* * *
Дочь-подросток Михаила Артемьевича и два сына не старше десяти пожелали взрослым аппетита, учтиво поклонились. - В кроватки, в кроватки! - поторопил их отец, похлопывая в ладоши. Подали мясной пудинг по-английски, масляно сверкающую румяную жареную колбасу. Хозяин, повернувшись к гостю, указал ему взглядом на сидящую напротив жену: - А моя-то Евгения Антоновна - дочь немца! Урождённая Ярлинг. Её предки приехали при Екатерине. Евгения Антоновна подтвердила, следя за тем, чтобы у гостя оказалась полной тарелка. Тот весело спросил: - А ваш батюшка не хотел бы взять фамилию Ярцев? Она смотрела непонимающе: - Зачем же? Он всегда повторяет, что он - немец. Он доволен. - Вот видите! - победно взглянул Прокл Петрович на хозяина, словно доказал тому что-то потрясающее. Затем последовал вопрос к Евгении Антоновне: чем занимается её отец? Оказалось, он управляет конным заводом близ города Кромы, разводит таких верховых лошадей, что хороши и в упряжке. - Прекрасная полезная деятельность! - воскликнул Прокл Петрович в сиянии счастья и перешёл на Гольштейн-Готторпов и на то, как был изгнан из Петербурга. Евгения Антоновна, слушая, вспомнила: её отец однажды выразился об Александре Третьем, начавшем, в ущерб Германии, сближение с Францией: "И такие гадкие немцы тоже, увы, есть!" Калинчин произнёс глубокомысленно: - Не диво ли дивное? - И было неясно, иронизирует он или искренне недоумевает. Выпивая и поощряя к тому гостя, отчего историческое разбирательство прерывалось, он вставлял, к сведению, что приобрёл в рассрочку локомобиль, купил племенных баранов... Глянцевитые щёки его раскраснелись - "хоть прикуривай!" Шея над белоснежным воротничком приняла лиловый оттенок. После очередной стопки его лицо вдруг стало сумрачно-вдохновенным: - Йе-э-эх-хх, собрал бы я по нашим степям полчища ребятушек - и, с боями, туда, на этих Гольштейн-Го... Го... и прочих Белосельских-Белозерских со всеми их Траубергами!.. - он скрежетнул зубами и занялся паштетом из телячьей печени.
23
В январе-феврале 1918 полчища ребятушек вовсю топали по степи. Имение Калинчина заняла "красно-пролетарская дружина", чистопородные быки, племенные бараны были зарезаны и, при помощи крепких пролетарских челюстей, спроважены в дальний путь. Локомобиль ребятушки разобрали до винтика, мелкие части ухитрились кому-то сбыть, а громоздкие не привлекли ничьего интереса и врастали в землю. Михаил Артемьевич поехал в Оренбург с жалобой и с просьбой к новой власти "сохранить остатки хозяйства для народных нужд". Он изъявлял согласие "при гарантии приличного жалования служить управляющим общественного имения". Удалось пробиться к Житору. Зиновий Силыч был в хлопотах: каждую минуту в городе ожидалось восстание скрывающихся офицеров и "сочувствующих", отчего в деловом вихре торопливости тюрьму наполняли заложниками. Калинчин был свезён туда прямиком из приёмной Житора. На ту пору восстание не состоялось - однако больше половины заложников (бывших офицеров, чиновников, лавочников) всё равно расстреляли. Михаилу Артемьевичу выпала пощада. Когда до обжившихся в его имении ребятушек дошла весть о гибели житоровского отряда, хозяина, со связанными за спиной руками, прислонили к стене мельничного элеватора и пересекли туловище пополам очередью из пулемёта.
...Теми апрельскими днями давний приятель Калинчина с женой и работником Стёпой, основательно помыкавшись, прибыл в станицу Кардаиловскую, где разместились делегаты съезда объединённых станиц, поднявшихся против коммунистов. Командующим всеми повстанческими отрядами избрали войскового старшину Красноярцева, и он со своим штабом стоял тут же. Улицы большой богатой станицы стали тесны от телег всевозможного люда, боящегося большевицкой длани. В налитых колдобинах разжижался навоз, и месиво бесперебойно хлюпало под копытами лошадей: верховые преобладали числом над пешеходами. Весенние запахи подавил аромат шинельной прели, дёгтя и конского пота. В какой двор ни сунься - всюду набито битком. Зажиточный столяр в светло-коричневом байковом пальто, владелец нескольких домов, повёл Прокла Петровича к разлившемуся Уралу. Дубы богатырской толщины стояли по грудь в говорливо бегущей воде, по зеленовато-синей шири скользили, дотаивая, льдины. Столяр указал рукой: - Гляди-ка! Разливом подтопило сарай, пустой курятник, вода подкрадывалась к крытому тёсом домику в два окна. Из неё торчал почерневший от сырости куст крыжовника, поднимались верхушки многолетних растений. Бросался в глаза яркий янтарь расцветшего желтоголовника - сам он залит, а цветок так и горит над водой. - Не боисься водицы - живи! - как бы неохотно снизошёл хозяин к приезжему и загнул такую цену, что тот минуты три молчал, а потом повернулся грудью к раздолью разлива и крикнул изменённым высоким голосом: - Ге-ге-э-эээй!!! Вдали отозвалось смятенным гамом: в воздух всполошённо поднялись стаи уток и гусей. Столяр, ни в коей мере не любопытствуя, с какой стати человек испробовал голосовые связки, задал вопрос: - Дак даёте деньги? Коли зальёт - без отдачи! Перед хорунжим открывалась неизбежность ночевать с Варварой Тихоновной под небесным сводом или, скорчившись, под пологом таратайки. Он мысленно сказал: "Господи, Твоя воля!" - и, ощутимо облегчив кошель, снял домишко на неделю. Раздобыв шест, доставал им из воды дрова, что выплывали из затопленного сарая. Перед тем как разгореться в печи, они несговорчиво шипели и исходили паром. Ночью прибывающая вода перелилась через порог. Хорунжий нашёл на чердаке и перетаскал в домик обрезки горбылей, чтобы положить их на пол, когда его зальёт... В эти дни распродавал имущество: оказался хороший спрос на скот, особенно на лошадей. С работником рассчитался в такой для себя убыток, что Стёпа задумчиво спрашивал свою душу: есть зацепка для обиды? неуж нет?..
* * *
Хорунжий ходил в довольно просторный, но требующий ремонта дом с обшарпанными дверями: в нём расположилось офицерское собрание. Здесь людно, так как можно сравнительно недорого поесть и выпить; непрестанно сшибаются громкие голоса, чья-нибудь рука оголтело разгоняет неисчезающие клубы зеленовато-серого махорочного дыма. Среди офицеров - бывшие студенты, учителя, служащие статистических управлений: кто причисляет себя к эсерам, кто - к народным социалистам, к меньшевикам, кто - к "вообще либералам". Между ними длятся дискуссии, но происходит стремительное объединение сил, лишь стоит взыграть спору с кадровыми офицерами, которые почти все монархисты. Прокл Петрович склонился над тарелкой с тощей котлетой и не сразу перенёс внимание на скромно подошедшего к столу прапорщика. - Прошу прощенья... - сказал этот юноша с возбуждённо-серьёзным мелких черт лицом, с мягкими усиками. Байбарин узнал сына своего друга. Антон Калинчин с началом германской войны поступил в юнкерское училище; пройдя ускоренный курс, провёл почти год на фронте. Он натянуто молчал, осыпаемый вопросами. Прокл Петрович, спохватившись, помрачнел в догадке. Молодой Калинчин рассказал о смерти отца: передали знакомые. У Байбарина душа не лежала к дежурным словам соболезнования пауза полнилась неловкостью, тяготила. Наконец прапорщик сказал: - Тут столько разговоров - у вас в Изобильной казаки красных перебили? Тысячный отряд Житора?.. И будто схватили самого? - Отряд не тысячный. А этого взяли! - в облегчении подтвердил хорунжий. Глаза у молодого Калинчина остро блеснули восхищением. - Так вы... участвовали?! Наши офицеры ужасно нервничают - правда про отряд или нет? Я вас познакомлю! Они представят вас атаману... Минут через пять за столом Прокла Петровича уже сидели, помимо Антона, ротмистр-улан - длинный, сухощавый, но с круглыми сочными щеками эпикурейца, есаул, чьё худое вытянутое лицо роднило его с щукой, и сотник - мужиковатый, с заснувшим в глазах выражением скупой улыбки. Байбарина теребили вопросами - в чём состоял, кем был выношен боевой план? - он опасался предстать хвастливым и слышал: - Ну хочется же знать!
24
- Я хочу знать! - приветствовал Марат приятеля, войдя в полуподвал, в котором тот изнывал больше часа. - Зачем ты рыскал там? Вакер изобразил раскаянное стеснение: - Пошёл просто так за стариком... ну, который у вас кормится. А он приплёлся на то самое кладбище... Откуда я мог знать? Он показал прокушенную овчаркой полу реглана: - Твои спустили на меня озверелых псов. Впору с жизнью прощаться... Дверь в смежное помещение была открыта, там слышали беседу, и Житоров кивком приказал гостю выйти во двор. Сейчас здесь было пусто. - Врёшь-врёшь-врёшь про дедуху! - стремглав выметнул Марат злым шёпотом. Старик - прикрытие! О моей работе вынюхиваешь? Юрий про себя вознегодовал: "Ни хрена не доверяет!" Обида невзначай натолкнулась на мысль, что Житоров пока не давал повода считать его неумным. - Посуди сам, - голосом и лицом Юрий выразил боль от душевной раны, - как я, нездешний, мог догадаться, куда старик тащится? - На калитке была надпись "Вход воспрещён"? Друг глядел с наглой наивностью: - Но дед-то прошёл... - Ты надеялся на незарытые трупы полюбоваться? А может, думал - мы там приводим в исполнение и тебе повезёт увидеть? Юрий, не имевший ничего против такой удачи, запротестовал: - Ты что - меня не знаешь?! В вашем аппарате не работаю - так уж и дурак? - Не виляй! У тебя нечистое любопытство к... - Марат вдруг забылся, на лице блуждала отвлечённо-неясная улыбка, - к работе со смертью... закончил он. "Работе со смертью", - повторилось в мозгу гостя. - Кому-у? - внезапно озверел Житоров. - Мне не хочешь признаться? У-уу, говнюк! Вакер почувствовал, что приятель перехлестнул и не только можно, но необходимо "взорваться". - Как власть преображает человека! - горестно съязвил, поморщился и добавил дрожливо-оскорблённо: - Ты сам - то, чем меня назвал. Друг между тем думал: "Что если Юрка (кто его знает?) окажется даровитым романистом?" Житоров сейчас жаждал двух достижений: заполучить убийц отца и увидеть изданный в Москве объёмистый роман о нём. - Не цепляйся к словам, - сказал мирно, но не без строгости. - Ты полез туда, несмотря на надпись, потому что знал: я тебя вытащу. Ты не ошибся. Но в нашей работе есть этика! - произнёс он с ударением. - Столичный хлыщ козыряет знакомством - вот как ты выглядишь. Нехорошо - спекулировать именем начальника. Гость удручённо согласился, думая: приятель мало что выжал из очной ставки двух бывших дутовцев, и оттого он в скверном настроении. Воспалённо-диковатые налитые кровью глаза начальника излучали сухой блеск. - Чем тебе дедуха зенки мозолит? Уходишь от романа, распыляешь внимание... Юрий возразил, убеждая: в книге может "сыграть" любая мелочь, привлёкшая творческое любопытство, какая-нибудь "случайность" будет в ткани вещи вовсе не случайностью, а... Он оборвал рассуждение, заметив, что Марат уже не слушает, и спросил как бы сам себя: - Почему его к вам в здание пускают? Ага - сторож. Но почему сторожем взяли такого старого, дряхлого? Житоров наградил себя, задавшись вопросом, полным презрения: "Если б твоего отца убили, мог ли бы ты питаться идеей отмщения?! Твоя стезя мелочи вынюхивать, немощных выслеживать. Несчастный чуть живой старик и тот не даёт покоя!" - Время идёт, я - на работе! - напомнив это приятелю, проводил его до ворот и пообещал навестить вечером в гостинице. По пути в неё Вакер размышлял: Марат чересчур эмоционален для его должности. Он слишком много пламени расходует на историю отца: то есть на семейное, личное дело. Дед - шишка: внучок и выступает эдаким смелым спесивцем. Опять же растили революционеры: было от кого поднасытиться властолюбием.
...А Юрия воспитывали во всепоглощающей любви к труду и к честному заработку. Он помнит ослепительный, щемящий сердце праздник: папа и мама подарили полусапожки телячьей кожи. Они пахли едко, кисловато - этот запах чарующе ударил в голову мальчика. В полусапожках полагалось ходить только на занятия (он занимался в начальном училище) и в кирху. Родители Юрия, немцы Поволжья, исповедовали лютерано-евангелическую веру, и, пробудившись, а также перед сном сын читал наизусть: "Ich bin klein, mein Herz ist rein", "Wen ich liebe? fragst Du mich. - Meine Eltern liebe ich..." ("Я мал, моё сердце чисто", "Кого я люблю? - спрашиваешь Ты меня. - Моих родителей люблю я...") Семья жила в Покровске Саратовской губернии, имея деревянный оштукатуренный в четыре комнаты домик с огородом, садом и коровником. В воскресные дни Юрий обувал старые грубые башмаки, что в своё время перейдут к младшему брату, и помогал матери везти на базар тележку с молочными продуктами. Родившаяся на Волге мать изъяснялась по-русски коверканно: - Фкюсный слифки, сфежий сметана! Ошень дешёфый! Приятной внешности мальчик в заботливо заштопанных носках, в опрятном костюмчике с заплатками на локтях и на коленях жгуче стеснялся выговора матери и своего облачения, которым он был обязан неукоснительно повторяемой дома мудрости: "Разумная скупость - не глупость!" В каникулы Юрий отправлялся в Саратов, расположенный на другом берегу Волги, напротив Покровска, и подрабатывал, продавая на улицах газеты. Любопытство подбивало заглядывать в них. Кражи, побег из тюрьмы, поджог, приткнувшийся к свае причала утопленник - всё это выпестывало изумлённое влечение к кругу тех, кто пишет о таких тёмных, мрачно-щекочущих случаях... Страшась её хрупкости, он прятал от всех мечту стать газетчиком. Украдкой на клочках бумаги, сожалея, что этого не случилось действительно, писал: "Сообщение в газету. Дворник Клим застал свою жену с каким-то человеком. Человек быстро одевался, а дворник ругал его и бил, человек дрался тоже. Когда он убежал, Клим зарезал свою жену ножом. Пока больше ничего неизвестно". Юрий изощрял хитрость, терзаясь - куда прятать "сообщения"? И выискал место: взобравшись по лестнице к крыше, засовывал клочки под черепицу с краю. Теперь под этой крышей проживает младший брат со своей многодетной семьёй, а отец и мать занимают особнячок поодаль от главной улицы Энгельса (так ныне зовётся Покровск). Отец с молодости был фельдшером и по-русски говорил почти чисто. Осенью 1918 его мобилизовали в Красную Армию, но на фронт он не попал - служил в саратовском госпитале. Приезжая домой, плавно спускал со спины на пол мешок с прибережённым пайковым продовольствием, мыл руки и лицо над лоханью - мать понемногу подливала ему на ладони тёплую воду из кувшина. Он садился за стол, и в его движениях, во всём облике объёмистого в торсе мужчины с крепкой куцеватой шеей, с педантично подровненными проволочными усами, так и сквозило внутреннее равновесие. - Шнапс! - произнёс он однажды слово, которого никогда не произносил за столом, ибо существовали известные дни, в какие подавалось спиртное. Мать, чьё замкнуто-заурядное лицо оживлял всегдашний суровый огонёк в глазах, помешкала, затем нехотя направилась в другую комнату, но возвратилась уже привычно скорым шагом - с аптекарской фляжкой самогонки. Отец, заботливо-внимательный, каким выглядел нечасто, молчал; перед ним оказалась тарелка гречневой каши. Протомившись со вчерашнего вечера в истопленной печи, она стала рассыпчатой и малиновой. Он налил себе гранёный стаканчик и, подняв его в крупной короткопалой красноватой руке, сказал с напряжённым восхищением: - Эта власть нам много лучше, чем были! Я хочу выпить на здравие Ленина! он неторопливо, как что-то приятное, вытянул самогонку, так же неспешно съел свежепросоленный огурец и поведал: несколько дней назад, 19 октября 1918 года, Ленин и советское правительство даровали немцам Поволжья автономию. До этого семью трепали треволнения. Увязнув в войне с Германией, Николай Второй, прячущийся под русской фамилией, всё явственнее видел над собой и своим семейством дамоклов меч. Кровавая неудачная война закономерно выливалась в рост ненависти ко всему немецкому, а государство не могло не подливать масла в огонь - поощряя массы к продолжению бойни. Состояние умов стало донельзя податливым к воздействию противонемецких разоблачений, и стоило бы разнестись вести, что Романов - вовсе не Романов, а фон Гольштейн-Готторп, - случился бы сабантуй, сравнительно с которым немецкий погром в Москве 27 мая 1915 показался бы мелким хулиганством. Самодержцу, что попал, точно кур в ощип, не оставалось ничего иного, как выказывать русский патриотизм первой пробы. Российским немцам воспретили собираться в количестве более трёх. Запрет пал на немецкий язык в публичных местах, были запрещены и проповеди на немецком языке, и музыка германских композиторов, включая Баха и Бетховена. Но вскоре это приелось публике. Её раздражала кормёжка всухомятку, требовалось размочить жёсткое недовольство слезами, и государь нашёл, что их может дать в обилии немецкое тягловое сословие, привычное к пролитию пота. Монарх подписал указ о ликвидации немецких сёл и отправке сотен тысяч российских немцев в Сибирь. Это должно было осуществиться в апреле 1917, но Февральская революция, упразднив царское предписание, отвлекла публику на другие дела. Однако ура-патриотизму не давали остыть, а, наоборот, его принялись подогревать со свежими силами, и немцы знали, что о выселении могут вспомнить в любой момент. Большевики, прежде всего, стали известны своим Декретом о мире, а когда они и вправду замирились с Германией, многие немцы-россияне, особенно в сёлах, склонились к тому, чтобы ощутить себя красными или хотя бы краснеющими. Ленинский же Декрет об автономии дал то влияние, которое прошло сквозь сутолоку всего противоречивого относительно большевиков и нашло верный приют в немецких сердцах. Ленинцы называли Российскую империю тюрьмой народов, заявляя о сочувствии нациям, что жаждали самоуправления и независимости. В восемнадцатом году ещё ни одна коренная народность России не получила автономии (если не считать тех, которые сами провозгласили свою независимость). Но для немцев Поволжья коммунисты создали автономную область - причём немцы в ней тогда не составляли большинства. Предвосхитим ссылки на то, что пылала Гражданская война и земли, мол, других народностей занимали белые. К концу 1918 советская власть была установлена на всей территории будущей Татарии, а на земле будущей Чувашии - и того раньше. Однако автономию татары обрели только в мае 1920, а чуваши - месяцем позже. В Карелии коммунисты повсеместно воцарились к марту 1918, но автономии карелы ждали до июня 1920. И башкиры, и марийцы, и мордва, и удмурты и все остальные коренные народы оказались отодвинутыми в очереди - а вперёд были пропущены немцы-колонисты. Автор этих строк - сам немец до седьмого колена - по воспоминаниям родни, по многим примерам знает, какими востребованными в ту пору сделались немцы победнее, попроще. Если бы ещё их причудливый говор не вселял в русского человека смешинку... Вот тут-то фельдшер Вакер, человек сравнительно грамотный, и поймал судьбу за бороду. Самолюбие воспламенило в Иоханне Гуговиче деловую сметку и подсказало, что не надо медлить со вступлением в партию. Он был выдвинут в губернский отдел здравоохранения, потом его направили в советско-партийную школу, а там и пошёл дальше по административной линии: с преобразованием Автономной области Немцев Поволжья в республику, стал одним из её руководящих работников. А Юрий из скованно-осторожного провинциального мальчика вырос в видного мужчину: когда - непринуждённо-развязного, когда - наглого, ведомого убеждением, что советская страна выделила ему самокатящиеся колёса. Он жил наполненно-ретивой жизнью, воспевая сельских активистов, геологов, пограничников или, по специальному заданию редакции, ехидно высмеивая какого-нибудь "разложившегося" комсорга, подобную мелкую сошку... Заглянем же в номер гостиницы, где многообещающий журналист потягивает густое "мартовское" пиво и лениво раздумывает: роман - не очерк, осуждённый на конкретику неповоротливого факта, а ему, Юрию, воображения не занимать. Оно и вывезет, коли Марат обмишурится с материалом.
25
Дверь распахнулась - Марат в макинтоше, в кепке, с портфелем в руке, похожим на сундучок, бросил сидящему на кровати Юрию: - Где сортир-то? Побыв в нём, под шум воды, заново наполнявшей бачок, пояснил удовлетворённо: - Работа - поссать забываешь! Потом с собой собирал, - встряхнув, он почти кинул портфель на стол, - и только на улице спохватился... еле добежал! Вакер улыбнулся со сладким сарказмом: - Зато теперь как приятно, а? Житоров не поддержал. Швырнув макинтош на спинку стула, остался в серо-стальной блузе - мужчина с фигурой физкультурника, с густыми тёмными бровями, сходящимися разлаписто и властно, с глазами ясными и жёсткими, лишёнными глубины. Небрежно и гадливо, будто делая по принуждению что-то низкое, он выхватил из портфеля круг копчёной колбасы, две банки консервов, бутылку водки - поставил её на стол так, что она упала и покатилась, и была ловко поймана Юрием. - Старообрядцы! - произнёс Житоров в окостенении злобы, глядя мимо стола и словно видя двух незабываемых до каждой их чёрточки людей. - Слаженно молчат! Мне совершенно и абсолютно понятно: им есть о чём молчать... Ничего - размотаю. Приятель про себя заметил: "Пытает их! Шепнуть в Москве кому надо?"(5) Мысль так озаботила, что он не сразу отдал другу бутылку - тот выдернул её из рук, водка забулькала в стаканы. - Один писатель любит повторять: французы называют водку "вода жизни", сказал Юрий с приятной лукавинкой. Житоров, морщась и не отрываясь, выпил полный стакан, отхватил зубами кусок колбасы от круга и, нетерпеливо жуя, уронил: - Привыкаю... Вакер, имевший вкус к выпивке, помнил, что друг спиртным не баловался. "Значит, разговорится!" - сделав вывод и показывая, будто его интерес витает вокруг иных предметов, сообщил: - В ресторане внизу иногда чебуреки жарят - объеденье! Куснёшь свеженький, а в нём такой сок - ум отъешь! Распорядишься, чтобы пожарили? Марат благосклонно кивнул, и он выглянул из номера. Разумеется, в гостинице знали о приходе важнейшего начальника: по ворсистому ковру коридора прогуливался взад-вперёд директор, потирая руки так, будто они отчаянно зябли. Услышав просьбу, он игриво издал горловой смешок, вытянул губы трубочкой и, точно сам безумно захотев чебуреков, пустился бегом проследить за их приготовлением. Юрий придвинул к столу кресло, уселся с вальяжностью и как бы нечаянно проглотил свою порцию водки. Житоров сказал в перегоревшей ярости: - Здешняя ЧК столкнулась с этим под конец девятнадцатого года. Сторож трупами откармливал свиней! - Х-хо?.. - выразил любопытство и удивление приятель. - Скороспелых свиней сальной породы. Семи месяцев были уже по шесть пудов каждая... У выродка этого - лачуга, сарай в слободке. Расстрелянных откапывал... - он поморщился и пересилил себя, чтобы не плюнуть на пол, да что их откапывать? они только присыпаны землёй - каждую ночь новые добавляются. На ручную тележку клал, прикрывал хворостом, увозил, разделывал, кормил... Собрался резать свиней, как его взяли. Расстреляли вместе с женой! Рассказчик выпил водки и утёрся рукавом: - Не могу есть! Вакер изобразил уважительное понимание. Сам он закусывал как ни в чём не бывало. - Брали в сторожа другого - знал, за что предыдущий расстрелян. И тем же самым занялся! Пустили его в расход со всей семейкой: с бабой, с тёщей, с сыном - тот в комсомоле состоял, ублюдок! А в двадцать первом оказался в сторожах ловкач - на свиней не отвлекался. Свежие трупы шли у него на пирожки и котлеты. Продавали жена и дочь-девчонка... - глаза Житорова округлились в ледяной недвижности. Всех историй, эпизодов, деталей раскрывать не буду, уже хватит для твоих ушей... В наше время сторожа обшаривают, раздевают и разувают трупы. Расстреливать за это не имеем права, но нашему аппарату противно, что это делается. Так дед Пахомыч - уж как за ним следили! - чист. По тому профилю, о чём мы говорим, это пока единственный случай в истории местных органов. В голове журналиста всплывало услышанное о детоубийствах, о людоедстве в жуткий голод 1921 в Поволжье. Не забылся, разумеется, и недавний тридцать третий год, когда, по причине коллективизации, из-за голодухи так же прибегали к человечинке. История сторожей, чья жизненная мотивация непонимания не вызывала, заострила мысль на вопросе: впрямь ли старичишка - иной? а если да, то почему? Судя по рассказу, расстрелянные поступают на кладбище не голыми. Пиджаки, конечно, с них сняты - но рубаху содрать, дюжину подштанников... Сбыл - вот и приварок. - Он верующий? Не сектант? Перед тем как ответить, Марат налил стаканы и поставил пустую бутылку на пол. - Иногда перекрестится - что ты хочешь от старика? Но ни в церковь, ни в молельные дома ни старуха его, ни он не ходят. Причину его честности я знаю. Это - воспринятое в революцию талантливое партийное слово из талантливых уст! Умело скрывая иронию, журналист сказал проникновенно: - Ты знаешь - это действительно трогательно. - Он общался с моим отцом! - внушительно произнёс Житоров, и Юрий испытал радость разгадки: "Ах, вот откуда такая симпатия..." - Думаешь, я не проверил, что он не врёт? При его годах он совершенно точно описал портрет моего отца: множество морщинок у рта, цвет глаз тёмно-карий, даже - что на подбородке нервно билась жилка! Передал, как отец обращался к нему: "Я прошу вас понять..." - произнеся фразу, Марат постарался отобразить убеждающую жаркую искренность. - Имелось в виду понять, что жизнь при социализме - это ни на что не похожая заря... Вакер коснулся о старике: он и до революции служил сторожем? - Да, но не на кладбище. А создался губком - пошёл в истопники здания и заодно в сторожа. Официант доставил на подносе горку чебуреков, только что извлечённых из кипящего масла. Обрадовала глаз маркировка на бутылке коньяка: "Очень качественный, старый, светлый". Житоров сейчас говорил о приятном и потому не остался глух к соблазнительности чебуреков. Взяв один и предусмотрительно подув, он осторожно надкусил его, втянул ртом сок. Друг был польщён редкостным простодушием замечания: - И гурман же ты, Юрка! Ну как тебя не уважать? Застолье протекало своим порядком; отнимая руку от опустевшего стакана, Марат восклицал: - Уф-ф, отпускают нервы! - и: - Фх-хы, хорошо! Он вдруг признался - видимо, поверив в это, - что и сам хотел позднее "угостить" друга Пахомычем, который, несомненно, обогатит роман. - Но ты прыгу-у-ч! Уже сунулся, уже полез, и я... - Приревновал! - договорил Юрий улыбчиво и кротко. - Ладно, пусть так. А живёт он, я тебе скажу, на бывшей Воскресенской (теперь Пролетарская), дом номер ... Отрада дышала в подробном рассказе о том, как он, Марат, расспрашивал Пахомыча о встрече с отцом. Человек погрузился, словно в целебную и возбуждающую воду источника, в своё незабываемое... Прощание с отцом под алыми знамёнами на вокзале, оркестр исполняет "Интернационал". Отец в солдатской шинели, в белой папахе молодцевато вскакивает в вагон... А семь или восемь дней спустя - "траурное", под теми же красными флагами собрание в бывшем епархиальном училище. Марата и мать, заплаканных, придавленных бедой, усадили в президиум. Новый вожак оренбургских коммунистов, напрягая лёгкие до отказа, будто командуя на плацу, провозглашал с пафосом: "В этот скорбный и торжественный час мы клянёмся революционной памяти товарища Житора..." Когда, наконец, все речи и клятвы отзвучали, мать, промокая глаза платочком, стала напоминать руководителям: надо привезти тело комиссара для погребения... Её заверяли: "Это вне сомнений!", "Священный ритуал Революции...", "Красных героев ждёт вечная память!" Каратели воротились из Изобильной с предлинным обозом: зерно, яйца, сало, разнообразное имущество. Мать услышала: "Их там, порубленных, всех зарыли в одной яме. Нынче не зима, покойник уже не терпит... Как же мы, на боевом задании, будем копаться-искать?" С братского захоронения привезли мешочек земли, в Оренбурге выбрали место, высыпали её там и объявили: это считается могилой павших героев, и тут будет возвышаться памятник! Марата с матерью из их квартиры переместили в дом поплоше, заселённый низовым составом, дали две смежных комнатки; кухня предназначалась на полдюжины семей. Никто уже не обслуживал вдову и её сына, она сама ходила в распределитель за пайком. - А то и в очереди стояла... - проговорил Житоров зловеще, и неизбывная обида отразилась в игре лицевой мускулатуры; лоб и щёки стали серыми. Страдания, правда, не затянулись. Дед по матери устроил переезд в Москву, их поселили в гостинице "Метрополь", где тогда проживали многие из руководства. Мимоходом к фамилии приросло окончание "ов". - И всё встало на свои места! - сказал Юрий весело, будто ничего так не желая, как отвлечь друга от тягостного момента. Про себя договорил не без зависти: "Опять окружили заботой..."
Дочь-подросток Михаила Артемьевича и два сына не старше десяти пожелали взрослым аппетита, учтиво поклонились. - В кроватки, в кроватки! - поторопил их отец, похлопывая в ладоши. Подали мясной пудинг по-английски, масляно сверкающую румяную жареную колбасу. Хозяин, повернувшись к гостю, указал ему взглядом на сидящую напротив жену: - А моя-то Евгения Антоновна - дочь немца! Урождённая Ярлинг. Её предки приехали при Екатерине. Евгения Антоновна подтвердила, следя за тем, чтобы у гостя оказалась полной тарелка. Тот весело спросил: - А ваш батюшка не хотел бы взять фамилию Ярцев? Она смотрела непонимающе: - Зачем же? Он всегда повторяет, что он - немец. Он доволен. - Вот видите! - победно взглянул Прокл Петрович на хозяина, словно доказал тому что-то потрясающее. Затем последовал вопрос к Евгении Антоновне: чем занимается её отец? Оказалось, он управляет конным заводом близ города Кромы, разводит таких верховых лошадей, что хороши и в упряжке. - Прекрасная полезная деятельность! - воскликнул Прокл Петрович в сиянии счастья и перешёл на Гольштейн-Готторпов и на то, как был изгнан из Петербурга. Евгения Антоновна, слушая, вспомнила: её отец однажды выразился об Александре Третьем, начавшем, в ущерб Германии, сближение с Францией: "И такие гадкие немцы тоже, увы, есть!" Калинчин произнёс глубокомысленно: - Не диво ли дивное? - И было неясно, иронизирует он или искренне недоумевает. Выпивая и поощряя к тому гостя, отчего историческое разбирательство прерывалось, он вставлял, к сведению, что приобрёл в рассрочку локомобиль, купил племенных баранов... Глянцевитые щёки его раскраснелись - "хоть прикуривай!" Шея над белоснежным воротничком приняла лиловый оттенок. После очередной стопки его лицо вдруг стало сумрачно-вдохновенным: - Йе-э-эх-хх, собрал бы я по нашим степям полчища ребятушек - и, с боями, туда, на этих Гольштейн-Го... Го... и прочих Белосельских-Белозерских со всеми их Траубергами!.. - он скрежетнул зубами и занялся паштетом из телячьей печени.
23
В январе-феврале 1918 полчища ребятушек вовсю топали по степи. Имение Калинчина заняла "красно-пролетарская дружина", чистопородные быки, племенные бараны были зарезаны и, при помощи крепких пролетарских челюстей, спроважены в дальний путь. Локомобиль ребятушки разобрали до винтика, мелкие части ухитрились кому-то сбыть, а громоздкие не привлекли ничьего интереса и врастали в землю. Михаил Артемьевич поехал в Оренбург с жалобой и с просьбой к новой власти "сохранить остатки хозяйства для народных нужд". Он изъявлял согласие "при гарантии приличного жалования служить управляющим общественного имения". Удалось пробиться к Житору. Зиновий Силыч был в хлопотах: каждую минуту в городе ожидалось восстание скрывающихся офицеров и "сочувствующих", отчего в деловом вихре торопливости тюрьму наполняли заложниками. Калинчин был свезён туда прямиком из приёмной Житора. На ту пору восстание не состоялось - однако больше половины заложников (бывших офицеров, чиновников, лавочников) всё равно расстреляли. Михаилу Артемьевичу выпала пощада. Когда до обжившихся в его имении ребятушек дошла весть о гибели житоровского отряда, хозяина, со связанными за спиной руками, прислонили к стене мельничного элеватора и пересекли туловище пополам очередью из пулемёта.
...Теми апрельскими днями давний приятель Калинчина с женой и работником Стёпой, основательно помыкавшись, прибыл в станицу Кардаиловскую, где разместились делегаты съезда объединённых станиц, поднявшихся против коммунистов. Командующим всеми повстанческими отрядами избрали войскового старшину Красноярцева, и он со своим штабом стоял тут же. Улицы большой богатой станицы стали тесны от телег всевозможного люда, боящегося большевицкой длани. В налитых колдобинах разжижался навоз, и месиво бесперебойно хлюпало под копытами лошадей: верховые преобладали числом над пешеходами. Весенние запахи подавил аромат шинельной прели, дёгтя и конского пота. В какой двор ни сунься - всюду набито битком. Зажиточный столяр в светло-коричневом байковом пальто, владелец нескольких домов, повёл Прокла Петровича к разлившемуся Уралу. Дубы богатырской толщины стояли по грудь в говорливо бегущей воде, по зеленовато-синей шири скользили, дотаивая, льдины. Столяр указал рукой: - Гляди-ка! Разливом подтопило сарай, пустой курятник, вода подкрадывалась к крытому тёсом домику в два окна. Из неё торчал почерневший от сырости куст крыжовника, поднимались верхушки многолетних растений. Бросался в глаза яркий янтарь расцветшего желтоголовника - сам он залит, а цветок так и горит над водой. - Не боисься водицы - живи! - как бы неохотно снизошёл хозяин к приезжему и загнул такую цену, что тот минуты три молчал, а потом повернулся грудью к раздолью разлива и крикнул изменённым высоким голосом: - Ге-ге-э-эээй!!! Вдали отозвалось смятенным гамом: в воздух всполошённо поднялись стаи уток и гусей. Столяр, ни в коей мере не любопытствуя, с какой стати человек испробовал голосовые связки, задал вопрос: - Дак даёте деньги? Коли зальёт - без отдачи! Перед хорунжим открывалась неизбежность ночевать с Варварой Тихоновной под небесным сводом или, скорчившись, под пологом таратайки. Он мысленно сказал: "Господи, Твоя воля!" - и, ощутимо облегчив кошель, снял домишко на неделю. Раздобыв шест, доставал им из воды дрова, что выплывали из затопленного сарая. Перед тем как разгореться в печи, они несговорчиво шипели и исходили паром. Ночью прибывающая вода перелилась через порог. Хорунжий нашёл на чердаке и перетаскал в домик обрезки горбылей, чтобы положить их на пол, когда его зальёт... В эти дни распродавал имущество: оказался хороший спрос на скот, особенно на лошадей. С работником рассчитался в такой для себя убыток, что Стёпа задумчиво спрашивал свою душу: есть зацепка для обиды? неуж нет?..
* * *
Хорунжий ходил в довольно просторный, но требующий ремонта дом с обшарпанными дверями: в нём расположилось офицерское собрание. Здесь людно, так как можно сравнительно недорого поесть и выпить; непрестанно сшибаются громкие голоса, чья-нибудь рука оголтело разгоняет неисчезающие клубы зеленовато-серого махорочного дыма. Среди офицеров - бывшие студенты, учителя, служащие статистических управлений: кто причисляет себя к эсерам, кто - к народным социалистам, к меньшевикам, кто - к "вообще либералам". Между ними длятся дискуссии, но происходит стремительное объединение сил, лишь стоит взыграть спору с кадровыми офицерами, которые почти все монархисты. Прокл Петрович склонился над тарелкой с тощей котлетой и не сразу перенёс внимание на скромно подошедшего к столу прапорщика. - Прошу прощенья... - сказал этот юноша с возбуждённо-серьёзным мелких черт лицом, с мягкими усиками. Байбарин узнал сына своего друга. Антон Калинчин с началом германской войны поступил в юнкерское училище; пройдя ускоренный курс, провёл почти год на фронте. Он натянуто молчал, осыпаемый вопросами. Прокл Петрович, спохватившись, помрачнел в догадке. Молодой Калинчин рассказал о смерти отца: передали знакомые. У Байбарина душа не лежала к дежурным словам соболезнования пауза полнилась неловкостью, тяготила. Наконец прапорщик сказал: - Тут столько разговоров - у вас в Изобильной казаки красных перебили? Тысячный отряд Житора?.. И будто схватили самого? - Отряд не тысячный. А этого взяли! - в облегчении подтвердил хорунжий. Глаза у молодого Калинчина остро блеснули восхищением. - Так вы... участвовали?! Наши офицеры ужасно нервничают - правда про отряд или нет? Я вас познакомлю! Они представят вас атаману... Минут через пять за столом Прокла Петровича уже сидели, помимо Антона, ротмистр-улан - длинный, сухощавый, но с круглыми сочными щеками эпикурейца, есаул, чьё худое вытянутое лицо роднило его с щукой, и сотник - мужиковатый, с заснувшим в глазах выражением скупой улыбки. Байбарина теребили вопросами - в чём состоял, кем был выношен боевой план? - он опасался предстать хвастливым и слышал: - Ну хочется же знать!
24
- Я хочу знать! - приветствовал Марат приятеля, войдя в полуподвал, в котором тот изнывал больше часа. - Зачем ты рыскал там? Вакер изобразил раскаянное стеснение: - Пошёл просто так за стариком... ну, который у вас кормится. А он приплёлся на то самое кладбище... Откуда я мог знать? Он показал прокушенную овчаркой полу реглана: - Твои спустили на меня озверелых псов. Впору с жизнью прощаться... Дверь в смежное помещение была открыта, там слышали беседу, и Житоров кивком приказал гостю выйти во двор. Сейчас здесь было пусто. - Врёшь-врёшь-врёшь про дедуху! - стремглав выметнул Марат злым шёпотом. Старик - прикрытие! О моей работе вынюхиваешь? Юрий про себя вознегодовал: "Ни хрена не доверяет!" Обида невзначай натолкнулась на мысль, что Житоров пока не давал повода считать его неумным. - Посуди сам, - голосом и лицом Юрий выразил боль от душевной раны, - как я, нездешний, мог догадаться, куда старик тащится? - На калитке была надпись "Вход воспрещён"? Друг глядел с наглой наивностью: - Но дед-то прошёл... - Ты надеялся на незарытые трупы полюбоваться? А может, думал - мы там приводим в исполнение и тебе повезёт увидеть? Юрий, не имевший ничего против такой удачи, запротестовал: - Ты что - меня не знаешь?! В вашем аппарате не работаю - так уж и дурак? - Не виляй! У тебя нечистое любопытство к... - Марат вдруг забылся, на лице блуждала отвлечённо-неясная улыбка, - к работе со смертью... закончил он. "Работе со смертью", - повторилось в мозгу гостя. - Кому-у? - внезапно озверел Житоров. - Мне не хочешь признаться? У-уу, говнюк! Вакер почувствовал, что приятель перехлестнул и не только можно, но необходимо "взорваться". - Как власть преображает человека! - горестно съязвил, поморщился и добавил дрожливо-оскорблённо: - Ты сам - то, чем меня назвал. Друг между тем думал: "Что если Юрка (кто его знает?) окажется даровитым романистом?" Житоров сейчас жаждал двух достижений: заполучить убийц отца и увидеть изданный в Москве объёмистый роман о нём. - Не цепляйся к словам, - сказал мирно, но не без строгости. - Ты полез туда, несмотря на надпись, потому что знал: я тебя вытащу. Ты не ошибся. Но в нашей работе есть этика! - произнёс он с ударением. - Столичный хлыщ козыряет знакомством - вот как ты выглядишь. Нехорошо - спекулировать именем начальника. Гость удручённо согласился, думая: приятель мало что выжал из очной ставки двух бывших дутовцев, и оттого он в скверном настроении. Воспалённо-диковатые налитые кровью глаза начальника излучали сухой блеск. - Чем тебе дедуха зенки мозолит? Уходишь от романа, распыляешь внимание... Юрий возразил, убеждая: в книге может "сыграть" любая мелочь, привлёкшая творческое любопытство, какая-нибудь "случайность" будет в ткани вещи вовсе не случайностью, а... Он оборвал рассуждение, заметив, что Марат уже не слушает, и спросил как бы сам себя: - Почему его к вам в здание пускают? Ага - сторож. Но почему сторожем взяли такого старого, дряхлого? Житоров наградил себя, задавшись вопросом, полным презрения: "Если б твоего отца убили, мог ли бы ты питаться идеей отмщения?! Твоя стезя мелочи вынюхивать, немощных выслеживать. Несчастный чуть живой старик и тот не даёт покоя!" - Время идёт, я - на работе! - напомнив это приятелю, проводил его до ворот и пообещал навестить вечером в гостинице. По пути в неё Вакер размышлял: Марат чересчур эмоционален для его должности. Он слишком много пламени расходует на историю отца: то есть на семейное, личное дело. Дед - шишка: внучок и выступает эдаким смелым спесивцем. Опять же растили революционеры: было от кого поднасытиться властолюбием.
...А Юрия воспитывали во всепоглощающей любви к труду и к честному заработку. Он помнит ослепительный, щемящий сердце праздник: папа и мама подарили полусапожки телячьей кожи. Они пахли едко, кисловато - этот запах чарующе ударил в голову мальчика. В полусапожках полагалось ходить только на занятия (он занимался в начальном училище) и в кирху. Родители Юрия, немцы Поволжья, исповедовали лютерано-евангелическую веру, и, пробудившись, а также перед сном сын читал наизусть: "Ich bin klein, mein Herz ist rein", "Wen ich liebe? fragst Du mich. - Meine Eltern liebe ich..." ("Я мал, моё сердце чисто", "Кого я люблю? - спрашиваешь Ты меня. - Моих родителей люблю я...") Семья жила в Покровске Саратовской губернии, имея деревянный оштукатуренный в четыре комнаты домик с огородом, садом и коровником. В воскресные дни Юрий обувал старые грубые башмаки, что в своё время перейдут к младшему брату, и помогал матери везти на базар тележку с молочными продуктами. Родившаяся на Волге мать изъяснялась по-русски коверканно: - Фкюсный слифки, сфежий сметана! Ошень дешёфый! Приятной внешности мальчик в заботливо заштопанных носках, в опрятном костюмчике с заплатками на локтях и на коленях жгуче стеснялся выговора матери и своего облачения, которым он был обязан неукоснительно повторяемой дома мудрости: "Разумная скупость - не глупость!" В каникулы Юрий отправлялся в Саратов, расположенный на другом берегу Волги, напротив Покровска, и подрабатывал, продавая на улицах газеты. Любопытство подбивало заглядывать в них. Кражи, побег из тюрьмы, поджог, приткнувшийся к свае причала утопленник - всё это выпестывало изумлённое влечение к кругу тех, кто пишет о таких тёмных, мрачно-щекочущих случаях... Страшась её хрупкости, он прятал от всех мечту стать газетчиком. Украдкой на клочках бумаги, сожалея, что этого не случилось действительно, писал: "Сообщение в газету. Дворник Клим застал свою жену с каким-то человеком. Человек быстро одевался, а дворник ругал его и бил, человек дрался тоже. Когда он убежал, Клим зарезал свою жену ножом. Пока больше ничего неизвестно". Юрий изощрял хитрость, терзаясь - куда прятать "сообщения"? И выискал место: взобравшись по лестнице к крыше, засовывал клочки под черепицу с краю. Теперь под этой крышей проживает младший брат со своей многодетной семьёй, а отец и мать занимают особнячок поодаль от главной улицы Энгельса (так ныне зовётся Покровск). Отец с молодости был фельдшером и по-русски говорил почти чисто. Осенью 1918 его мобилизовали в Красную Армию, но на фронт он не попал - служил в саратовском госпитале. Приезжая домой, плавно спускал со спины на пол мешок с прибережённым пайковым продовольствием, мыл руки и лицо над лоханью - мать понемногу подливала ему на ладони тёплую воду из кувшина. Он садился за стол, и в его движениях, во всём облике объёмистого в торсе мужчины с крепкой куцеватой шеей, с педантично подровненными проволочными усами, так и сквозило внутреннее равновесие. - Шнапс! - произнёс он однажды слово, которого никогда не произносил за столом, ибо существовали известные дни, в какие подавалось спиртное. Мать, чьё замкнуто-заурядное лицо оживлял всегдашний суровый огонёк в глазах, помешкала, затем нехотя направилась в другую комнату, но возвратилась уже привычно скорым шагом - с аптекарской фляжкой самогонки. Отец, заботливо-внимательный, каким выглядел нечасто, молчал; перед ним оказалась тарелка гречневой каши. Протомившись со вчерашнего вечера в истопленной печи, она стала рассыпчатой и малиновой. Он налил себе гранёный стаканчик и, подняв его в крупной короткопалой красноватой руке, сказал с напряжённым восхищением: - Эта власть нам много лучше, чем были! Я хочу выпить на здравие Ленина! он неторопливо, как что-то приятное, вытянул самогонку, так же неспешно съел свежепросоленный огурец и поведал: несколько дней назад, 19 октября 1918 года, Ленин и советское правительство даровали немцам Поволжья автономию. До этого семью трепали треволнения. Увязнув в войне с Германией, Николай Второй, прячущийся под русской фамилией, всё явственнее видел над собой и своим семейством дамоклов меч. Кровавая неудачная война закономерно выливалась в рост ненависти ко всему немецкому, а государство не могло не подливать масла в огонь - поощряя массы к продолжению бойни. Состояние умов стало донельзя податливым к воздействию противонемецких разоблачений, и стоило бы разнестись вести, что Романов - вовсе не Романов, а фон Гольштейн-Готторп, - случился бы сабантуй, сравнительно с которым немецкий погром в Москве 27 мая 1915 показался бы мелким хулиганством. Самодержцу, что попал, точно кур в ощип, не оставалось ничего иного, как выказывать русский патриотизм первой пробы. Российским немцам воспретили собираться в количестве более трёх. Запрет пал на немецкий язык в публичных местах, были запрещены и проповеди на немецком языке, и музыка германских композиторов, включая Баха и Бетховена. Но вскоре это приелось публике. Её раздражала кормёжка всухомятку, требовалось размочить жёсткое недовольство слезами, и государь нашёл, что их может дать в обилии немецкое тягловое сословие, привычное к пролитию пота. Монарх подписал указ о ликвидации немецких сёл и отправке сотен тысяч российских немцев в Сибирь. Это должно было осуществиться в апреле 1917, но Февральская революция, упразднив царское предписание, отвлекла публику на другие дела. Однако ура-патриотизму не давали остыть, а, наоборот, его принялись подогревать со свежими силами, и немцы знали, что о выселении могут вспомнить в любой момент. Большевики, прежде всего, стали известны своим Декретом о мире, а когда они и вправду замирились с Германией, многие немцы-россияне, особенно в сёлах, склонились к тому, чтобы ощутить себя красными или хотя бы краснеющими. Ленинский же Декрет об автономии дал то влияние, которое прошло сквозь сутолоку всего противоречивого относительно большевиков и нашло верный приют в немецких сердцах. Ленинцы называли Российскую империю тюрьмой народов, заявляя о сочувствии нациям, что жаждали самоуправления и независимости. В восемнадцатом году ещё ни одна коренная народность России не получила автономии (если не считать тех, которые сами провозгласили свою независимость). Но для немцев Поволжья коммунисты создали автономную область - причём немцы в ней тогда не составляли большинства. Предвосхитим ссылки на то, что пылала Гражданская война и земли, мол, других народностей занимали белые. К концу 1918 советская власть была установлена на всей территории будущей Татарии, а на земле будущей Чувашии - и того раньше. Однако автономию татары обрели только в мае 1920, а чуваши - месяцем позже. В Карелии коммунисты повсеместно воцарились к марту 1918, но автономии карелы ждали до июня 1920. И башкиры, и марийцы, и мордва, и удмурты и все остальные коренные народы оказались отодвинутыми в очереди - а вперёд были пропущены немцы-колонисты. Автор этих строк - сам немец до седьмого колена - по воспоминаниям родни, по многим примерам знает, какими востребованными в ту пору сделались немцы победнее, попроще. Если бы ещё их причудливый говор не вселял в русского человека смешинку... Вот тут-то фельдшер Вакер, человек сравнительно грамотный, и поймал судьбу за бороду. Самолюбие воспламенило в Иоханне Гуговиче деловую сметку и подсказало, что не надо медлить со вступлением в партию. Он был выдвинут в губернский отдел здравоохранения, потом его направили в советско-партийную школу, а там и пошёл дальше по административной линии: с преобразованием Автономной области Немцев Поволжья в республику, стал одним из её руководящих работников. А Юрий из скованно-осторожного провинциального мальчика вырос в видного мужчину: когда - непринуждённо-развязного, когда - наглого, ведомого убеждением, что советская страна выделила ему самокатящиеся колёса. Он жил наполненно-ретивой жизнью, воспевая сельских активистов, геологов, пограничников или, по специальному заданию редакции, ехидно высмеивая какого-нибудь "разложившегося" комсорга, подобную мелкую сошку... Заглянем же в номер гостиницы, где многообещающий журналист потягивает густое "мартовское" пиво и лениво раздумывает: роман - не очерк, осуждённый на конкретику неповоротливого факта, а ему, Юрию, воображения не занимать. Оно и вывезет, коли Марат обмишурится с материалом.
25
Дверь распахнулась - Марат в макинтоше, в кепке, с портфелем в руке, похожим на сундучок, бросил сидящему на кровати Юрию: - Где сортир-то? Побыв в нём, под шум воды, заново наполнявшей бачок, пояснил удовлетворённо: - Работа - поссать забываешь! Потом с собой собирал, - встряхнув, он почти кинул портфель на стол, - и только на улице спохватился... еле добежал! Вакер улыбнулся со сладким сарказмом: - Зато теперь как приятно, а? Житоров не поддержал. Швырнув макинтош на спинку стула, остался в серо-стальной блузе - мужчина с фигурой физкультурника, с густыми тёмными бровями, сходящимися разлаписто и властно, с глазами ясными и жёсткими, лишёнными глубины. Небрежно и гадливо, будто делая по принуждению что-то низкое, он выхватил из портфеля круг копчёной колбасы, две банки консервов, бутылку водки - поставил её на стол так, что она упала и покатилась, и была ловко поймана Юрием. - Старообрядцы! - произнёс Житоров в окостенении злобы, глядя мимо стола и словно видя двух незабываемых до каждой их чёрточки людей. - Слаженно молчат! Мне совершенно и абсолютно понятно: им есть о чём молчать... Ничего - размотаю. Приятель про себя заметил: "Пытает их! Шепнуть в Москве кому надо?"(5) Мысль так озаботила, что он не сразу отдал другу бутылку - тот выдернул её из рук, водка забулькала в стаканы. - Один писатель любит повторять: французы называют водку "вода жизни", сказал Юрий с приятной лукавинкой. Житоров, морщась и не отрываясь, выпил полный стакан, отхватил зубами кусок колбасы от круга и, нетерпеливо жуя, уронил: - Привыкаю... Вакер, имевший вкус к выпивке, помнил, что друг спиртным не баловался. "Значит, разговорится!" - сделав вывод и показывая, будто его интерес витает вокруг иных предметов, сообщил: - В ресторане внизу иногда чебуреки жарят - объеденье! Куснёшь свеженький, а в нём такой сок - ум отъешь! Распорядишься, чтобы пожарили? Марат благосклонно кивнул, и он выглянул из номера. Разумеется, в гостинице знали о приходе важнейшего начальника: по ворсистому ковру коридора прогуливался взад-вперёд директор, потирая руки так, будто они отчаянно зябли. Услышав просьбу, он игриво издал горловой смешок, вытянул губы трубочкой и, точно сам безумно захотев чебуреков, пустился бегом проследить за их приготовлением. Юрий придвинул к столу кресло, уселся с вальяжностью и как бы нечаянно проглотил свою порцию водки. Житоров сказал в перегоревшей ярости: - Здешняя ЧК столкнулась с этим под конец девятнадцатого года. Сторож трупами откармливал свиней! - Х-хо?.. - выразил любопытство и удивление приятель. - Скороспелых свиней сальной породы. Семи месяцев были уже по шесть пудов каждая... У выродка этого - лачуга, сарай в слободке. Расстрелянных откапывал... - он поморщился и пересилил себя, чтобы не плюнуть на пол, да что их откапывать? они только присыпаны землёй - каждую ночь новые добавляются. На ручную тележку клал, прикрывал хворостом, увозил, разделывал, кормил... Собрался резать свиней, как его взяли. Расстреляли вместе с женой! Рассказчик выпил водки и утёрся рукавом: - Не могу есть! Вакер изобразил уважительное понимание. Сам он закусывал как ни в чём не бывало. - Брали в сторожа другого - знал, за что предыдущий расстрелян. И тем же самым занялся! Пустили его в расход со всей семейкой: с бабой, с тёщей, с сыном - тот в комсомоле состоял, ублюдок! А в двадцать первом оказался в сторожах ловкач - на свиней не отвлекался. Свежие трупы шли у него на пирожки и котлеты. Продавали жена и дочь-девчонка... - глаза Житорова округлились в ледяной недвижности. Всех историй, эпизодов, деталей раскрывать не буду, уже хватит для твоих ушей... В наше время сторожа обшаривают, раздевают и разувают трупы. Расстреливать за это не имеем права, но нашему аппарату противно, что это делается. Так дед Пахомыч - уж как за ним следили! - чист. По тому профилю, о чём мы говорим, это пока единственный случай в истории местных органов. В голове журналиста всплывало услышанное о детоубийствах, о людоедстве в жуткий голод 1921 в Поволжье. Не забылся, разумеется, и недавний тридцать третий год, когда, по причине коллективизации, из-за голодухи так же прибегали к человечинке. История сторожей, чья жизненная мотивация непонимания не вызывала, заострила мысль на вопросе: впрямь ли старичишка - иной? а если да, то почему? Судя по рассказу, расстрелянные поступают на кладбище не голыми. Пиджаки, конечно, с них сняты - но рубаху содрать, дюжину подштанников... Сбыл - вот и приварок. - Он верующий? Не сектант? Перед тем как ответить, Марат налил стаканы и поставил пустую бутылку на пол. - Иногда перекрестится - что ты хочешь от старика? Но ни в церковь, ни в молельные дома ни старуха его, ни он не ходят. Причину его честности я знаю. Это - воспринятое в революцию талантливое партийное слово из талантливых уст! Умело скрывая иронию, журналист сказал проникновенно: - Ты знаешь - это действительно трогательно. - Он общался с моим отцом! - внушительно произнёс Житоров, и Юрий испытал радость разгадки: "Ах, вот откуда такая симпатия..." - Думаешь, я не проверил, что он не врёт? При его годах он совершенно точно описал портрет моего отца: множество морщинок у рта, цвет глаз тёмно-карий, даже - что на подбородке нервно билась жилка! Передал, как отец обращался к нему: "Я прошу вас понять..." - произнеся фразу, Марат постарался отобразить убеждающую жаркую искренность. - Имелось в виду понять, что жизнь при социализме - это ни на что не похожая заря... Вакер коснулся о старике: он и до революции служил сторожем? - Да, но не на кладбище. А создался губком - пошёл в истопники здания и заодно в сторожа. Официант доставил на подносе горку чебуреков, только что извлечённых из кипящего масла. Обрадовала глаз маркировка на бутылке коньяка: "Очень качественный, старый, светлый". Житоров сейчас говорил о приятном и потому не остался глух к соблазнительности чебуреков. Взяв один и предусмотрительно подув, он осторожно надкусил его, втянул ртом сок. Друг был польщён редкостным простодушием замечания: - И гурман же ты, Юрка! Ну как тебя не уважать? Застолье протекало своим порядком; отнимая руку от опустевшего стакана, Марат восклицал: - Уф-ф, отпускают нервы! - и: - Фх-хы, хорошо! Он вдруг признался - видимо, поверив в это, - что и сам хотел позднее "угостить" друга Пахомычем, который, несомненно, обогатит роман. - Но ты прыгу-у-ч! Уже сунулся, уже полез, и я... - Приревновал! - договорил Юрий улыбчиво и кротко. - Ладно, пусть так. А живёт он, я тебе скажу, на бывшей Воскресенской (теперь Пролетарская), дом номер ... Отрада дышала в подробном рассказе о том, как он, Марат, расспрашивал Пахомыча о встрече с отцом. Человек погрузился, словно в целебную и возбуждающую воду источника, в своё незабываемое... Прощание с отцом под алыми знамёнами на вокзале, оркестр исполняет "Интернационал". Отец в солдатской шинели, в белой папахе молодцевато вскакивает в вагон... А семь или восемь дней спустя - "траурное", под теми же красными флагами собрание в бывшем епархиальном училище. Марата и мать, заплаканных, придавленных бедой, усадили в президиум. Новый вожак оренбургских коммунистов, напрягая лёгкие до отказа, будто командуя на плацу, провозглашал с пафосом: "В этот скорбный и торжественный час мы клянёмся революционной памяти товарища Житора..." Когда, наконец, все речи и клятвы отзвучали, мать, промокая глаза платочком, стала напоминать руководителям: надо привезти тело комиссара для погребения... Её заверяли: "Это вне сомнений!", "Священный ритуал Революции...", "Красных героев ждёт вечная память!" Каратели воротились из Изобильной с предлинным обозом: зерно, яйца, сало, разнообразное имущество. Мать услышала: "Их там, порубленных, всех зарыли в одной яме. Нынче не зима, покойник уже не терпит... Как же мы, на боевом задании, будем копаться-искать?" С братского захоронения привезли мешочек земли, в Оренбурге выбрали место, высыпали её там и объявили: это считается могилой павших героев, и тут будет возвышаться памятник! Марата с матерью из их квартиры переместили в дом поплоше, заселённый низовым составом, дали две смежных комнатки; кухня предназначалась на полдюжины семей. Никто уже не обслуживал вдову и её сына, она сама ходила в распределитель за пайком. - А то и в очереди стояла... - проговорил Житоров зловеще, и неизбывная обида отразилась в игре лицевой мускулатуры; лоб и щёки стали серыми. Страдания, правда, не затянулись. Дед по матери устроил переезд в Москву, их поселили в гостинице "Метрополь", где тогда проживали многие из руководства. Мимоходом к фамилии приросло окончание "ов". - И всё встало на свои места! - сказал Юрий весело, будто ничего так не желая, как отвлечь друга от тягостного момента. Про себя договорил не без зависти: "Опять окружили заботой..."