26
Заботой хорунжего было "показаться" командиру повстанцев Красноярцеву так, чтобы тот почувствовал, несмотря на возраст Прокла Петровича, его полезность и дал бы приемлемую должность. Антона Калинчина послала судьба: он представил его офицерам, которые замолвят за старика золотое словцо. К нему так и пристали с расспросами о западне, устроенной Житору. В столовой офицерского собрания густой махорочный дух мешался с крепким пованиванием множества отсыревших сапог; где-то на стекле неистово брунжала, погибая от табачного дыма, муха. К столу Байбарина подходили новые и новые слушатели. Он поведал: казаки прознали, что отряд разделится и артиллерия направится к Изобильной по зимнику. Конный разъезд под началом Никодима Лукахина прорубил на её пути лёд на Илеке, чтобы красные не успели занять холм над станицей до подхода их основных сил по летней дороге. Как и ожидалось, основная часть отряда вошла в станицу первой и - прямиком к площади, к ограде, за которой затаились стрелки и скрывалась старенькая, но вполне зубастая пушка. Панкрат Нюшин, лучший умелец в обращении с ней, постарался, чтобы она жагнула картечью как можно убийственнее... Угостившись, красные побежали по улице, под перекрёстным огнём из-за заборов. А те, что были посланы в Изобильную по зимнику, ничем не могли помочь. Их колонна растянулась узкой лентой и оказалась зажатой между холмом и приречным лесом; тут их и перепластали. - Итог... - Прокл Петрович говорил тоном как бы извинения за то, что рассказ может показаться хвастливым. - Начисто аннулирована боевая единица: свыше семисот штыков и сабель, при четырёх пушках и двенадцати пулемётах. Ему зааплодировали. Ротмистр-улан, длинный и тощий, как Дон Кихот, но с круглощёким лицом эпикурейца, в продолжение рассказа с деловым самозабвением крякал и взмыкивал и за этим опустошил тарелку жирной ухи. Во внезапном напряжении подняв указательный палец, словно трудно добираясь до некой догадки, он просиял и выговорил изумлённо: - Спиртику хряпнуть в честь хорунжего? Отозвались слаженно и сердечно: - Беспременно! - Браво, ротмистр! Вот умница! - Да не даст спирту буфетчик... Захлопотали, побежали к буфетчику. Спирту, в самом деле, не достали, но принесли первача. Поначалу поднимали стаканы "за воителя", "за геройские седины", "за станичников - сокрушителей красной орды!" Затем стали брать размашистее: - За возрождение великой России! - За державу с государем! - За российские честь и престол! Кровь в хорунжем кипела жизнерадостно и бесшабашно. Его приняли по достоинству, и сердце перегревал тот пламень, что, бывало, так и перекидывался в души слушателей. Прокл Петрович начал на возвышенно-ликующей ноте, не совсем учитывая её противоречие с тем, что говорил: - Господа, не будем забывать - народ пойдёт только за новыми политическими призывами! Слова "государь", "царь", "престол" лишь оттолкнут миллионы простых людей. И ни в коем случае нельзя их осуждать за это. Николай Второй совершил беспримерное в русской истории предательство! Не отвлекаясь на возникшую заминку, оратор взывал к разуму слушателей: законы России не предусматривали отречение правящего императора, и потому он, отрёкшись, тем самым соделал самое тяжкое преступление против государственного строя. В разгар труднейшей, жертвенной войны царь выступил первым и главным - впереди всех революционеров - разрушителем российской законности... Затосковавший вокруг озноб встряхнулся гомоном. Первым Антон Калинчин, нервно дёрнув ноздрёй, прокричал страдальчески-ломко: - Как можно так винить государя? Его вынудили отречься! - Никакой нажим не может служить оправданием. Законы предоставляли царю полную власть самодержца, - стал разъяснять Прокл Петрович. - Никакая угроза не оправдывает уход часового с поста. Присяга обязывает миллионы людей идти под пули. Тех, кто не выполнил долг, судят военно-полевым судом, объявляют трусами. Царь испражнился на головы людей, верных присяге, плюнул в святую память всех тех часовых, что погибли на посту. Сам он трусливо ретировался со своего поста... Кругом поднималось закрутевшее озлобление. - Чёрт-те что - такую гадость говорить! А ещё сединами убелён. - Самогоночка в голову ударила. - Что у пьяного на языке - то у трезвого, известное дело... Тесное окружение героя дня поредело. За столом остались Антон Калинчин, два казачьих офицера и улан. Тот спокойно предложил выпить ещё, махом опорожнил стакан, закинув назад голову, и, замедленно устанавливая взгляд в хорунжего, поделился: - Ненавижу социалистов - и левых, и правых, и каких угодно - но о царе вы правы. Припекло, и он бросил пост: рассчитывал - его ждёт райская частная жизнь. Никак не полагал, что его тут же - под арест... Есаул, продолговатым лицом напоминавший щуку, приподнял тонкую губу над торчащими вперёд зубами: - От вас я не ожидал! Ротмистр раздражённо вскинулся: - Я от германцев две пули принял, повалялся в госпиталях! И это обращено в пустой "пшик"! Кто был на войне не дурнем - увидели, чего царь стоит. Не умеешь управлять - назначь главу министров, дай ему всю полноту власти, особые полномочия! Поставь на этот пост твёрдого генерала, сам отступи на второй план. Престола же не покидай - не рушь устой устоев! - Со мной в госпитале, - продолжил, не успокаиваясь, улан, - поручик лежал один, из приват-доцентов, учёный по японской истории. Он рассказывал - у японцев как бывало? Во время боя князь сидит на холме позади своих войск, и каждый, кто оглянется, видит - князь на своём месте! Командиры командуют, а князь сидит спокойно, недвижно и этим замечательно здорово действует на войска. Так и наш народ привык, что в беломраморном дворце в Питере сидит царь-батюшка, Божий помазанник, всеобщий властелин - и на этом стояла и стоит русская земля! Исстари это велось и иначе не бывало! Офицер заключил в сердцах: - А тут вдруг сам царь и пренебрёг! По святому народному - копытом-с! - Вы что же, господа, - прапорщик Калинчин несказанно волновался, забыли, что на государя ополчилось всё окружение? - Ну и пусть бы свергли! - резнул ротмистр. - Это не сломало бы народных представлений о мироздании. Русские люди бы поднялись: вернуть престол царю! бей изменников! - Потому и не решились бы свергать, - сказал до сих пор молчавший сотник и по-мужицки поплямкал ртом, затягиваясь самокруткой. - А чтоб прикончить бузу в Питере, - проговорил с недоброй весёлинкой, - тамошних сил бы хватило. Но им нужен был ясный, прямой приказ императора - действовать по военному времени! Как в девятьсот пятом семёновцы - приказ был полковнику Риману: "Пленных не брать, пощады не давать!"(6) Есаул, помяв руки, словно проверяя, действуют ли они, с острым мучением в тоне воскликнул: - Почему государь не предложил престол Николаю Николаевичу? Тот унял бы и думу, этих трепачей-адвокатишек, и разнузданную шваль в солдатских совдепах! Прокл Петрович решил, что вышли на тот самый пункт, с которого следует повести изложение... - Ни отрёкшийся царь, ни Николай Николаевич, ни Михаил Александрович, имена он выговорил с лёгким презрением, - не годятся по той причине, что они - люди с чужими паспортами! Ротмистр, занявшийся жареной уткой, крякнул - то ли от наслаждения жарким, то ли от услышанного. Есаул и Антон Калинчин вперили в Байбарина пытливые взгляды, какими буравят человека, заподозрив, что он не тот, за кого себя выдал. Сотник, сидя в табачном дыму, как в коконе, ухмыльнулся хитрецкой мужицкой ухмылкой и почти прикрыл щёлочки глаз. Прокл Петрович, не замечая, что носком сапога отбивает такт, начал в тяжёлом вдохновении давно назревшего тревожного порыва: - Народ пребывал и пребывает в убеждении, будто это Романовы, тогда как это - Гольштейн-Готторпы! Он детально, красноречиво разъяснил, что государь одного из германских государств - герцогства Гольштейн - был лукаво преподнесён русскому народу под фамилией Романов. И при этом пресловутый Пётр Фёдорович у себя на родине естественно и законно оставался Карлом Петером Ульрихом фон Гольштейн-Готторпом. С того момента россиян из поколения в поколение держали в обмане. Убеждённые, будто ими управляют русские цари Романовы, они на деле являлись подданными немцев-самодержцев Голштинского Дома. На тех давил страх разоблачения - почему они и вцеплялись столь ревниво в рычаги неограниченного самовластия, ненавидели самоё возможность свободного народного волеизъявления. Во всех странах Европы, включая болгарскую и сербскую монархии, давным-давно действовали парламенты - и лишь в России до 1906 года не имелось никакого его подобия. - Представляете, господа, представляете?! - восклицал Прокл Петрович с огоньком, словно уверенный, что его возмущение разделят. - А до девятьсот четвёртого - вы только подумайте! - кого в России нельзя было выпороть? Лишь дворян, купцов первой и второй гильдии и немцев-колонистов. Есаул, оттопырив губы, процедил: - Порка и ныне полезна. Байбарин, глядя в его враждебно потускневшие глаза, произнёс с вкрадчивой подковырочкой: - На немцев цари, никак, пользу эту жалели... А что находили полезным для немцев? Собирать по Германии желающих и перевозить за счёт русской казны, относя сюда и кормёжку, в российские пределы. В паспорта вписывали гордое "колонист-собственник", - приводил подробности хорунжий. - Русские мужички загодя им дома строили. Немцам давалась бесплатно земля - в полное владение семьи, с передачей по наследству, разве только без права продажи. Давалась беспроцентная ссуда. Их освобождали от воинской службы и на тридцать лет освобождали от налогов. Он обвёл взглядом собеседников: - Ну, а что наши мужички имели и как им доставалось - полагаю, и без меня известно-с. Ротмистр раздумчиво вставил: - Случалось, едешь по немецкому селу - дома каменные, процветание. Ни одного оборванного не увидишь, лица самодовольные. Неужели, себя спросишь, это крестьяне? - Колонисты! - поправил Прокл Петрович и продолжил с насмешливым умилением: - Я вам, господа, фактики. Александр Суворов после своих потрясших мир побед, после великой своей службы был отправлен в ссылку за нелестный отзыв о прусских порядках в армии. Умер в опале. А немецкий офицер Беннигсен, изволивший на русскую службу пойти? Только за участие, под началом Суворова, в польской кампании 1794 года был произведён в генерал-майоры, награждён золотой в бриллиантах шпагой с надписью "За храбрость", получил другие награды и - главное-то! - получил тысячу с лишним крепостных! - Но это... - начал Антон Калинчин и потерялся; выражение у него было вопросительное и беспомощное, - это не могло быть терпимо... Байбарин развёл руками: - Но - происходило... Мы, со своей стороны, не отвлекаясь пока на все многочисленные подтверждающие примеры, упомянем хотя бы о Фабиане Остен-Сакене, который тоже воевал под началом Суворова и за участие в польской кампании удостоился золотой шпаги. Александр Первый назначил Остен-Сакена членом Государственного совета и возвёл в графское достоинство, а Николай Первый возвёл в княжеское, пожаловав ему в день своей коронации первый классный чин генерал-фельдмаршала. Остен-Сакен был награждён всеми высшими орденами империи. Когда же он состарился, царь, сохранив за ним жалование главнокомандующего армией, пригласил его на покой ко двору и приказал приготовить для него помещение в одном из своих дворцов. А вот как Николай Первый облагодетельствовал своего германского родственника герцога Ангальт-Кетенского. Тот промотал имение "Аскания" в Пруссии, и Николай подарил ему огромные владения в Новороссии. Самая крупная часть новой вотчины была названа "Аскания-Нова". В царском указе говорилось, что земли передаются герцогу "на вечные времена, с правом наследования, со всем, что имеется над и под землёй". Наследники герцога продали "Асканию-Нову" разбогатевшему немцу-колонисту Фейну. Его потомки стали известны под фамилией Фальц-Фейн. Их владение составляло двести пятьдесят тысяч десятин плодороднейшей земли. Если русский помещик, имевший десять тысяч десятин, слыл очень богатым - то что же сказать о немцах Фальц-Фейнах?..
27
Ночь стояла невозмутимо-тёплая; унавоженная размякшая дорога не пристыла, ручеёк, пошёптывая, торопился уклоном улицы. Хорунжий шёл к домишке у разлива реки и, казалось ему, улавливал в тесноте притаившихся жилищ чуткое напряжение людей. Бодрствовали они или спали, но ожидание беды, страх и живучесть надежды царили глухо и неотступно. Двор перед домиком заплыл речным туманом, который резче обозначался понизу: под ним угадывалась вода. Осмотрительно ступая в неё, хорунжий без всплеска добрался до крыльца, открыл дверь: пахнуло дровяной золой от протопленной печи, душной пресной сыростью и гнилью. Окно пропускало пригашенный лунный свет, и залитый пол слабо мерцал, на нём колебался крест оконного переплёта. На лавке различились очертания тёмного, большого, тяжёлого: от него накатывал мерно-напирающий звук, точно рукавицей раздували угли самовара. Варвара Тихоновна не услышала, а, несмотря на сон, почувствовала, что вернулся муж. Заворочалась, пробормотала ещё в дрёме: - Господи, спаси... - грузно приподнялась и сиповато-разбитым голосом спросила: - Не потопнем мы до утра, Петрович? Запутанный своими думами, он прошёл к лавке по доске, давеча положенной на пол, зажёг тряпичный фитилёк в блюдце с сальной жижей. - Ничего... Вот я тебе полкурицы принёс... Зная, что жена не переносит еду всухомятку, достал с полатей (больше некуда было поставить) бутылку кислого молока. Вынул из узелка и пшеничный сухарь, поджаренный на масле. Варвара Тихоновна, кряхтя, села на лавке: - Удумал чего... средь ночи кормить. Он в неловкости, что покинул её в гиблом месте, сказал ласково: - Намучалась - подкрепись. Она, перекрестившись, принялась за жареную курятину. Байбарин замер рядом на скамье, думая о том, что недавно было в офицерском собрании. Сотник со своей самокруткой, пуская ртом дым и глядя в его клубы, проговорил с показным равнодушием: - Вы сами-то что от царя претерпели? Прокл Петрович отвечал без промедления: - Я, позвольте, опять к истории. Ермолов, которого монарх удостоил вопросом, какую награду он хотел бы получить, сказал: "Государь, произведите меня в немцы!" Претерпел что-то Ермолов или нет, чтобы такое произнести? Возьмите - Карл Нессельроде сорок лет являлся министром иностранных дел России, госканцлером: и не знал по-русски! Каково-с? А наш великий Грибоедов, чьи предки - думные дьяки - Русью ведали, был у Нессельроде одним из служащих. Ротмистр кивнул как бы в согласии и сказал с оттенком превосходства, что появляется, когда у собеседника обнаруживается какой-нибудь "пунктик": - Ну-ну, понятно. Немцев и я не жалую. Но зачем их выставлять важнее, чем они есть? Не они же повинны в теперешней чехарде. Байбарин настойчиво определил: - Повинны немцы-самодержцы, которые обманом присвоили русскую фамилию! Полтора с лишним века они доводили народ до, как вы выразились, чехарды... Он вновь ринулся штурмовать чужой замкнувшийся разум: - Крестьян у нас - семь восьмых населения. И в какое положение их поставили - относительно тех же немцев-колонистов? Тем - по тридцать десятин земли на семью бесплатно! И прочее и прочее! А на семью русского мужика приходится в среднем четыре десятины. Да и за те он при царе - аж с отмены крепостного права! - вносил всё ещё выкупные платежи... Хорунжий затронул вопрос, в то время понятный, мы же поясним: Лев Толстой в статье "Царю и его помощникам", написанной в марте 1901, тщетно призывал отменить выкупные платежи, которые давно уже покрыли стоимость выкупаемых земель. Тем более не щадило хлебопашцев налогообложение. За недоимки уводили со двора последнюю овечку, выносили из избы самовар. К тому же, надо сказать и о так называемых натуральных повинностях, возложенных на русское крестьянство. "Повинности", подчеркнём, означало, что выполнялись они без какого бы то ни было вознаграждения. В них входило: строительство, ремонт дорог и мостов, перевозка на своих подводах казённых грузов, обслуживание почты, обязанность пускать на постой - кого укажет власть. Не имел русский крестьянин, даже в начале двадцатого века, и полной личной свободы, что представлялось Европе варварством. Переезжать с места жительства крестьянин мог лишь при получении паспорта, а на это требовалось разрешение. Посему не русским бы мужичкам называть царя батюшкой. Другой народ имел для того оснований поболее. Русскую же деревню, благодаря отеческому попечению, объяло великое оскудение. Историк-монархист С.С.Ольденбург и тот признаёт в книге "Царствование императора Николая II", что застой необратимо переходил в упадок. Историческая правда - а её запечатлели Глеб Успенский, Лесков, Бунин и другие умы - была в том, что жизнь в селе умирала. Наделы с годами лишь сокращались. Падало поголовье крестьянского скота, всё больше становилось безлошадных дворов. Сводились леса, и вместо дров на топку шёл кизяк из навоза, отчего поля лишались удобрения. Но и без того уже много лет количество хлеба на душу - не росло. Девяносто процентов крестьян едва кормилось собственным хлебом: везти на продажу было нечего. При неурожае тотчас распространялся голод, ставший неумолимо-частым массовым бедствием. Европа давно забыла о таком. Не голодали и немецкие сёла в России. Колонисты всегда располагали запасом зерна и богатели, торгуя им на внутреннем рынке, поставляя хлеб за границу. Так, предки автора этих строк отправляли в Италию пшеницу твёрдых сортов, где она шла на изготовление спагетти. Однако мы не довели до конца рассказ о содержательной беседе в офицерском собрании. Прокл Петрович, живописуя притеснения податного русского люда, всякий раз возвращался к тому, что Голштинский Дом "месил-месил, пёк-пёк и испёк невозможность не быть всероссийскому мужицкому бунту против помещика, чиновника, офицера и любого, кто кажется барином". На чём теперь и греются красные. Есаул смотрел на него, точно колол булавкой: - Отчего вы с нами сидите? Шли бы к эсерам! Я не их поклонник, но сейчас мы с ними, и это правильно. Так у них давно разобрано, чем мужичка оделить, как на путь наставить... - Я пойду к эсерам, - смиренно сказал Байбарин, - пойду ко всем, кому узость партийного мышления мешает увидеть: свержение монархии имело национально-освободительную подоплёку! - Вот вы говорите, - обратился он к сотнику, - бузу в Питере можно было б прихлопнуть - получи войска приказ. Но не мог, никак не мог царь пойти на то, что в девятьсот пятом делали Мин, Риман, Ренненкампф, Меллер-Закомельский. Тогда не воевали с немцами! Прокл Петрович усмехнулся усмешкой отчаянного терпения: - А в Феврале?! Стань известно приказание в народ стрелять, а тут и откройся, что не только царица - немка, но и сам царь - Гольштейн-Готторп? Что содеяли бы с семейкой? Оттого и хватил венценосца пресловутый "паралич воли". Никогда бифштексов с кровью не чурался, да вдруг потерял к ним вкус. - Не знаю, не знаю, может, оно и эдак, - с выражением уступчивости на круглощёком лице сказал ротмистр, - но сейчас-то, при нынешних наших делах, что нам в том? - Что нам в том? - повторил не без драматизма Байбарин, и прозвучал прочувствованный монолог идеалиста: - Сила - вот что! Та сила, которая в правде! Эту правду надо и самим уяснить, и простому человеку передать. Раскол у нас не между мужиками, с одной стороны, и теми, кто причислен к барам, - с другой. Нет! Не здесь быть гневу. Пусть гнев падёт на прямых виновников. Продажная знать и верхушка духовенства покрывали обман голштинцев, благодаря чему те поставили русских ниже своих пришлых сородичей, а другие коренные народы и вовсе держали в инородцах, насаждали юдофобию... - Вон оно что! - пригвоздил сотник. - Наконец-то вылезло, за кого стараетесь! - Примите к сведению, - разнервничался Байбарин, - я не собираюсь делить, кто выше, кто ниже: русский, башкир, еврей, калмык или камчадал. Есаул кашлянул; по его лицу, которое трудно было представить улыбающимся, скользнула тень усмешки. - Так это большевицкий интернационал. Что же вы всё обиняком да исподволь? Скажите, что агитируете за него. Прокл Петрович ощутил, как стиснулись его челюсти, он с усилием разжал их: - Большевики едут на обмане, и тут они - достойные восприемники голштинских деспотов! - объявил он в лицо ненавидящей закоснелости: - Те преподнесли им все условия для заварухи, подарили войну с её разором - как же мог не удасться красный переворот? - Вы ещё, ещё побраните красных-то, - ехидно поддел сотник, - безбожники, мол, кровопивцы, сволочь... И добавьте, что монархисты, духовенство, офицеры - таковы же. Есаул бросил ему с резким недовольством: - Это уже шутовство какое-то! - Он повернулся к Байбарину: - Вы, часом, не заговариваетесь? Если это не так, то вам или надо держать ваши взгляды при себе, или... - замолчав, он постарался придать злому лицу презрительно-уничтожающее выражение. Заговорил и ротмистр, несколько смешавшийся и насупленный: - Я отдаю должное изучению, знаниям, серьёзности... - адресовал он хорунжему, подбирая слова, - о неурядицах наших вы верно... немцы жирок у нас нагуливали, да-с... Но - пересаливаете! - он гасил возмущение вынужденной учтивостью. - Сказать, что мы жили в поднемецкой стране? Мой отец состарился на службе престолу! Образцовым полком командовал и пал в четырнадцатом году. А теперь, если по-вашему, выходит: у него и родины настоящей не было? По жёсткости момента, наступившего после этих слов, Прокл Петрович понял: сейчас ему предложат покинуть собрание. Он встал из-за стола и, обойдясь общим полупоклоном, направился к двери, чувствуя, как его спина прямится и деревенеет под впившимися взглядами. Его догнал у дверей прапорщик Калинчин, в рвущем душу разладе воззвал жалостливо: - Как же вы, а-ааа?! - и тотчас ушёл.
...Прокл Петрович, человек, можно сказать, весьма-весьма зрелый, несмотря на это - или как раз посему, - был больше ребёнок, нежели огромное большинство юношей. То, что он со своими взламывающими всё устойчивое, с "невозможными" мыслями открылся офицерам, которых впервые видел, выказывает его наивным или даже, на чей-то взгляд, недалёким. Но таким уж вела его по жизни судьба. После происшедшего он мучался сомнениями: по благому ли порыву разоткровенничался? Не разнежило ли громкое поначалу "чествование" и не взыграло ль у него тщеславие? Подозрения, надо признать, не вовсе беспочвенные поили душу разъедающей тоской, и он в сырой, подтопленной избе беспокойно полез в дорожный сундучок, достал Библию и затеял ищуще и углублённо проглядывать её в трепетно-скудном мерцании самодельного светильника. Заботливая тревога должна была разрядиться и разрядилась улыбкой удовлетворяющей находки. Он прочитал в подъёме заново обретённого восхищения: "Боязнь перед людьми и скрытность ставят сеть, а надеющийся на Господа будет в безопасности". Тряпичный фитилёк, вылизав остатки жира в блюдце, потух. Прокл Петрович укладывался так и эдак, страдая от неудобства любого положения, пока мало-помалу не впал в забытье. Проснулся он около девяти утра и увидел: вода уже не покрывает весь пол лишь у порога стоит лужа. Жена ожидала за столом, который оживляли сухари, луковица, вяленая очищенная рыба. Услышав, что службы у мужа не будет, так как "люди оказались не тех требований", она сказала в спокойном огорчении: - То-то я проснись - и у меня как ёкнет, и будто кто пальцем перед носом махнул. Прокл Петрович потирал рукой левую сторону груди: характерный жест человека, для которого крупное невезение - вещь не такая уж незнакомая. Мытарства извилистой дороги в белый стан выявили свою безнадёжную зряшность, и, однако, его поддерживала вера в то, что значение случая многосложно и проясняется не сразу. Жена заметила, что его глаза запали глубже, а морщины обозначились резче: - Только не горься. Разговор обратился к тому, что уже не раз обсуждалось. В далёком посёлке Баймак жила дочь Анна, чей муж инженер Лабинцов служил на медеплавильном заводе. Зять помнился старикам человеком обходительным - и куда же ещё оставалось им держать путь? Перекусив, хорунжий заторопился на базарную площадь - попытаться подрядить упряжку в сторону Баймака. На подходе к площади Прокла Петровича перехватил, выбежав из зданьица телеграфа, прапорщик Калинчин: - Господин Байбарин, вам надо срочно убыть из станицы! Такое делается... В глазах его тосковало пытливое сомнение. Терзаемый тем, что знал, он решился рассказать. Была оглашена сводка: на Кардаиловскую движутся силы красных. Офицеры дружно вспомнили высказывания "заезжего", и есаул предположил: он заслан большевиками, которых "так усердно ругал из неумелого притворства". Сотник, не исключая связи "гостя" с комиссарами, сказал, что видит "дело более тонким и тёмным: попахивает каверзами масонской ложи". Ротмистр нашёл эту мысль крайне любопытной... Не заставил себя ждать вывод, что "гостеньком" надобно заняться контрразведке. На счастье Байбарина, офицеры не знали, где он остановился. Прапорщик жадно всматривался в Прокла Петровича. Желание верить, что тот невиновен, едва держалось, разрываемое впечатлениями от услышанного вчера. Хорунжий, со своей стороны, был во власти скользких воспоминаний о Траубенберге. Тело даже как-то затомилось ощущением закручиваемых за спину рук. Соображение, что на сей раз, по причине иной обстановки, обойдутся, скорее всего, без этого и вопрос встанет не о высылке, утешало слабо. Поспешно, но сердечно поблагодарив Антона, он хотел идти хлопотать об отъезде - Калинчин задержал: - Отец дружил с вами - я так всё помню! Скажите... в том, что они думают... что-то есть? - его глаза глядели с ожесточённой прямотой, Прокл Петрович ощутил в их недвижности какую-то обострённую пристальность к малейшему своему движению. Как ни причудливо это было посередь взбулгаченной станицы, да в столь рискованный для него миг, он, сосредоточив себя в усилии особенной плавности, обнажил голову, поклонился Антону в пояс и прошептал: - Нет. - Так идите! - прошептал и прапорщик, но в горячке облегчения. - Я вас бабушка учила - в спину перекрещу.
Заботой хорунжего было "показаться" командиру повстанцев Красноярцеву так, чтобы тот почувствовал, несмотря на возраст Прокла Петровича, его полезность и дал бы приемлемую должность. Антона Калинчина послала судьба: он представил его офицерам, которые замолвят за старика золотое словцо. К нему так и пристали с расспросами о западне, устроенной Житору. В столовой офицерского собрания густой махорочный дух мешался с крепким пованиванием множества отсыревших сапог; где-то на стекле неистово брунжала, погибая от табачного дыма, муха. К столу Байбарина подходили новые и новые слушатели. Он поведал: казаки прознали, что отряд разделится и артиллерия направится к Изобильной по зимнику. Конный разъезд под началом Никодима Лукахина прорубил на её пути лёд на Илеке, чтобы красные не успели занять холм над станицей до подхода их основных сил по летней дороге. Как и ожидалось, основная часть отряда вошла в станицу первой и - прямиком к площади, к ограде, за которой затаились стрелки и скрывалась старенькая, но вполне зубастая пушка. Панкрат Нюшин, лучший умелец в обращении с ней, постарался, чтобы она жагнула картечью как можно убийственнее... Угостившись, красные побежали по улице, под перекрёстным огнём из-за заборов. А те, что были посланы в Изобильную по зимнику, ничем не могли помочь. Их колонна растянулась узкой лентой и оказалась зажатой между холмом и приречным лесом; тут их и перепластали. - Итог... - Прокл Петрович говорил тоном как бы извинения за то, что рассказ может показаться хвастливым. - Начисто аннулирована боевая единица: свыше семисот штыков и сабель, при четырёх пушках и двенадцати пулемётах. Ему зааплодировали. Ротмистр-улан, длинный и тощий, как Дон Кихот, но с круглощёким лицом эпикурейца, в продолжение рассказа с деловым самозабвением крякал и взмыкивал и за этим опустошил тарелку жирной ухи. Во внезапном напряжении подняв указательный палец, словно трудно добираясь до некой догадки, он просиял и выговорил изумлённо: - Спиртику хряпнуть в честь хорунжего? Отозвались слаженно и сердечно: - Беспременно! - Браво, ротмистр! Вот умница! - Да не даст спирту буфетчик... Захлопотали, побежали к буфетчику. Спирту, в самом деле, не достали, но принесли первача. Поначалу поднимали стаканы "за воителя", "за геройские седины", "за станичников - сокрушителей красной орды!" Затем стали брать размашистее: - За возрождение великой России! - За державу с государем! - За российские честь и престол! Кровь в хорунжем кипела жизнерадостно и бесшабашно. Его приняли по достоинству, и сердце перегревал тот пламень, что, бывало, так и перекидывался в души слушателей. Прокл Петрович начал на возвышенно-ликующей ноте, не совсем учитывая её противоречие с тем, что говорил: - Господа, не будем забывать - народ пойдёт только за новыми политическими призывами! Слова "государь", "царь", "престол" лишь оттолкнут миллионы простых людей. И ни в коем случае нельзя их осуждать за это. Николай Второй совершил беспримерное в русской истории предательство! Не отвлекаясь на возникшую заминку, оратор взывал к разуму слушателей: законы России не предусматривали отречение правящего императора, и потому он, отрёкшись, тем самым соделал самое тяжкое преступление против государственного строя. В разгар труднейшей, жертвенной войны царь выступил первым и главным - впереди всех революционеров - разрушителем российской законности... Затосковавший вокруг озноб встряхнулся гомоном. Первым Антон Калинчин, нервно дёрнув ноздрёй, прокричал страдальчески-ломко: - Как можно так винить государя? Его вынудили отречься! - Никакой нажим не может служить оправданием. Законы предоставляли царю полную власть самодержца, - стал разъяснять Прокл Петрович. - Никакая угроза не оправдывает уход часового с поста. Присяга обязывает миллионы людей идти под пули. Тех, кто не выполнил долг, судят военно-полевым судом, объявляют трусами. Царь испражнился на головы людей, верных присяге, плюнул в святую память всех тех часовых, что погибли на посту. Сам он трусливо ретировался со своего поста... Кругом поднималось закрутевшее озлобление. - Чёрт-те что - такую гадость говорить! А ещё сединами убелён. - Самогоночка в голову ударила. - Что у пьяного на языке - то у трезвого, известное дело... Тесное окружение героя дня поредело. За столом остались Антон Калинчин, два казачьих офицера и улан. Тот спокойно предложил выпить ещё, махом опорожнил стакан, закинув назад голову, и, замедленно устанавливая взгляд в хорунжего, поделился: - Ненавижу социалистов - и левых, и правых, и каких угодно - но о царе вы правы. Припекло, и он бросил пост: рассчитывал - его ждёт райская частная жизнь. Никак не полагал, что его тут же - под арест... Есаул, продолговатым лицом напоминавший щуку, приподнял тонкую губу над торчащими вперёд зубами: - От вас я не ожидал! Ротмистр раздражённо вскинулся: - Я от германцев две пули принял, повалялся в госпиталях! И это обращено в пустой "пшик"! Кто был на войне не дурнем - увидели, чего царь стоит. Не умеешь управлять - назначь главу министров, дай ему всю полноту власти, особые полномочия! Поставь на этот пост твёрдого генерала, сам отступи на второй план. Престола же не покидай - не рушь устой устоев! - Со мной в госпитале, - продолжил, не успокаиваясь, улан, - поручик лежал один, из приват-доцентов, учёный по японской истории. Он рассказывал - у японцев как бывало? Во время боя князь сидит на холме позади своих войск, и каждый, кто оглянется, видит - князь на своём месте! Командиры командуют, а князь сидит спокойно, недвижно и этим замечательно здорово действует на войска. Так и наш народ привык, что в беломраморном дворце в Питере сидит царь-батюшка, Божий помазанник, всеобщий властелин - и на этом стояла и стоит русская земля! Исстари это велось и иначе не бывало! Офицер заключил в сердцах: - А тут вдруг сам царь и пренебрёг! По святому народному - копытом-с! - Вы что же, господа, - прапорщик Калинчин несказанно волновался, забыли, что на государя ополчилось всё окружение? - Ну и пусть бы свергли! - резнул ротмистр. - Это не сломало бы народных представлений о мироздании. Русские люди бы поднялись: вернуть престол царю! бей изменников! - Потому и не решились бы свергать, - сказал до сих пор молчавший сотник и по-мужицки поплямкал ртом, затягиваясь самокруткой. - А чтоб прикончить бузу в Питере, - проговорил с недоброй весёлинкой, - тамошних сил бы хватило. Но им нужен был ясный, прямой приказ императора - действовать по военному времени! Как в девятьсот пятом семёновцы - приказ был полковнику Риману: "Пленных не брать, пощады не давать!"(6) Есаул, помяв руки, словно проверяя, действуют ли они, с острым мучением в тоне воскликнул: - Почему государь не предложил престол Николаю Николаевичу? Тот унял бы и думу, этих трепачей-адвокатишек, и разнузданную шваль в солдатских совдепах! Прокл Петрович решил, что вышли на тот самый пункт, с которого следует повести изложение... - Ни отрёкшийся царь, ни Николай Николаевич, ни Михаил Александрович, имена он выговорил с лёгким презрением, - не годятся по той причине, что они - люди с чужими паспортами! Ротмистр, занявшийся жареной уткой, крякнул - то ли от наслаждения жарким, то ли от услышанного. Есаул и Антон Калинчин вперили в Байбарина пытливые взгляды, какими буравят человека, заподозрив, что он не тот, за кого себя выдал. Сотник, сидя в табачном дыму, как в коконе, ухмыльнулся хитрецкой мужицкой ухмылкой и почти прикрыл щёлочки глаз. Прокл Петрович, не замечая, что носком сапога отбивает такт, начал в тяжёлом вдохновении давно назревшего тревожного порыва: - Народ пребывал и пребывает в убеждении, будто это Романовы, тогда как это - Гольштейн-Готторпы! Он детально, красноречиво разъяснил, что государь одного из германских государств - герцогства Гольштейн - был лукаво преподнесён русскому народу под фамилией Романов. И при этом пресловутый Пётр Фёдорович у себя на родине естественно и законно оставался Карлом Петером Ульрихом фон Гольштейн-Готторпом. С того момента россиян из поколения в поколение держали в обмане. Убеждённые, будто ими управляют русские цари Романовы, они на деле являлись подданными немцев-самодержцев Голштинского Дома. На тех давил страх разоблачения - почему они и вцеплялись столь ревниво в рычаги неограниченного самовластия, ненавидели самоё возможность свободного народного волеизъявления. Во всех странах Европы, включая болгарскую и сербскую монархии, давным-давно действовали парламенты - и лишь в России до 1906 года не имелось никакого его подобия. - Представляете, господа, представляете?! - восклицал Прокл Петрович с огоньком, словно уверенный, что его возмущение разделят. - А до девятьсот четвёртого - вы только подумайте! - кого в России нельзя было выпороть? Лишь дворян, купцов первой и второй гильдии и немцев-колонистов. Есаул, оттопырив губы, процедил: - Порка и ныне полезна. Байбарин, глядя в его враждебно потускневшие глаза, произнёс с вкрадчивой подковырочкой: - На немцев цари, никак, пользу эту жалели... А что находили полезным для немцев? Собирать по Германии желающих и перевозить за счёт русской казны, относя сюда и кормёжку, в российские пределы. В паспорта вписывали гордое "колонист-собственник", - приводил подробности хорунжий. - Русские мужички загодя им дома строили. Немцам давалась бесплатно земля - в полное владение семьи, с передачей по наследству, разве только без права продажи. Давалась беспроцентная ссуда. Их освобождали от воинской службы и на тридцать лет освобождали от налогов. Он обвёл взглядом собеседников: - Ну, а что наши мужички имели и как им доставалось - полагаю, и без меня известно-с. Ротмистр раздумчиво вставил: - Случалось, едешь по немецкому селу - дома каменные, процветание. Ни одного оборванного не увидишь, лица самодовольные. Неужели, себя спросишь, это крестьяне? - Колонисты! - поправил Прокл Петрович и продолжил с насмешливым умилением: - Я вам, господа, фактики. Александр Суворов после своих потрясших мир побед, после великой своей службы был отправлен в ссылку за нелестный отзыв о прусских порядках в армии. Умер в опале. А немецкий офицер Беннигсен, изволивший на русскую службу пойти? Только за участие, под началом Суворова, в польской кампании 1794 года был произведён в генерал-майоры, награждён золотой в бриллиантах шпагой с надписью "За храбрость", получил другие награды и - главное-то! - получил тысячу с лишним крепостных! - Но это... - начал Антон Калинчин и потерялся; выражение у него было вопросительное и беспомощное, - это не могло быть терпимо... Байбарин развёл руками: - Но - происходило... Мы, со своей стороны, не отвлекаясь пока на все многочисленные подтверждающие примеры, упомянем хотя бы о Фабиане Остен-Сакене, который тоже воевал под началом Суворова и за участие в польской кампании удостоился золотой шпаги. Александр Первый назначил Остен-Сакена членом Государственного совета и возвёл в графское достоинство, а Николай Первый возвёл в княжеское, пожаловав ему в день своей коронации первый классный чин генерал-фельдмаршала. Остен-Сакен был награждён всеми высшими орденами империи. Когда же он состарился, царь, сохранив за ним жалование главнокомандующего армией, пригласил его на покой ко двору и приказал приготовить для него помещение в одном из своих дворцов. А вот как Николай Первый облагодетельствовал своего германского родственника герцога Ангальт-Кетенского. Тот промотал имение "Аскания" в Пруссии, и Николай подарил ему огромные владения в Новороссии. Самая крупная часть новой вотчины была названа "Аскания-Нова". В царском указе говорилось, что земли передаются герцогу "на вечные времена, с правом наследования, со всем, что имеется над и под землёй". Наследники герцога продали "Асканию-Нову" разбогатевшему немцу-колонисту Фейну. Его потомки стали известны под фамилией Фальц-Фейн. Их владение составляло двести пятьдесят тысяч десятин плодороднейшей земли. Если русский помещик, имевший десять тысяч десятин, слыл очень богатым - то что же сказать о немцах Фальц-Фейнах?..
27
Ночь стояла невозмутимо-тёплая; унавоженная размякшая дорога не пристыла, ручеёк, пошёптывая, торопился уклоном улицы. Хорунжий шёл к домишке у разлива реки и, казалось ему, улавливал в тесноте притаившихся жилищ чуткое напряжение людей. Бодрствовали они или спали, но ожидание беды, страх и живучесть надежды царили глухо и неотступно. Двор перед домиком заплыл речным туманом, который резче обозначался понизу: под ним угадывалась вода. Осмотрительно ступая в неё, хорунжий без всплеска добрался до крыльца, открыл дверь: пахнуло дровяной золой от протопленной печи, душной пресной сыростью и гнилью. Окно пропускало пригашенный лунный свет, и залитый пол слабо мерцал, на нём колебался крест оконного переплёта. На лавке различились очертания тёмного, большого, тяжёлого: от него накатывал мерно-напирающий звук, точно рукавицей раздували угли самовара. Варвара Тихоновна не услышала, а, несмотря на сон, почувствовала, что вернулся муж. Заворочалась, пробормотала ещё в дрёме: - Господи, спаси... - грузно приподнялась и сиповато-разбитым голосом спросила: - Не потопнем мы до утра, Петрович? Запутанный своими думами, он прошёл к лавке по доске, давеча положенной на пол, зажёг тряпичный фитилёк в блюдце с сальной жижей. - Ничего... Вот я тебе полкурицы принёс... Зная, что жена не переносит еду всухомятку, достал с полатей (больше некуда было поставить) бутылку кислого молока. Вынул из узелка и пшеничный сухарь, поджаренный на масле. Варвара Тихоновна, кряхтя, села на лавке: - Удумал чего... средь ночи кормить. Он в неловкости, что покинул её в гиблом месте, сказал ласково: - Намучалась - подкрепись. Она, перекрестившись, принялась за жареную курятину. Байбарин замер рядом на скамье, думая о том, что недавно было в офицерском собрании. Сотник со своей самокруткой, пуская ртом дым и глядя в его клубы, проговорил с показным равнодушием: - Вы сами-то что от царя претерпели? Прокл Петрович отвечал без промедления: - Я, позвольте, опять к истории. Ермолов, которого монарх удостоил вопросом, какую награду он хотел бы получить, сказал: "Государь, произведите меня в немцы!" Претерпел что-то Ермолов или нет, чтобы такое произнести? Возьмите - Карл Нессельроде сорок лет являлся министром иностранных дел России, госканцлером: и не знал по-русски! Каково-с? А наш великий Грибоедов, чьи предки - думные дьяки - Русью ведали, был у Нессельроде одним из служащих. Ротмистр кивнул как бы в согласии и сказал с оттенком превосходства, что появляется, когда у собеседника обнаруживается какой-нибудь "пунктик": - Ну-ну, понятно. Немцев и я не жалую. Но зачем их выставлять важнее, чем они есть? Не они же повинны в теперешней чехарде. Байбарин настойчиво определил: - Повинны немцы-самодержцы, которые обманом присвоили русскую фамилию! Полтора с лишним века они доводили народ до, как вы выразились, чехарды... Он вновь ринулся штурмовать чужой замкнувшийся разум: - Крестьян у нас - семь восьмых населения. И в какое положение их поставили - относительно тех же немцев-колонистов? Тем - по тридцать десятин земли на семью бесплатно! И прочее и прочее! А на семью русского мужика приходится в среднем четыре десятины. Да и за те он при царе - аж с отмены крепостного права! - вносил всё ещё выкупные платежи... Хорунжий затронул вопрос, в то время понятный, мы же поясним: Лев Толстой в статье "Царю и его помощникам", написанной в марте 1901, тщетно призывал отменить выкупные платежи, которые давно уже покрыли стоимость выкупаемых земель. Тем более не щадило хлебопашцев налогообложение. За недоимки уводили со двора последнюю овечку, выносили из избы самовар. К тому же, надо сказать и о так называемых натуральных повинностях, возложенных на русское крестьянство. "Повинности", подчеркнём, означало, что выполнялись они без какого бы то ни было вознаграждения. В них входило: строительство, ремонт дорог и мостов, перевозка на своих подводах казённых грузов, обслуживание почты, обязанность пускать на постой - кого укажет власть. Не имел русский крестьянин, даже в начале двадцатого века, и полной личной свободы, что представлялось Европе варварством. Переезжать с места жительства крестьянин мог лишь при получении паспорта, а на это требовалось разрешение. Посему не русским бы мужичкам называть царя батюшкой. Другой народ имел для того оснований поболее. Русскую же деревню, благодаря отеческому попечению, объяло великое оскудение. Историк-монархист С.С.Ольденбург и тот признаёт в книге "Царствование императора Николая II", что застой необратимо переходил в упадок. Историческая правда - а её запечатлели Глеб Успенский, Лесков, Бунин и другие умы - была в том, что жизнь в селе умирала. Наделы с годами лишь сокращались. Падало поголовье крестьянского скота, всё больше становилось безлошадных дворов. Сводились леса, и вместо дров на топку шёл кизяк из навоза, отчего поля лишались удобрения. Но и без того уже много лет количество хлеба на душу - не росло. Девяносто процентов крестьян едва кормилось собственным хлебом: везти на продажу было нечего. При неурожае тотчас распространялся голод, ставший неумолимо-частым массовым бедствием. Европа давно забыла о таком. Не голодали и немецкие сёла в России. Колонисты всегда располагали запасом зерна и богатели, торгуя им на внутреннем рынке, поставляя хлеб за границу. Так, предки автора этих строк отправляли в Италию пшеницу твёрдых сортов, где она шла на изготовление спагетти. Однако мы не довели до конца рассказ о содержательной беседе в офицерском собрании. Прокл Петрович, живописуя притеснения податного русского люда, всякий раз возвращался к тому, что Голштинский Дом "месил-месил, пёк-пёк и испёк невозможность не быть всероссийскому мужицкому бунту против помещика, чиновника, офицера и любого, кто кажется барином". На чём теперь и греются красные. Есаул смотрел на него, точно колол булавкой: - Отчего вы с нами сидите? Шли бы к эсерам! Я не их поклонник, но сейчас мы с ними, и это правильно. Так у них давно разобрано, чем мужичка оделить, как на путь наставить... - Я пойду к эсерам, - смиренно сказал Байбарин, - пойду ко всем, кому узость партийного мышления мешает увидеть: свержение монархии имело национально-освободительную подоплёку! - Вот вы говорите, - обратился он к сотнику, - бузу в Питере можно было б прихлопнуть - получи войска приказ. Но не мог, никак не мог царь пойти на то, что в девятьсот пятом делали Мин, Риман, Ренненкампф, Меллер-Закомельский. Тогда не воевали с немцами! Прокл Петрович усмехнулся усмешкой отчаянного терпения: - А в Феврале?! Стань известно приказание в народ стрелять, а тут и откройся, что не только царица - немка, но и сам царь - Гольштейн-Готторп? Что содеяли бы с семейкой? Оттого и хватил венценосца пресловутый "паралич воли". Никогда бифштексов с кровью не чурался, да вдруг потерял к ним вкус. - Не знаю, не знаю, может, оно и эдак, - с выражением уступчивости на круглощёком лице сказал ротмистр, - но сейчас-то, при нынешних наших делах, что нам в том? - Что нам в том? - повторил не без драматизма Байбарин, и прозвучал прочувствованный монолог идеалиста: - Сила - вот что! Та сила, которая в правде! Эту правду надо и самим уяснить, и простому человеку передать. Раскол у нас не между мужиками, с одной стороны, и теми, кто причислен к барам, - с другой. Нет! Не здесь быть гневу. Пусть гнев падёт на прямых виновников. Продажная знать и верхушка духовенства покрывали обман голштинцев, благодаря чему те поставили русских ниже своих пришлых сородичей, а другие коренные народы и вовсе держали в инородцах, насаждали юдофобию... - Вон оно что! - пригвоздил сотник. - Наконец-то вылезло, за кого стараетесь! - Примите к сведению, - разнервничался Байбарин, - я не собираюсь делить, кто выше, кто ниже: русский, башкир, еврей, калмык или камчадал. Есаул кашлянул; по его лицу, которое трудно было представить улыбающимся, скользнула тень усмешки. - Так это большевицкий интернационал. Что же вы всё обиняком да исподволь? Скажите, что агитируете за него. Прокл Петрович ощутил, как стиснулись его челюсти, он с усилием разжал их: - Большевики едут на обмане, и тут они - достойные восприемники голштинских деспотов! - объявил он в лицо ненавидящей закоснелости: - Те преподнесли им все условия для заварухи, подарили войну с её разором - как же мог не удасться красный переворот? - Вы ещё, ещё побраните красных-то, - ехидно поддел сотник, - безбожники, мол, кровопивцы, сволочь... И добавьте, что монархисты, духовенство, офицеры - таковы же. Есаул бросил ему с резким недовольством: - Это уже шутовство какое-то! - Он повернулся к Байбарину: - Вы, часом, не заговариваетесь? Если это не так, то вам или надо держать ваши взгляды при себе, или... - замолчав, он постарался придать злому лицу презрительно-уничтожающее выражение. Заговорил и ротмистр, несколько смешавшийся и насупленный: - Я отдаю должное изучению, знаниям, серьёзности... - адресовал он хорунжему, подбирая слова, - о неурядицах наших вы верно... немцы жирок у нас нагуливали, да-с... Но - пересаливаете! - он гасил возмущение вынужденной учтивостью. - Сказать, что мы жили в поднемецкой стране? Мой отец состарился на службе престолу! Образцовым полком командовал и пал в четырнадцатом году. А теперь, если по-вашему, выходит: у него и родины настоящей не было? По жёсткости момента, наступившего после этих слов, Прокл Петрович понял: сейчас ему предложат покинуть собрание. Он встал из-за стола и, обойдясь общим полупоклоном, направился к двери, чувствуя, как его спина прямится и деревенеет под впившимися взглядами. Его догнал у дверей прапорщик Калинчин, в рвущем душу разладе воззвал жалостливо: - Как же вы, а-ааа?! - и тотчас ушёл.
...Прокл Петрович, человек, можно сказать, весьма-весьма зрелый, несмотря на это - или как раз посему, - был больше ребёнок, нежели огромное большинство юношей. То, что он со своими взламывающими всё устойчивое, с "невозможными" мыслями открылся офицерам, которых впервые видел, выказывает его наивным или даже, на чей-то взгляд, недалёким. Но таким уж вела его по жизни судьба. После происшедшего он мучался сомнениями: по благому ли порыву разоткровенничался? Не разнежило ли громкое поначалу "чествование" и не взыграло ль у него тщеславие? Подозрения, надо признать, не вовсе беспочвенные поили душу разъедающей тоской, и он в сырой, подтопленной избе беспокойно полез в дорожный сундучок, достал Библию и затеял ищуще и углублённо проглядывать её в трепетно-скудном мерцании самодельного светильника. Заботливая тревога должна была разрядиться и разрядилась улыбкой удовлетворяющей находки. Он прочитал в подъёме заново обретённого восхищения: "Боязнь перед людьми и скрытность ставят сеть, а надеющийся на Господа будет в безопасности". Тряпичный фитилёк, вылизав остатки жира в блюдце, потух. Прокл Петрович укладывался так и эдак, страдая от неудобства любого положения, пока мало-помалу не впал в забытье. Проснулся он около девяти утра и увидел: вода уже не покрывает весь пол лишь у порога стоит лужа. Жена ожидала за столом, который оживляли сухари, луковица, вяленая очищенная рыба. Услышав, что службы у мужа не будет, так как "люди оказались не тех требований", она сказала в спокойном огорчении: - То-то я проснись - и у меня как ёкнет, и будто кто пальцем перед носом махнул. Прокл Петрович потирал рукой левую сторону груди: характерный жест человека, для которого крупное невезение - вещь не такая уж незнакомая. Мытарства извилистой дороги в белый стан выявили свою безнадёжную зряшность, и, однако, его поддерживала вера в то, что значение случая многосложно и проясняется не сразу. Жена заметила, что его глаза запали глубже, а морщины обозначились резче: - Только не горься. Разговор обратился к тому, что уже не раз обсуждалось. В далёком посёлке Баймак жила дочь Анна, чей муж инженер Лабинцов служил на медеплавильном заводе. Зять помнился старикам человеком обходительным - и куда же ещё оставалось им держать путь? Перекусив, хорунжий заторопился на базарную площадь - попытаться подрядить упряжку в сторону Баймака. На подходе к площади Прокла Петровича перехватил, выбежав из зданьица телеграфа, прапорщик Калинчин: - Господин Байбарин, вам надо срочно убыть из станицы! Такое делается... В глазах его тосковало пытливое сомнение. Терзаемый тем, что знал, он решился рассказать. Была оглашена сводка: на Кардаиловскую движутся силы красных. Офицеры дружно вспомнили высказывания "заезжего", и есаул предположил: он заслан большевиками, которых "так усердно ругал из неумелого притворства". Сотник, не исключая связи "гостя" с комиссарами, сказал, что видит "дело более тонким и тёмным: попахивает каверзами масонской ложи". Ротмистр нашёл эту мысль крайне любопытной... Не заставил себя ждать вывод, что "гостеньком" надобно заняться контрразведке. На счастье Байбарина, офицеры не знали, где он остановился. Прапорщик жадно всматривался в Прокла Петровича. Желание верить, что тот невиновен, едва держалось, разрываемое впечатлениями от услышанного вчера. Хорунжий, со своей стороны, был во власти скользких воспоминаний о Траубенберге. Тело даже как-то затомилось ощущением закручиваемых за спину рук. Соображение, что на сей раз, по причине иной обстановки, обойдутся, скорее всего, без этого и вопрос встанет не о высылке, утешало слабо. Поспешно, но сердечно поблагодарив Антона, он хотел идти хлопотать об отъезде - Калинчин задержал: - Отец дружил с вами - я так всё помню! Скажите... в том, что они думают... что-то есть? - его глаза глядели с ожесточённой прямотой, Прокл Петрович ощутил в их недвижности какую-то обострённую пристальность к малейшему своему движению. Как ни причудливо это было посередь взбулгаченной станицы, да в столь рискованный для него миг, он, сосредоточив себя в усилии особенной плавности, обнажил голову, поклонился Антону в пояс и прошептал: - Нет. - Так идите! - прошептал и прапорщик, но в горячке облегчения. - Я вас бабушка учила - в спину перекрещу.