две ветви цвета свежей крови. Каштаны положили ему на плечи полупрозрачные тени. Он вдыхал красоту, изгоняя из себя злобу. С каждым днем все труднее терпеть. Это - как боль, которая бьет и бьет в одну точку: сначала ты спокоен и полон уверенности (боль, которая бьет в одну точку - в старину такой пыткой сводили с ума), но вот боль пробивает в твоей уверенности отверстие и уверенность начинает вытекать. И ты становишься совсем пустым, ты начинаешь кричать и рваться, громыхая в собственной пустоте, и, в конце концов, разваливаешься на осколки, каждый из которых плавится от боли и извивается, как перерезанный дождевой червь. С каждым днем все труднее терпеть обнаглевшую мразь, которая сжимает вокруг тебя свои кольца. Порядочных людей осталось так мало, что, кажется, живешь на планете негодяев. Когда это подходит слишком близко, ты не выдерживаешь, срываешься, становишься таким же, как они.
   - Молодой человек! - перед ним стояла женщина, - молодой человек, помогите мне, пожалуйста, у меня такая маленькая пенсия...
   Александр поискал одной рукой в кармане, но ничего не нашел. Злоба уже почти прошла, он хотел помочь этой женщине и было стыдно, что помочь не может. У неё не только маленькая пенсия, у неё интеллигентное лицо и робкий голос привычно порядочного человека. Пожалуй, я преувеличил, думая о планете негодяев. Порядочные люди просто не видны за спинами остальных. Вскоре я буду встречать нищих, говорящих по-французски: "Мсье, же не манж па си жюр", - и это будет правдой...
   Только подходя к станции метро, он заметил, что держит в руке деньги вот почему женщина просила о помощи. Он выбросил деньги в урну. Милиционер, стоявший невдалеке, взглянул на него с профессиональным подозрением. Александр ужаснулся, почувствовав, как вновь набухла ядом его душа. Если бы милиционер подошел сейчас, то... Слава Богу, не подошел.
   Он спустился в метро; в каменном переходе играла музыка, продавали гвоздики. Это именно то, что нужно. Цветок он подарит Катюше, малышка как-то призналась, что больше всего любит гвоздики.
   По просторной платформе станции пробежал нищий замазурка лет восьми, пнул ногой конкурентку - взрослую, полупарализованню нищую в красном платке. Та закатила глаза и упала. Маленький отбежал и занялся делом. Он обошел стороной несколько человек, которые выглядели состоятельными, и прилип к бедной старушке. Именно так и говорил Заратустра: "Я не настолько беден, чтобы подавать милостыню". Бедные подают чаще.
   - А где же твоя мама? - спрашивала старушка.
   Господи, как глупы бывают люди.
   - А мама сгорела, а папа заболел и умер, а из дома прогнали, осталось четверо детей... - заныл малявка, привычно подделывая невесть какой акцент.
   Старушка стала доставать деньги.
   - Нет, не надо, бабушка, у вас и так мало...
   Старушка добавила еще.
   Александр отошел на край платформы. Еще немного - и он не выдержал бы. Нет, никогда здесь не будет нищих, говорящих по-французски - слишком велика конкуренция.
   Рядом стала женщина и оперлась на перила, попробовав рукой их прочность. Заложила ногу за ногу. Еще минута - и я убью её за эту позу, подумал Александр, - столкну под поезд. Вот просто так, подойду и столкну. За всех. За них. За себя. Женщина отошла, будто почуяла беду.
   Потом он долго ехал темными подземными склепами, бросающими в глаза то гирлянды неуловимо-быстрых фонариков, то слепые провалы с дальними поездами, несущимися навстречу, то просто серые неотчетливые полосы. Змеиный яд осел, как пена в кружке, но не исчез. Александр чувствовал его, глядя на локти перед своим лицом, слыша чужие глупые разговоры, ощущая толчки человеческой массы, продавливающейся к дверям.
   * * *
   Катюша сидела на подоконнике. Невысокие липки у нижних этажей, голые, мокрые и неприятные до сих пор, превратились в волнистые живые холмики они успели зазеленеть за несколько дней. Дальняя травяная лужайка с грязной дорожкой наискосок на глазах из желтой превращалась в зеленую, покрытую воздушной пеной мыльных шариков. Катюша знала, что это закрываются одуванчики, чувствуя приближение темноты.
   - Про того, которого вернулся, про того, чьи песни берегла, - напевала она знакомую песенку.
   Она заметила его издалека, как всегда, она всегда ждала, что он появится - там, на повороте, у столба с синим треугольником, у широко свисающей ивы, серой, желтой, и совсем зеленой теперь. Мама сказала называть его "папой", но Катюша пока только примеряла это слово, не решаясь произнести. Дядя Саша не приходил целых две недели, со дня её рождения. Тогда он подарил Пушистика. Пушистик похож на маленького медвежонка, но лучше; за две недели он научился ходить по клавишам пианино - Катюша сама его научила. Правда, ни слуха, ни понимания музыки Пушистик не проявил. Еще Пушистик научился хватать всех за ноги и этому Катюша тоже научила его сама.