— Не помню, — сказала Ладыжникова.
   — Ну и я не помню. Стиль у тебя есть, пером владеешь. И будет, Валюша, это второй материал, реабилитирующий память Ивана Дмитриевича. Первый мы уже имеем — дежурная нянечка выжила, которую Постников за кипятком посылал. Она все так же, дословно, моим товарищам рассказала.
   Голос его звенел — совсем мальчишкой казался Штуб без очков, несмотря на свои седины, таким, словно и не промчались эти длинные годы.
   — Не понимаю, — сказала Валя, — ничего не понимаю. Почему же ты так угрюмо меня слушал?
   — «Простим угрюмство, — процитировал Штуб, — разве это сокрытый движитель его?» Просто я выверял, Валюша, сверял в уме — сходится или нет. Один — старый, другой — малый, время прошло. Я этим делом давно занимаюсь и, знаешь ли… Впрочем, про это рано… Но есть еще некоторые соображения…
   — Какие? — быстро спросила она.
   Но он не ответил, какие и про что есть у него еще соображения. Зато он спросил ее про Аглаю Петровну Устименко.
   — Я толком ничего не знаю, — сказала Валя, — но там был еще бухгалтер какой-то, пьянчужка Аверьянов, был он будто убит фашистами на улице. Эта самая Окаемова, которую я тебе назвала, что-то, по-моему, знает, но боится…
   Штуб, надев очки, быстро записывал.
   Валя встала.
   — Мне пора, — сказала она. — Очень я рада, Август, что повидала тебя. И еще больше рада, что… ты… такой же. Что веришь…
   Он молчал, стоя перед ней неподвижно, невысокий, с очень широкими плечами, с глубокими заломами в углах крепких губ, говорящих о сдержанной силе.
   — Давай поцелуемся, — сказала она, — вряд ли судьба нас еще сведет.
   Он обнял ее за плечи, поцеловал и предложил:
   — А ты, когда к сыну приезжаешь на могилу, то…
   — Что? — спросила она. — Что — то?
   — Да ничего, — тихо улыбнулся он, подумав, что это как-то странно прозвучало: «когда к сыну приезжаешь на могилу, то…» — Ничего, Валюша, приедешь, наведайся…
   Проводив ее до двери, он позвонил Сереже Колокольцеву, своему выученику и верному дружку, но того не было, и Штуб, прохаживаясь по кабинету, задумался, кому бы дать в работу это славное дело, как он определил будущую реабилитацию целой группы людей, — кто и достаточно энергичен, и доброжелателен, и пылок. Тут, несомненно, нужна была пылкость и приверженность идее справедливости. Но кроме пылкости нужна была и дотошность, чтобы существовала пропорция и пылкостью не застилало глаза…
   Покуда он обдумывал соответствующую кандидатуру, перетасовывая в голове своих сотрудников, аккуратно постучавшись, явился майор Бодростин, служака, застегнутый обычно на все крючки, дотошный, добросовестный и исполнительный. Правда, пылкостью его природа не наделила.
   А может быть, это здесь было и к лучшему, без фантазий?
   «Подкорректирую в случае чего», — подумал Штуб и рассказал майору о новых сведениях про Постникова, про Окаемову и про убитого бухгалтера Аверьянова. Бодростин слушал молча, с застегнутым выражением бледного лица.
   — Что молчите? — спросил Штуб.
   — Да сведения-то все от оккупированных, — сказал Бодростин своим значительным баритоном. — Сами знаете, товарищ полковник, народец такой — рука руку моет.
   Штуб вспылил:
   — А мы всех имели возможность эвакуировать?
   — Но все могли пойти в партизаны.
   — А партизаны так уже всех и брали? И стариков, и старух? Вы сами когда-нибудь на оккупированной территории были?
   — Бог миловал, — с усмешкой ответил Бодростин.
   — Что вы этим хотите сказать? — жестко оторвал Штуб. — Что-то я вашу точку зрения перестаю понимать.
   Майор Бодростин промолчал.
   Штуб еще прошелся по кабинету и спросил мирно:
   — Ясна задача?
   — Не совсем, товарищ полковник, — ответил Бодростин. — Более того, задача для меня в принципе сомнительна. Народ знает, что Постников — изменник, что это установлено неопровержимыми фактами. Сейчас мы, выходит, дадим обратные результаты? Дадим обывателю и антисоветчику козырь в руки — они-де ошибаются. А разве мы можем ошибаться? Разве можем допускать брак в работе? Мы есть орган карающий…
   — Вы меня не учите, какой именно мы орган! — бешено вскипел Штуб. — Вам приказано, и извольте выполнять. Экой какой нашелся на всех карающий меч…
   Бодростин молчал, на лице его не было решительно никакого выражения, он знал твердо, что время работает на него и что «карающий меч» еще обернется в его пользу.
   — Исполняйте! — велел Штуб.
   Майор ушел, бормоча по пути, что «это собес», а Штуб вызвал машину, чтобы уехать наконец домой.

«ВОТ ЧТО НАДЕЛАЛИ ПЕСНИ ТВОИ!»

   Проклятый Яковец все-таки заявился в Дом колхозника почти в полночь, когда Варвара, замученная всем этим днем, только что улеглась в девятнадцатой комнате. И нельзя было не ехать, потому что тогда Яковец, по его собственному выражению, «пострадал бы окончательно и непоправимо», в чем и сама Варвара, кстати, нисколько не сомневалась.
   — Вы элементарный негодяй! — сказала она ему, спускаясь по широкой лестнице. — Таких, как вы, надо поголовно уничтожать.
   — Так разве я возражаю? — униженно согласился конопатый подонок. — Разве ж я себя жалею? Я семейство свое жалею, детишек…
   Он знал, чем пронять Варвару: она вечно тискала его действительно прелестных ребят-двойняшек.
   — И почему в войну убивали хороших людей, а такие, как вы, пожалуйста — живой, здоровый, — сказала Варвара. — Даже и не поранило вас как следует.
   Яковец обиделся.
   — Даже не поранило? — воскликнул он. — У меня почти что возле сердца пуля прошла, у меня в левом бедре осколок, у меня ухи отморожены…
   — Не ухи, а уши, — миролюбиво поправила отходчивая Варвара. И осведомилась: — А что в кузове?
   Яковец объяснил, что «картошечки немножко».
   — Какой еще такой картошечки? — удивилась Варвара. — Новое дело — картошечка.
   — Бизнес маленький, — сказал Яковец, — сейчас на Приреченской скинем, и — Вася. Я ж порожняком с самой Каменки сыпал.
   Мотор не заводился. Варвару с дремоты пробирал озноб, да и пальто было еще сырое. Когда конопатый шофер вытаскивал из кабины ручку, чтобы завести машину, она почувствовала, что от него пахнет и водкой, и луком.
   — Пьяница несчастный, — сказала Варвара, — вот отберут у вас права навечно — интересно, как тогда вы закукуете?
   — Фары у меня не горят, вот что худо, — пожаловался Яковец. — А с водкой, Варвара Родионовна, конечно, подразболтался я. Но вообще, я вам так скажу, если на всю последнюю правду. Плохо у нас в экспедиции поставлена воспитательная работа. Никто надо мной не работает, никто меня не поднимает…
   Варвара даже задохнулась от ярости.
   — Вы все-таки удивительный негодяй, — сказала она. — Редчайший из редких. Это над вами-то не работали? Это вас не уговаривали? Это вашим липовым честным словам и клятвам не верили? Да кто вас товарищеским судом судил, не мы ли в Каменке? Гнусный и низкий вы тип, вот вы кто…
   — До суда человека довести — дело нехитрое, — огрызнулся шофер, — вы не дайте ему скатиться, не дайте упасть, вот и будет порядок. Во мне тоже имеются положительные моменты.
   Машина наконец двинулась с места, и Яковец, закурив, без всякой ложной скромности вспомнил то, что он сам назвал «своим подвигом». История действительно была «красивая». С одним из шоферов-«дальнобойщиков» — так назывались дальнорейсовики — случился сердечный припадок, и быть бы беде с автобусом, который он вел, если бы Яковец не оседлал радиатор и не влез на ходу в кабину чужой машины. Многие это видели и сгоряча посулили шоферюге даже орден или, на крайний случай, медаль, но впоследствии Яковец из-за художеств иного порядка вовсе ничего не получил.
   — Справедливо? — спросил он Варвару. — Разве душа у меня не болит за это?
   И он запел, зная, что поет хорошо и что ему многое прощается за его умение петь:
 
Начинаются дни золотые
Огневой, непродажной любви.
Эх вы, кони мои золотые,
Черны вороны, кони мои…
 
   — Не гоните машину, — сказала Варвара, — моя жизнь нужна народу.
   — Так луна же!
   — А я говорю — не гоните, вы же пьяный, бандит за рулем.
   — Я в пьяном виде ни одной аварии не имел. И даже нарушения. Я всю войну сто граммов доставлял бойцам, и никаких неприятностей. У меня автоматизм, товарищ Степанова, полностью отработан.
   Он вновь запел тенорком, чувствительно и в то же время сильно:
 
Мы ушли от проклятой погони!
Перестань, мое счастье, дрожать!
Нас не выдадут черные кони…
 
   Вот на этом самом трогательном романсе они и врезались, по-видимому, в выскочившую на улицу Ленина легковую машину. Как это произошло, Варвара не видела, она закрыла глаза, чтобы подремать, и сразу словно бы провалилась, а потом почувствовала удар, услышала грохот, скрежет и хруст и поняла, что произошло несчастье.
   Было совсем тихо, так страшно тихо, как делается только после аварии, когда все уже кончено. Мотор полуторки сразу заглох, легковая, сшибленная ударом к тротуару, тоже молчала. Жесткий свет осенней луны мертво поблескивал в стеклах длинного черного автомобиля.
   — Номер с нолями, — подавленно произнес Яковец. — Теперь, конечно, расстреляют.
   — Почему расстреляют? — воскликнула Варвара.
   — Да уж это верно, — лязгнув челюстью, сказал Яковец. — Это уж безвыходно.
   Он даже пошевелиться от страха не мог.
   — Так помогите же им, свинья! — вне себя крикнула она.
   — Теперь уж что, теперь уж я пропал, — только и сказал он.
   Варвара пыталась в это время открыть свою дверцу, но замок заклинило, и, только сильно ударив плечом, она оказалась на улице и подбежала к легковой — это была иномарка, «оппель», что ли.
   — Живы? — спросила она, открыв на себя большую дверцу.
   Там внутри светились приборы, и шофер умелыми руками старого солдата ощупывал своего пассажира.
   — Живы? — опять спросила Варвара. — Ну что же вы молчите?
   — Уйди к черту! — гаркнул на нее шофер. — Не умеешь, так не суйся за баранку…
   Они оба, видимо, приняли ее за водителя, потому что пассажир, поправляя очки, сказал ей с кряхтеньем в голосе:
   — Экая дура-баба! А если бы насмерть убила? Надо же уметь так вмазать.
   И тут Варвару осенило. Она поняла, как всегда понимала каким-то шестым чувством, где и как можно помочь, поняла, что здесь в ее силах хотя бы спасти негодяя от тюрьмы. В расстрел она не верила, но в тюрьму его вполне могли засадить, а если он ей передал руль — ну, права отберут на срок.
   — Он мне руля не давал! — воскликнула Варвара. — Я сама силой села за баранку. Он мне подчиненный, он мое приказание не мог не выполнить! Мы — из экспедиции, из геологической…
   Понемножку возле поврежденных машин собралось несколько запоздалых зевак, среди которых были, как всегда, и знающие. Уже и Варвару назвали «бандиткой за рулем» — она все торчала возле машины Штуба.
   — Ребра мне поломала, наверное, идиотка, — сказал полковник сердито. — Ты вот слева пощупай, Терещенко, не повернуться никак, зажало…
   — Ниже, товарищ полковник.
   — Сломано?
   — Та вроде торчит…
   — Торчит! — часто дыша, проговорил Штуб. — Наш драндулет-то может сдвинуться?
   — Товарищ начальник, — жалостно произнесла Варвара, — вам нужно сейчас к доктору…
   — Закрой дверь с той стороны, — велел ей полковник, — сейчас же закрой.
   А пока она закрывала, Терещенко ей сказал гробовым голосом:
   — Ну, шестнадцать сорок, помянешь меня за товарища Штуба. Будет тебе желтая жизнь.
   «В самого Штуба впоролись!» — не без страха отметила про себя Варвара и окончательно поняла, что негодяй Яковец теперь без ее помощи пропадет окончательно и что она должна «стоять насмерть».
   — Я вела машину, — вернувшись к своему грузовику, негромко, но раздельно и внятно, чтобы вбить ему, Яковцу, свой замысел в голову, сказала она, просунувшись в кабину. — Я — запомнил? Вы мне баранку, разумеется, не давали, но я самовольно перехватила еще у Дома крестьянина. Не могли же вы силой меня оттащить. Понятно? Ясно? Все запомнили?
   — Как бы не вы, так известно, ничего не было бы, — подлым голосом сказал Яковец, — катил бы себе в Каменку, посвистывал. Нет, забери меня, — передразнил он Варвару, — ровно в семь жду. Вот — дождались!
   — Негодяй и к тому же болван, — словно опомнившись, выругалась она, но теперь ей обратного хода не было. — Я вас выручить хочу, а вы еще фордыбачитесь…
   И вновь, сквозь зубы от отвращения к нему, она стала повторять свою версию, не слыша и не понимая собственных слов, слыша только, как не может сдвинуться своим ходом «оппель», как что-то ревет в его моторе и, захлебнувшись, смолкает.
   — Дети мои, дети, — вдруг заплакав, сказал Яковец, — за что вы страдаете?
   Выпив, Яковец всегда становился слезливым.
   Варвара увидела, как Терещенко, выставив вперед длинные ноги, выскочил из-за баранки и побежал по улице Ленина наверх, к зданию МГБ. Тогда Варвара еще раз оказалась возле «оппеля», открыла дверку со стороны водителя, втиснулась коленками под стойку рулевой баранки и, заглядывая в белое лицо Штуба, пытаясь увидеть его глаза, горячо заговорила:
   — Товарищ Штуб, пожалуйста, послушайте и ответьте. Нынче сюда приехал отличный доктор, травматолог, хирург, некто Устименко. Он тут рядом живет, за углом. Я из аптеки позвоню, и он придет.
   Она дрожала от волнения и от своей низости, двуличия, от того, что нашла в себе силы воспользоваться таким случаем, чтобы все-таки его увидеть. Несмотря ни на что, вопреки всему.
   — Проваливали бы вы отсюда с вашей чуткостью, — с трудом ответил ей Штуб. — Убирайтесь!
   Но она уже не могла отказаться от своей идеи. И не потому, что хотела увидеть Володю, это была неправда, в этом она только себя заподозрила, как всегда подозревала себя в дурном. Просто уж так сложилась ее жизнь, что в мгновение ужаса за человека в ней, в душе ее всегда неотступно жила мысль, что существует один, самый умный, самый надежный, самый умелый и находчивый, который, конечно, спасет. Этим единственным был Устименко. И, несмотря на грубые слова Штуба, Варвара позвонила из аптеки сонному и пьяноватому Женьке.
   — Женюрчик, — быстро и деловито сказала она, — Женюрчик, котик, мне нужен доктор Устименко. Он у вас?
   — Сумасшедшая, — ответил Женька, — мишугине, ты соображаешь, сколько времени?
   Варвара помолчала. Его нужно было как следует испугать, Женечку, чтобы он начал действовать. Его нужно было завести ручкой, иначе он не поедет.
   — Я разбила грузовиком машину Штуба, знаешь, МГБ, полковник, — раздельно и внятно произнесла Варвара. — И Штуб пострадал. Начальник МГБ. Возможно — тяжело. Очухайся, приди в себя. Эта история может отразиться и на твоей судьбе. Мы тут — Ленина, двадцать восемь. Бегом, Женюрка! А если уедут, ищите дальше сами!
   В трубке захрюкало и завизжало, но Варвара выскочила из автомата и тотчас же оказалась среди людей, которые теснились вокруг «оппеля», покалеченного полуторкой, помятого, старого «джипа» и шоферни с санитарами и с молоденьким доктором из санчасти МГБ, который все кричал, что «его не надо трогать, а надо как есть — везти!»
   Терещенко во исполнение этой идеи пятил «джип», чтобы взять «оппель» на буксир, а Яковец ему дирижировал рукою.
   — Поехали, Яковец, — сказала Варвара, дергая его за рукав, — слышите, поехали…
   — Поедем, когда управимся, — ответил он ей.
   — Поехали же! — чувствуя, что расплачется, крикнула Варвара. — Яковец, я вам говорю…
   — А вы здесь мне не командир! — ощерился Яковец в азарте деятельности.
   Толпа совсем загустела, задние напирали на передних, чтобы увидеть, как санитары будут забирать «тело», передние обжали машины, шоферы и санитары с врачом отпихивались локтями, и тогда Варвара услышала его голос, совершенно не изменившийся с тех лет, но только чуть более властный, чуть военный, приказывающий:
   — Разойтись! Я — врач!
   И она увидела его совсем близко от себя, он пробежал перед нею в криво застегнутом морском кителе, с непокрытой головой, огромный — почему-то показалось ей. И яркая луна освещала его худое лицо с темными бровями.
   — Яковец же, — жалобно сказала она, — Яковец!
   Но шофер не слышал. Он куда-то пропал, провалился. Варвара попятилась, прижалась спиной к радиатору полуторки, закрыла глаза. Шум стоял в ее ушах, гомон, грохот. «Пожалуй, я упаду, — подумала она, — пожалуй, мне больше не выдержать!»
   Они не должны были, не могли сейчас увидеться. Во-первых, она старуха. Во-вторых, она жалкая. В-третьих, Женька скажет пошлость. В-четвертых, тут народ. Нет, это невозможно.
   Но она знала, что они увидятся.
   Она хотела этого.
   И они, конечно, увиделись.
   Не открывая глаз, она понимала, что он идет к ней. Никто так не ходил, а как — она не знала. Но она помнила! И свет вдруг погас, тень от него упала на ее лицо, на ее вконец измученные глаза, и они распахнулись навстречу ему.
   — Здравствуй, — сказал Устименко. — Ты зачем же людей давишь?
   — Здравствуй, — ответила она, забыв про старуху и про все остальное. — Я нечаянно, Володя, людей давлю.
   И загадала, холодея от страха: если он поцелует ее сейчас, после стольких лет этой муки, то когда-нибудь она на нем женится. Именно такими словами она и загадала — с «женится».
   И он поцеловал. Поцеловал своими твердыми, жесткими, нетерпеливыми губами, но бережно и нежно, именно так, как и должен был поцеловать после стольких лет несчастий, и сказал именно то, что и должен был непременно сказать:
   — Вруша несчастная! Разве же это ты была за рулем?
   А она ответила то, что ответила бы много лет тому назад на улице Красивой:
   — Не твое дело!
   Но он теперь говорил о другом. Он говорил про Штуба:
   — Ничего страшного, я думаю. Трещина, наверно, в самом худшем случае. Это болезненно, даже очень, но скоро пройдет.
   — Скоро пройдет? — переспросила она одними губами.
   — Все проходит, — сказал Устименко.
   — Да, все, — подтвердила она.
   Сейчас она совсем плохо соображала, как будто ее, а не Штуба ударил грузовик. Она только вглядывалась в его лицо и не понимала, как могло случиться, что этот человек, смысл и счастье всей ее жизни, женат на другой и сейчас уйдет от нее в неведомый мир той семьи, в котором ее не будет.
   — Ты что, тоже ушиблась? — спросил он.
   — Нет, ничего, — совсем тихо ответила она. — Я нисколько не ушиблась. Я устала сегодня. Но и это пройдет?
   — Пройдет, — уверенно и быстро произнес Устименко, — пройдет, Варюха. Только ты меня не избегай, — вдруг быстро добавил он, — это же дико — нам друг друга избегать…
   Он хотел еще что-то сказать, но не успел, потому что, пыхтя от всего пережитого, подбежал Евгений и сообщил, что буксирный канат «привязали» и можно ехать.
   Женька, разумеется, был очень зол и возбужден.
   — Ладно, сестричка, — взъелся он на Варвару, — наделала делов, теперь можешь радоваться. — В его голосе Варваре послышалось даже бешенство. — Я тебе, дорогуша, это попомню, все попомню. Пошли же, Владимир Афанасьевич!
   — До свидания, Варюха, — сказал ей Володя.
   — До свидания!
   Варвара опять закрыла глаза, чтобы не видеть, как он уходит. И не увидела. Она только услышала, как разъезжались машины и расходилась толпа. Потом Яковец потрогал ее плечо.
   — Поехали, что ли? — спросил он.
   Варвара, не ответив, села в кабину. Яковец еще долго заводил полуторку ручкой, потом в каком-то дворе они сваливали картошку и только часа в два пополуночи выехали из города.
   — Что ж теперь будет? — осторожно осведомился он.
   — Плохо будет, — ответила Варвара, думая о своем.
   — Скажете все, как и было? — испугался шоферюга.
   — Теперь поздно, — ответила она своим мыслям. — Теперь окончательно поздно. Теперь все!
   До Выселок Яковец, слава богу, молчал. Но когда выехали на широкую дорогу, набрался до того наглости, что сообщил:
   — Теперь, между прочим, Варвара Родионовна, менять вам показания просто-таки невозможно. Сейчас, если вы даже на меня и скажете, вам не поверят. Это уж будьте уверены. Конечно, шоферишка шоферит, на такого побитого судьбой, как я, все можно взвалить, любое обвинение. Но только учтите, я — человек семейный, я обязанности перед детьми имею и на себя доказывать не собираюсь. А вам ничего, вы — одиночка, ну, выговор заимеете — и вся недолга. И еще мелкий момент: вы сами меня на эту брехню подтолкнули, я такое даже и не думал…
   Варвара молчала.
   — Не желаете со мной говорить? — обиделся Яковец.
   Она и на это не ответила.
   — Ноль вниманья — фунт презренья, — обеспокоился ее молчанием Яковец. — Решили, что Яковец человек бессовестный. Как хотите, можете думать, но только учтите, если здорово подопрет, то и у меня совесть прорежется. Пока ведь без надобности.
   — Помолчали бы вы, Яковец! — со вздохом попросила она.
   — Совесть, Варвара Родионовна, дело темное, — вздохнул шофер. — Каждому своя…

«ЕСТЬ УПОЕНИЕ В БОЮ…»

   Штуб поднимался на третий этаж в свою квартиру очень медленно. По дороге он предложил версию насчет того, что «оппель» просто-напросто «занесло». Вполне могло занести, тем более что резина старая, лысая, сколько они на этом одре намотали километров?
   — Верно, Терещенко? — осведомился Штуб.
   Шофер возмутился. Его профессиональная честь была ущемлена.
   — Видали? — отнесся он к докторам — к Устименке и Степанову. — Слышали?
   И, преградив своим туловищем дорогу маленькому Штубу, заговорил на басах:
   — Это же курям на смех, товарищ полковник! Ни гололеда, ни снега, а меня «занесло»? Какой же я тогда водитель первого класса? Двадцать шесть лет за баранкой, а по такой погоде сделал аварию и набрехал к тому же на атмосферные осадки? Нет, Август Янович, на это я пойти не могу.
   — Ну, ладно, шут с тобой, — согласился Штуб, — не тебя занесло. Их на нас занесло и об нас ударило. Такой вариант возможен?
   Терещенко пожал плечами.
   — Начальству виднее, — произнес он фронтовую присказку. — Оно грамотное и газеты читает.
   На площадке второго этажа Штубу стало совсем плохо: при слабом свете маленькой лампочки Устименко увидел, как лицо полковника залилось потом. А Евгений, конечно, обмер от страха и так расставил руки, будто Штуб сейчас упадет в обморок.
   — Ничего, — тихо сказал Штуб, — постоим минуточку…
   И виноватым голосом пояснил:
   — Не хочу жену пугать. Ей нельзя волноваться, у нее нервы на пределе. Так что, товарищи доктора, я первым войду, а вас уж попрошу проявить максимум оптимизма. И ты, Терещенко, не делай деникинское выражение лица, не пугай никого, сделай такое одолжение…
   Против ожидания, штубовская Зося не взволновалась нисколько. Да ей и «нечем» было нынче волноваться, по выражению Штуба. Обварила колено Тутушка — младшая, средняя — Тяпа — ухитрилась принести из школы чохом три двойки, старший же сын Алик сделал официальное заявление, что после школы не намерен жить на средства отца или государства, а сразу пойдет на производство.
   — Но ты же твердо решил идти на юридический! — воскликнула мать.
   — А сегодня перерешил!
   Это были домашние неприятности, но имели место и служебные. В библиотеке, в которой Зося директорствовала, по ее почину организовали открытый доступ к книгам. Этому доступу многие упрямо и долго противились. Зося их переломила, а нынче, после переучета, выяснилась крупная недостача в фондах. Так что Зосе действительно вовсе «нечем» было волноваться к ночи. Впрочем, может быть, Зося и расстроилась, увидев белое лицо Штуба, но по ней это не было заметно. Да и как можно было вообще что-либо заметить в том шуме и гаме, который сделался в передней, когда они вошли. Оба штубовских пса именно в эти мгновения настигли тут свою врагиню — кошку Мушку — и загнали ее на вешалку, откуда она хлестала их длинной когтистой лапой, а они визжали, лаяли, прыгали и скулили, униженные и оскорбленные на глазах посторонних людей.
   — Ты что это такой потный? — только и спросила Зося.
   — Да что-то устал нынче, — ответил он ей, действительно чувствуя себя утомленным. — И зашибся маленько.
   Про то, что он «зашибся», Зося не расслышала, потому что собаки, изловчившись, стащили Мушку вниз, и баталия разыгралась с удесятеренным шумом.
   — Ма-ама! — заорала из глубины квартиры обожженная Тутушка. — Да мама же, какая ты…
   Впрочем, что-то в лице мужа не понравилось Зосе, но она не отдала себе в этом отчета. Все худое нынче было сущим вздором по сравнению с тем, что успела пережить Зося со своим молчаливым, обожаемым, удивительным, самым лучшим на земле Августом за семнадцать лет их супружества. Однажды увидела она мужа почти мертвым. Тогда она своими ушами услышала, как оперировавший хирург сказал «все!», и на ее помутившихся глазах «тело» Штуба сняли с операционного стола. «Скончался, — пояснил ей истерзанный усталостью врач с руками по локоть в штубовской крови, — давайте следующего».
   Потом выяснилось, что про «следующего» слышал сам Штуб. «Словно бы в парикмахерской», — сказал он много позже. Но так случилось, что как раз в эти дни тут работала какая-то «оживительная» бригада докторов, которые брали тех, про которых говорилось — «все, скончался». Оживительная — или как ее там называли? — бригада из сердитых мальчишек в халатах и шапочках под водительством розового и брюхатого старичка хищно и жадно уволокла Штуба на другой стол, и после клинической смерти Август Янович вернулся в сей мир, а затем и в свою палату, где Зося и выслушала его рассказ о том, как он побывал на том свете и что там видел. Зося, естественно, плакала, а полковник Штуб под литерой «военнослужащий Ш.» и по сей день путешествует из учебника в учебник, понятия не имея о своей медицинской популярности.