Страница:
— Что с ним, доктор? Говорите же, не надо меня щадить. Вы же не думаете, что Пьер умрет?
Врач придвинул свой стул чуть ближе. Он говорил очень тихо, но резко и отчетливо.
— Этого не знает никто. Но если я не ошибаюсь, мальчик очень опасно болен.
Верагут посмотрел ему в глаза.
— Он умрет? Я хочу знать, считаете ли вы, что он умрет. Поймите, я хочу это знать.
Художник, сам того не сознавая, вскочил на ноги и как бы с угрозой сделал шаг вперед. Врач положил ему руку на плечо, он вздрогнул и, словно пристыженный, опять опустился в кресло.
— Говорить так не имеет смысла, — снова начал врач. — Не мы распоряжаемся жизнью и смертью; мы, врачи, сами ежедневно сталкиваемся с сюрпризами. Видите ли, для нас каждый больной, пока он еще дышит, не безнадежен. А иначе к чему бы мы пришли!
Верагут терпеливо кивнул и спросил:
— Итак, что же у него? Врач коротко откашлялся.
— Если я не ошибаюсь, у него менингит.
Верагут не шевельнулся и только тихо повторил это слово. Затем встал и протянул врачу руку.
— Значит, менингит, — сказал он, медленно, с трудом выговаривая слова, потому что губы его дрожали, как в сильный мороз. — Разве это вообще излечимо?
— Излечимо все, господин Верагут. Один ложится в больницу с зубной болью и через пару дней умирает, у другого налицо симптомы тяжелейшей болезни, но он выздоравливает.
— Да-да. Выздоравливает! Мне пора, господин доктор. Я доставил вам много хлопот. Значит, менингит неизлечим?
— Мой дорогой господин…
— Простите. Вероятно, вам уже приходилось лечить детей, больных мен… больных этой болезнью? Да? Вот видите!… Они остались живы?
Врач молчал.
— Быть может, в живых остались хотя бы двое из них? Хотя бы один?
Ответа не было. Врач, как бы досадуя на гостя, повернулся к письменному столу и выдвинул ящик.
— Не теряйте мужества! — изменившимся голосом сказал он. — Мы не знаем, выживет ли ваш ребенок. Он в опасности, и мы должны помогать ему, как можем. Понимаете, мы все должны помогать ему, и вы тоже. Мне нужна ваша помощь. Вечером я заеду к вам еще раз. На всякий случай я дам вам снотворного, быть может, оно вам самому понадобится. А теперь слушайте: мальчику нужен полный покой и полноценное питание. Это главное. Не забывайте об этом.
— Конечно. Я ничего не забуду.
— Если у него появятся боли или он будет очень беспокоен, помогают теплые ванны и компрессы. У вас есть пузырь для льда? Я привезу. Лед, я думаю, у вас есть? Хорошо… Будем надеяться, господин Верагут! Сейчас никак нельзя, чтобы кто-то из нас потерял мужество, мы все должны быть на своем посту. Не так ли?
Жест Верагута его успокоил, он проводил его к выходу. — Не хотите ли взять мою коляску? Она понадобится мне только в пять часов.
— Спасибо, я пойду пешком.
Он пошел по улице, которая была такой же пустынной, как и раньше. Из того самого открытого окна все еще доносилась унылая ученическая музыка. Он посмотрел на часы: прошло всего лишь полчаса. Он медленно побрел дальше, минуя улицу за улицей, и так обошел полгорода. Он боялся покинуть его. Здесь, в этом дурацком нагромождении убогих домов, стоял запах лекарств, здесь гнездились болезни, нужда, страх и смерть, здесь сотни безрадостных, унылых улочек вместе сносили тяжесть бытия, и здесь не было чувства одиночества. Но там, за городом, в тени деревьев и под ясным небом, среди звона кос и треска кузнечиков, там, думалось ему, мысль обо всем этом будет много страшнее, нелепее и безысходнее.
Был вечер, когда он, запыленный и смертельно уставший, вернулся домой. Врач уже побывал здесь, но госпожа Адель была спокойна и, казалось, еще ничего не знала. За ужином Верагут беседовал с Альбертом о лошадях. Он находил новые темы для разговора, Альберт подхватывал. Они видели, что отец устал, и только. Он же с едва сдерживаемой насмешливой яростью думал: «Да будь у меня в глазах даже смертная тоска, они и тогда ничего бы не заметили! И это моя жена, и это мой сын! А Пьер умирает!» Эти печальные мысли вертелись у него в голове, пока он непослушным языком произносил слова, которые никого не интересовали. Потом к ним добавилась еще одна мысль: «Так и должно быть! Я один выпью чашу страдания до последней капли. Вот так и буду сидеть, лицемерить и ждать, когда умрет мой бедный мальчик. И если я все это переживу, тогда не останется больше ничего, что будет связывать меня, ничего, что может причинить мне боль, тогда я смогу уйти и никогда в жизни больше не поверю в любовь, не буду больше лгать, выжидать и чего-то бояться… Тогда я буду знать только жизнь, работу и движение вперед, а не покой и лень».
С каким-то мрачным наслаждением он чувствовал, как в сердце его разгорается боль, дикая и невыносимая, но чистая и большая, какой он еще никогда не испытывая, и перед этим божественным пламенем его маленькая, безрадостная, неискренняя и незадавшаяся жизнь куда-то исчезла, недостойная того, чтобы думать о ней и даже осуждать ее.
В таком состоянии он просидел еще час в полутемной спальне больного и провел душную бессонную ночь, с упоением отдаваясь своему безграничному горю, ни на что не надеясь и желая только одного — чтобы и его испепелил и без остатка уничтожил этот огонь. Он понял, что так и должно быть, что он должен пожертвовать самым дорогим и чистым, что у него было, и присутствовать при его смерти.
Врач придвинул свой стул чуть ближе. Он говорил очень тихо, но резко и отчетливо.
— Этого не знает никто. Но если я не ошибаюсь, мальчик очень опасно болен.
Верагут посмотрел ему в глаза.
— Он умрет? Я хочу знать, считаете ли вы, что он умрет. Поймите, я хочу это знать.
Художник, сам того не сознавая, вскочил на ноги и как бы с угрозой сделал шаг вперед. Врач положил ему руку на плечо, он вздрогнул и, словно пристыженный, опять опустился в кресло.
— Говорить так не имеет смысла, — снова начал врач. — Не мы распоряжаемся жизнью и смертью; мы, врачи, сами ежедневно сталкиваемся с сюрпризами. Видите ли, для нас каждый больной, пока он еще дышит, не безнадежен. А иначе к чему бы мы пришли!
Верагут терпеливо кивнул и спросил:
— Итак, что же у него? Врач коротко откашлялся.
— Если я не ошибаюсь, у него менингит.
Верагут не шевельнулся и только тихо повторил это слово. Затем встал и протянул врачу руку.
— Значит, менингит, — сказал он, медленно, с трудом выговаривая слова, потому что губы его дрожали, как в сильный мороз. — Разве это вообще излечимо?
— Излечимо все, господин Верагут. Один ложится в больницу с зубной болью и через пару дней умирает, у другого налицо симптомы тяжелейшей болезни, но он выздоравливает.
— Да-да. Выздоравливает! Мне пора, господин доктор. Я доставил вам много хлопот. Значит, менингит неизлечим?
— Мой дорогой господин…
— Простите. Вероятно, вам уже приходилось лечить детей, больных мен… больных этой болезнью? Да? Вот видите!… Они остались живы?
Врач молчал.
— Быть может, в живых остались хотя бы двое из них? Хотя бы один?
Ответа не было. Врач, как бы досадуя на гостя, повернулся к письменному столу и выдвинул ящик.
— Не теряйте мужества! — изменившимся голосом сказал он. — Мы не знаем, выживет ли ваш ребенок. Он в опасности, и мы должны помогать ему, как можем. Понимаете, мы все должны помогать ему, и вы тоже. Мне нужна ваша помощь. Вечером я заеду к вам еще раз. На всякий случай я дам вам снотворного, быть может, оно вам самому понадобится. А теперь слушайте: мальчику нужен полный покой и полноценное питание. Это главное. Не забывайте об этом.
— Конечно. Я ничего не забуду.
— Если у него появятся боли или он будет очень беспокоен, помогают теплые ванны и компрессы. У вас есть пузырь для льда? Я привезу. Лед, я думаю, у вас есть? Хорошо… Будем надеяться, господин Верагут! Сейчас никак нельзя, чтобы кто-то из нас потерял мужество, мы все должны быть на своем посту. Не так ли?
Жест Верагута его успокоил, он проводил его к выходу. — Не хотите ли взять мою коляску? Она понадобится мне только в пять часов.
— Спасибо, я пойду пешком.
Он пошел по улице, которая была такой же пустынной, как и раньше. Из того самого открытого окна все еще доносилась унылая ученическая музыка. Он посмотрел на часы: прошло всего лишь полчаса. Он медленно побрел дальше, минуя улицу за улицей, и так обошел полгорода. Он боялся покинуть его. Здесь, в этом дурацком нагромождении убогих домов, стоял запах лекарств, здесь гнездились болезни, нужда, страх и смерть, здесь сотни безрадостных, унылых улочек вместе сносили тяжесть бытия, и здесь не было чувства одиночества. Но там, за городом, в тени деревьев и под ясным небом, среди звона кос и треска кузнечиков, там, думалось ему, мысль обо всем этом будет много страшнее, нелепее и безысходнее.
Был вечер, когда он, запыленный и смертельно уставший, вернулся домой. Врач уже побывал здесь, но госпожа Адель была спокойна и, казалось, еще ничего не знала. За ужином Верагут беседовал с Альбертом о лошадях. Он находил новые темы для разговора, Альберт подхватывал. Они видели, что отец устал, и только. Он же с едва сдерживаемой насмешливой яростью думал: «Да будь у меня в глазах даже смертная тоска, они и тогда ничего бы не заметили! И это моя жена, и это мой сын! А Пьер умирает!» Эти печальные мысли вертелись у него в голове, пока он непослушным языком произносил слова, которые никого не интересовали. Потом к ним добавилась еще одна мысль: «Так и должно быть! Я один выпью чашу страдания до последней капли. Вот так и буду сидеть, лицемерить и ждать, когда умрет мой бедный мальчик. И если я все это переживу, тогда не останется больше ничего, что будет связывать меня, ничего, что может причинить мне боль, тогда я смогу уйти и никогда в жизни больше не поверю в любовь, не буду больше лгать, выжидать и чего-то бояться… Тогда я буду знать только жизнь, работу и движение вперед, а не покой и лень».
С каким-то мрачным наслаждением он чувствовал, как в сердце его разгорается боль, дикая и невыносимая, но чистая и большая, какой он еще никогда не испытывая, и перед этим божественным пламенем его маленькая, безрадостная, неискренняя и незадавшаяся жизнь куда-то исчезла, недостойная того, чтобы думать о ней и даже осуждать ее.
В таком состоянии он просидел еще час в полутемной спальне больного и провел душную бессонную ночь, с упоением отдаваясь своему безграничному горю, ни на что не надеясь и желая только одного — чтобы и его испепелил и без остатка уничтожил этот огонь. Он понял, что так и должно быть, что он должен пожертвовать самым дорогим и чистым, что у него было, и присутствовать при его смерти.
ГЛАВА ШЕСТНАДЦАТАЯ
Пьеру было плохо, и отец просиживал возле него почти целые дни. У мальчика все время болела голова, он тяжело дышал, и каждый вздох напоминал короткий, тоскливый стон. Иногда его маленькое, худое тельце билось в конвульсиях, иногда изгибалось и корчилось. После этого Пьер долго лежал совершенно неподвижно, и наконец на него нападала судорожная зевота. Затем он засыпал на часок, а когда просыпался, снова начинались эти монотонные жалобные вздохи.
Он не слышал, что ему говорили, а когда его приподнимали и почти насильно кормили, он ел машинально и равнодушно. При слабом дневном свете, так как шторы были плотно задернуты, Верагут подолгу сидел, склонившись над мальчиком, и внимательно, с замирающим сердцем наблюдал, как из милого, такого знакомого детского личика одна за другой стираются и исчезают нежные, дорогие черты. Оставалось только бледное, рано постаревшее лицо, зловещая маска страдания с огрубевшими чертами, в которых нельзя было прочитать ничего, кроме боли, отвращения и глубокого ужаса.
Иногда отец замечал, как в минуты сна это обезображенное лицо смягчалось и к нему ненадолго возвращалась утраченная миловидность прежних дней. Тогда он жадно, не отрываясь смотрел на ребенка, стараясь еще и еще раз запечатлеть в себе эту умирающую прелесть. И ему казалось, что вплоть до этих мгновений бодрствования и созерцания он не знал, что такое любовь.
Госпожа Адель несколько дней ни о чем не догадывалась, только постепенно заметила напряженность и странную отрешенность в поведении Верагута и наконец что-то заподозрила. Но прошло еще некоторое время, прежде чем она начала смутно сознавать, в чем дело. Однажды вечером, когда он вышел из комнаты Пьера, она отвела его в сторону и тоном, в котором чувствовались обида и горечь, коротко спросила:
— Так что же такое с Пьером? Что у него? Я вижу, ты что-то знаешь.
Он рассеянно посмотрел на нее и проговорил пересохшими губами:
— Я не знаю. Он очень болен. Разве ты не видишь?
— Вижу. Но я хочу знать, что у него! Вы обращаетесь с ним так, будто он умирает, ты и доктор. Что он тебе сказал?
— Он сказал, что Пьер тяжело болен и что мы должны как можно лучше за ним ухаживать. Что-то воспалилось в его бедной головке. Завтра мы попросим доктора рассказать нам подробнее.
Она прислонилась к книжному шкафу и ухватилась рукой за складки зеленой портьеры. Так как она молчала, он продолжал терпеливо стоять; лицо его посерело, глаза были воспалены. Руки его чуть заметно дрожали, на лице застыло нечто похожее на улыбку — странная смесь покорности, терпения и вежливости.
Она медленно подошла к нему и положила руку ему на плечо. Казалось, у нее подгибаются колени. Чуть слышно она прошептала:
— Ты думаешь, он умрет?
На лице Верагута все еще стыла слабая, глупая улыбка, но по его щекам торопливо катились мелкие слезы. В ответ он только слегка кивнул головой. Она потеряла равновесие и осела на пол, он поднял ее и усадил на стул.
— Этого нельзя знать точно, — медленно, с трудом проговорил он, как будто повторял, преодолевая отвращение, старый, давно надоевший урок. — Мы не должны терять мужества.
— Мы не должны терять мужества, — машинально повторил он, когда она собралась с силами и выпрямилась на стуле.
— Да, — сказала она, — ты прав. — И после паузы добавила: — Этого не может быть. Этого не может быть.
Внезапно она встала, глаза ее оживились, на лице появилось выражение понимания и скорби.
— Не правда ли, — громко сказала она, — ты не вернешься? Я знаю. Ты хочешь нас оставить?
Он понимал, что в такой момент нельзя быть неискренним. Поэтому он ответил коротко и глухо:
— Да.
Она закачала головой, как будто погрузилась в свои мысли и никак не могла с ними справиться. Но то, что она сказала, родилось не из раздумий, а выплеснулось бессознательно из мрачной, безутешной подавленности этой минуты, из усталости, но прежде всего из смутной потребности что-то поправить, оказать добрую услугу кому-то, кто еще был в состоянии этой услугой воспользоваться.
— Да, — сказала она, — так я это себе и представляла. Но послушай, Иоганн, Пьер не должен умереть! Не должно же все, абсолютно все рухнуть в одночасье! И знаешь, я хочу сказать тебе еще вот что: если он поправится, бери его себе. Слышишь? Пусть он останется с тобой.
Верагут понял не сразу. Только постепенно ему стало ясно, что она сказала. Так, значит, ему теперь отдано то, о чем он с ней препирался, из-за чего долгие годы колебался и страдал, — отдано в тот момент, когда уже стало поздно.
Чудовищной нелепостью было в его глазах не только это — что теперь он вдруг мог получить то, в чем она так долго ему отказывала, — но еще больше то, что Пьер мог принадлежать ему как раз тогда, когда ему предстояло умереть. Значит, теперь он умрет для него как бы вдвойне! Это же безумие, это просто смешно! Ситуация была настолько гротескной и абсурдной, что он и впрямь едва не разразился горьким смехом.
Но она, без сомнения, говорила всерьез. Вероятно, она не до конца верила в то, что Пьер умрет. Это было великодушно, это была неслыханная жертва с ее стороны, которую она хотела принести в страдальческом смятении этой минуты по какому-то неясному доброму побуждению. Он видел, что она страдает, что она бледна и с трудом держится на ногах. Ему не надо показывать, что ее жертву, ее странное, запоздалое великодушие он воспринял как убийственную насмешку.
Она с нарастающим отчуждением ждала от него ответа. Почему он молчит? Не верит ей? Или настолько отдалился от нее, что не хочет ничего принимать, даже этой величайшей жертвы, которую она может ему принести?
Лицо ее уже начало разочарованно подергиваться, когда он снова овладел собой. Он взял ее руку, наклонился и, слегка коснувшись ее холодными губами, сказал:
— Благодарю тебя.
В голову ему пришла одна мысль, и он добавил с теплотой в голосе:
— Но теперь я тоже хочу ухаживать за Пьером. Позволь мне оставаться у него ночью!
— Мы будем меняться, — решительно сказала она.
В этот день Пьер был очень спокоен. На столе горел маленький ночник, слабый свет которого не заполнял всю комнату и терялся у двери в коричневом полумраке. Верагут еще долго прислушивался к дыханию мальчика, затем лег на узкий диван, который велел внести в спальню Пьера.
Ночью, около двух часов, проснулась госпожа Адель, включила свет и встала. Набросив домашний халат, она со свечой в руке прошла в комнату мальчика. Здесь все было спокойно. Ресницы Пьера слегка задрожали, когда свет коснулся его лица, но он не проснулся. На диване лежал в одежде, слегка скрючившись, ее муж и спал.
Она поднесла свечу и к его лицу и ненадолго задержалась около него. И она увидела его лицо таким, каким оно было на самом деле, со всеми морщинами и седыми волосами, с ввалившимися щеками и глубоко запавшими глазами.
«Он тоже постарел», — подумала она со смешанным чувством жалости и удовлетворения, и ей захотелось погладить его растрепанные волосы. Но она не сделала этого. Она неслышно вышла из комнаты, а когда через несколько часов, уже утром, пришла снова, он уже давно бодрствовал, сидя у постели Пьера. Губы его снова были крепко сжаты, а глаза, которыми он поздоровался с ней, исполнены загадочной силы и решимости, которыми в последние дни он укрывался, словно панцирем.
Для Пьера начинался недобрый день. Он долго спал, а потом лежал с открытыми глазами и застывшим взглядом, пока его не разбудила новая волна боли. Он яростно метался в постели, сжимал маленькие кулачки и надавливал ими на глаза, его лицо то покрывалось мертвенной бледностью, то становилось ярко-красным. А потом, в бессильном негодовании против невыносимых мук, он начал кричать и кричал так долго и так жалобно, что его бледный, сломленный отец в конце концов не выдержал и вынужден был уйти.
Он вызвал врача, который в этот день приезжал еще дважды, а вечером привез с собой сиделку. К вечеру Пьер потерял сознание, сиделку отправили спать, а отец и мать не ложились всю ночь, чувствуя, что конец уже недалек. Мальчик не шевелился, дыхание его было неравномерным и частым.
И Верагут, и его жена вспомнили о том времени, когда очень сильно болел Альберт и они вместе его выходили. Но оба они чувствовали, что подобное чудо уже не повторится. Доброжелательно и немного устало переговаривались они шепотом через кроватку больного, но ни один из них ни словом не обмолвился о прошлом. В сходстве ситуации и всего происходящего было нечто таинственное, но сами они стали другими, они уже не были теми людьми, которые тогда точно так же, как и сейчас, бодрствовали и страдали, склонясь над смертельно больным ребенком.
Тем временем и Альберт, подавленный глухой тревогой и изнуряющим волнением в доме, не мог уснуть. Среди ночи он, полуодетый, на цыпочках вошел в комнату и взволнованным шепотом спросил, не может ли он что-нибудь сделать, чем-нибудь помочь.
— Спасибо, — сказал отец, — но делать тут нечего. Иди-ка спать и не болей хоть ты!
Но когда Альберт ушел, он попросил жену:
— Иди побудь с ним немного и утешь его.
Она охотно выполнила его просьбу и была благодарна ему, что он подумал об этом.
Только под утро она поддалась уговорам мужа и пошла спать. На рассвете появилась сиделка и сменила его. Состояние Пьера оставалось прежним.
Верагут нерешительно шел по парку, ему не хотелось спать. Но воспаленные глаза и вялая, почти бесчувственная кожа давали о себе знать. Он искупался в озере и велел Роберту принести кофе. Затем принялся рассматривать в мастерской свой этюд, сделанный на лесной опушке. Он был написан свежо и бойко, но и это, в сущности, было не то, к чему он стремился, а теперь с задуманной картиной было кончено, в Росхальде он больше работать не будет.
Он не слышал, что ему говорили, а когда его приподнимали и почти насильно кормили, он ел машинально и равнодушно. При слабом дневном свете, так как шторы были плотно задернуты, Верагут подолгу сидел, склонившись над мальчиком, и внимательно, с замирающим сердцем наблюдал, как из милого, такого знакомого детского личика одна за другой стираются и исчезают нежные, дорогие черты. Оставалось только бледное, рано постаревшее лицо, зловещая маска страдания с огрубевшими чертами, в которых нельзя было прочитать ничего, кроме боли, отвращения и глубокого ужаса.
Иногда отец замечал, как в минуты сна это обезображенное лицо смягчалось и к нему ненадолго возвращалась утраченная миловидность прежних дней. Тогда он жадно, не отрываясь смотрел на ребенка, стараясь еще и еще раз запечатлеть в себе эту умирающую прелесть. И ему казалось, что вплоть до этих мгновений бодрствования и созерцания он не знал, что такое любовь.
Госпожа Адель несколько дней ни о чем не догадывалась, только постепенно заметила напряженность и странную отрешенность в поведении Верагута и наконец что-то заподозрила. Но прошло еще некоторое время, прежде чем она начала смутно сознавать, в чем дело. Однажды вечером, когда он вышел из комнаты Пьера, она отвела его в сторону и тоном, в котором чувствовались обида и горечь, коротко спросила:
— Так что же такое с Пьером? Что у него? Я вижу, ты что-то знаешь.
Он рассеянно посмотрел на нее и проговорил пересохшими губами:
— Я не знаю. Он очень болен. Разве ты не видишь?
— Вижу. Но я хочу знать, что у него! Вы обращаетесь с ним так, будто он умирает, ты и доктор. Что он тебе сказал?
— Он сказал, что Пьер тяжело болен и что мы должны как можно лучше за ним ухаживать. Что-то воспалилось в его бедной головке. Завтра мы попросим доктора рассказать нам подробнее.
Она прислонилась к книжному шкафу и ухватилась рукой за складки зеленой портьеры. Так как она молчала, он продолжал терпеливо стоять; лицо его посерело, глаза были воспалены. Руки его чуть заметно дрожали, на лице застыло нечто похожее на улыбку — странная смесь покорности, терпения и вежливости.
Она медленно подошла к нему и положила руку ему на плечо. Казалось, у нее подгибаются колени. Чуть слышно она прошептала:
— Ты думаешь, он умрет?
На лице Верагута все еще стыла слабая, глупая улыбка, но по его щекам торопливо катились мелкие слезы. В ответ он только слегка кивнул головой. Она потеряла равновесие и осела на пол, он поднял ее и усадил на стул.
— Этого нельзя знать точно, — медленно, с трудом проговорил он, как будто повторял, преодолевая отвращение, старый, давно надоевший урок. — Мы не должны терять мужества.
— Мы не должны терять мужества, — машинально повторил он, когда она собралась с силами и выпрямилась на стуле.
— Да, — сказала она, — ты прав. — И после паузы добавила: — Этого не может быть. Этого не может быть.
Внезапно она встала, глаза ее оживились, на лице появилось выражение понимания и скорби.
— Не правда ли, — громко сказала она, — ты не вернешься? Я знаю. Ты хочешь нас оставить?
Он понимал, что в такой момент нельзя быть неискренним. Поэтому он ответил коротко и глухо:
— Да.
Она закачала головой, как будто погрузилась в свои мысли и никак не могла с ними справиться. Но то, что она сказала, родилось не из раздумий, а выплеснулось бессознательно из мрачной, безутешной подавленности этой минуты, из усталости, но прежде всего из смутной потребности что-то поправить, оказать добрую услугу кому-то, кто еще был в состоянии этой услугой воспользоваться.
— Да, — сказала она, — так я это себе и представляла. Но послушай, Иоганн, Пьер не должен умереть! Не должно же все, абсолютно все рухнуть в одночасье! И знаешь, я хочу сказать тебе еще вот что: если он поправится, бери его себе. Слышишь? Пусть он останется с тобой.
Верагут понял не сразу. Только постепенно ему стало ясно, что она сказала. Так, значит, ему теперь отдано то, о чем он с ней препирался, из-за чего долгие годы колебался и страдал, — отдано в тот момент, когда уже стало поздно.
Чудовищной нелепостью было в его глазах не только это — что теперь он вдруг мог получить то, в чем она так долго ему отказывала, — но еще больше то, что Пьер мог принадлежать ему как раз тогда, когда ему предстояло умереть. Значит, теперь он умрет для него как бы вдвойне! Это же безумие, это просто смешно! Ситуация была настолько гротескной и абсурдной, что он и впрямь едва не разразился горьким смехом.
Но она, без сомнения, говорила всерьез. Вероятно, она не до конца верила в то, что Пьер умрет. Это было великодушно, это была неслыханная жертва с ее стороны, которую она хотела принести в страдальческом смятении этой минуты по какому-то неясному доброму побуждению. Он видел, что она страдает, что она бледна и с трудом держится на ногах. Ему не надо показывать, что ее жертву, ее странное, запоздалое великодушие он воспринял как убийственную насмешку.
Она с нарастающим отчуждением ждала от него ответа. Почему он молчит? Не верит ей? Или настолько отдалился от нее, что не хочет ничего принимать, даже этой величайшей жертвы, которую она может ему принести?
Лицо ее уже начало разочарованно подергиваться, когда он снова овладел собой. Он взял ее руку, наклонился и, слегка коснувшись ее холодными губами, сказал:
— Благодарю тебя.
В голову ему пришла одна мысль, и он добавил с теплотой в голосе:
— Но теперь я тоже хочу ухаживать за Пьером. Позволь мне оставаться у него ночью!
— Мы будем меняться, — решительно сказала она.
В этот день Пьер был очень спокоен. На столе горел маленький ночник, слабый свет которого не заполнял всю комнату и терялся у двери в коричневом полумраке. Верагут еще долго прислушивался к дыханию мальчика, затем лег на узкий диван, который велел внести в спальню Пьера.
Ночью, около двух часов, проснулась госпожа Адель, включила свет и встала. Набросив домашний халат, она со свечой в руке прошла в комнату мальчика. Здесь все было спокойно. Ресницы Пьера слегка задрожали, когда свет коснулся его лица, но он не проснулся. На диване лежал в одежде, слегка скрючившись, ее муж и спал.
Она поднесла свечу и к его лицу и ненадолго задержалась около него. И она увидела его лицо таким, каким оно было на самом деле, со всеми морщинами и седыми волосами, с ввалившимися щеками и глубоко запавшими глазами.
«Он тоже постарел», — подумала она со смешанным чувством жалости и удовлетворения, и ей захотелось погладить его растрепанные волосы. Но она не сделала этого. Она неслышно вышла из комнаты, а когда через несколько часов, уже утром, пришла снова, он уже давно бодрствовал, сидя у постели Пьера. Губы его снова были крепко сжаты, а глаза, которыми он поздоровался с ней, исполнены загадочной силы и решимости, которыми в последние дни он укрывался, словно панцирем.
Для Пьера начинался недобрый день. Он долго спал, а потом лежал с открытыми глазами и застывшим взглядом, пока его не разбудила новая волна боли. Он яростно метался в постели, сжимал маленькие кулачки и надавливал ими на глаза, его лицо то покрывалось мертвенной бледностью, то становилось ярко-красным. А потом, в бессильном негодовании против невыносимых мук, он начал кричать и кричал так долго и так жалобно, что его бледный, сломленный отец в конце концов не выдержал и вынужден был уйти.
Он вызвал врача, который в этот день приезжал еще дважды, а вечером привез с собой сиделку. К вечеру Пьер потерял сознание, сиделку отправили спать, а отец и мать не ложились всю ночь, чувствуя, что конец уже недалек. Мальчик не шевелился, дыхание его было неравномерным и частым.
И Верагут, и его жена вспомнили о том времени, когда очень сильно болел Альберт и они вместе его выходили. Но оба они чувствовали, что подобное чудо уже не повторится. Доброжелательно и немного устало переговаривались они шепотом через кроватку больного, но ни один из них ни словом не обмолвился о прошлом. В сходстве ситуации и всего происходящего было нечто таинственное, но сами они стали другими, они уже не были теми людьми, которые тогда точно так же, как и сейчас, бодрствовали и страдали, склонясь над смертельно больным ребенком.
Тем временем и Альберт, подавленный глухой тревогой и изнуряющим волнением в доме, не мог уснуть. Среди ночи он, полуодетый, на цыпочках вошел в комнату и взволнованным шепотом спросил, не может ли он что-нибудь сделать, чем-нибудь помочь.
— Спасибо, — сказал отец, — но делать тут нечего. Иди-ка спать и не болей хоть ты!
Но когда Альберт ушел, он попросил жену:
— Иди побудь с ним немного и утешь его.
Она охотно выполнила его просьбу и была благодарна ему, что он подумал об этом.
Только под утро она поддалась уговорам мужа и пошла спать. На рассвете появилась сиделка и сменила его. Состояние Пьера оставалось прежним.
Верагут нерешительно шел по парку, ему не хотелось спать. Но воспаленные глаза и вялая, почти бесчувственная кожа давали о себе знать. Он искупался в озере и велел Роберту принести кофе. Затем принялся рассматривать в мастерской свой этюд, сделанный на лесной опушке. Он был написан свежо и бойко, но и это, в сущности, было не то, к чему он стремился, а теперь с задуманной картиной было кончено, в Росхальде он больше работать не будет.
ГЛАВА СЕМНАДЦАТАЯ
Уже несколько дней состояние Пьера оставалось неизменным. Раз или два в день у него бывали судороги и приступы болей, остальное время он дремал в полузабытьи. Между тем на смену жаре пришли частые грозы, стало прохладнее, и под тонкими струйками дождя сад и мир утратили летний блеск и сочность.
Верагут наконец снова провел ночь в собственной постели и много часов проспал глубоким сном. Только теперь, одеваясь в комнате с открытыми окнами, он заметил, что на дворе потемнело и посвежело, — последние дни он жил точно в бреду. Он высунулся из окна и, слегка поеживаясь от холода, вдыхал сырой воздух дождливого утра. Пахло влажной землей и близостью осени, и он, привыкший воспринимать приметы времен года обостренным чутьем художника, с удивлением понял, что это лето промелькнуло для него незаметно, почти не оставив следа. Ему казалось, что он провел в комнате больного Пьера не дни и ночи, а месяцы.
Он набросил дождевик и пошел в дом. Там он узнал, что мальчик проснулся рано, но вот уже час, как уснул снова, поэтому Верагут позавтракал вместе с Альбертом. Старший сын принимал болезнь Пьера близко к сердцу и страдал, стараясь, чтобы этого не заметили другие, от душной больничной атмосферы и угнетенного настроения в доме.
Когда Альберт ушел, чтобы засесть в своей комнате за школьные задания, Верагут пошел к Пьеру, который еще спал, и занял свое место у его постели. В эти дни у него иногда появлялось желание, чтобы все это кончилось скорее, хотя бы ради ребенка, который давно уже не говорил ни слова и выглядел таким усталым и постаревшим, как будто и сам знал, что ему уже ничем не поможешь. И все же Верагут не хотел пропустить ни одного часа и с ревнивой настойчивостью оберегал свое место у постели больного. Ах, как часто когда-то приходил к нему Пьер и находил его усталым или равнодушным, погруженным в работу или занятым своими заботами, как часто он рассеянно и безучастно держал эту маленькую худую ручонку в своей руке и почти не слушал, что он говорит. И вот теперь каждое его слово стало драгоценным! Тут уж ничего не исправишь. Но сейчас, когда бедный малыш лежит в муках и в одиночку своим незащищенным детским сердцем противостоит смерти, сейчас, когда ему суждено за несколько дней изведать все оцепенение, всю боль и страшное отчаяние, которыми стращают и гнетут человеческое сердце болезнь, слабость, старость и приближение смерти, — сейчас он не хотел оставить его ни на минуту. Он не хотел этого, потому что боялся не быть на месте, когда наступит момент и мальчик спросит о нем, когда он мог бы оказать ему маленькую услугу, выказать немного любви.
И надо же: именно в это утро он был вознагражден. В это утро Пьер открыл глаза, улыбнулся ему и произнес слабым, нежным голосом:
— Папа!
У художника бурно забилось сердце, когда он снова услышал этот голос, который звал его, обращался к нему и который стал таким тоненьким и слабым. Он так долго слышал, как этот голос издает только стоны или лепечет что-то в мучительном беспамятстве, что испуганно вздрогнул от радости.
— Пьер, дорогой мой!
Он ласково склонился над ним и поцеловал улыбающиеся губы. Пьер выглядел свежее и веселее, чем он надеялся увидеть его когда-либо, глаза смотрели ясно и осознанно, глубокая морщина между бровями почти исчезла.
— Ангел мой, тебе лучше?
Мальчик улыбнулся и посмотрел на него, как бы удивляясь вопросу. Отец протянул ему руку, и он вложил в нее свою ручонку, которая и прежде-то не была такой уж сильной, а теперь казалась совсем маленькой, бледной и усталой.
— Сейчас ты позавтракаешь, а потом я буду рассказывать тебе истории.
— О да, о господине шпорнике и бабочках, — сказал Пьер, и его отцу снова показалось чудом, что мальчик разговаривает, улыбается и опять принадлежит ему.
Он принес ему завтрак, Пьер охотно ел и позволил уговорить себя съесть и второе яйцо. Затем он потребовал свою любимую книжку с картинками. Отец осторожно подвинул в сторону одну из портьер, в комнату проник тусклый свет дождливого дня. Пьер попытался сесть и начал разглядывать картинки. Казалось, это не причиняет ему боли, он внимательно рассмотрел много картинок, приветствуя их короткими радостными возгласами. Но скоро сидение в постели утомило его, и глаза снова начали побаливать. Он дал себя уложить и попросил папу прочитать ему несколько стишков, прежде всего стишок об Арбузе, который приполз к аптекарю Корешкову:
Скорей, аптекарь Корешков,
Готовь свои настойки!
Я нынче что-то нездоров,
Не доползу до койки!
Верагут старался изо всех сил, читал задорно и лукаво, и Пьер благодарно улыбался. И все-таки стихи уже утратили прежнюю силу, казалось, Пьер стал старше на много лет с тех пор, как слышал их в последний раз. Картинки и стихи напомнили ему о многих светлых и радостных днях, но былая радость и озорное веселье больше не возвращались, и мальчик недоуменно оглядывался на свое собственное детство, которое еще несколько дней, несколько недель назад было реальностью, оглядывался с тоской и печалью взрослого человека. Он больше не был ребенком. Он был больным, от которого реальный мир уже отдалился и прозревшая душа которого везде и всюду испуганно чуяла приближение смерти.
И все же после стольких дней ужасных страданий это утро было полно света и счастья. Пьер вел себя тихо и благодарно, а Верагут снова и снова против воли предавался робкой надежде. В конце концов, может же так случиться, что мальчик останется жив! Тогда он будет принадлежать только ему, ему одному!
Приехал врач и долго пробыл у постели Пьера, не мучая его вопросами и исследованиями. Только теперь появилась и госпожа Адель, которая этой ночью сменила сиделку. Нежданное улучшение поразило ее, она, словно одержимая, так крепко сжимала руки Пьера, что ему было больно, и не пыталась скрыть слез избавления, катившихся по ее щекам. Альберту тоже разрешили зайти ненадолго в комнату больного.
— Это похоже на чудо, — сказал Верагут доктору, — Вас это не удивило?
Врач улыбнулся и ласково кивнул головой. Он не возражал, но не проявлял и чрезмерной радости. И тотчас же художником снова овладело недоверие. Он наблюдал за каждым жестом врача и видел, что хотя лицо его и улыбалось, но в глазах по-прежнему было холодное внимание и сдержанная тревога. Затем он через приоткрытую дверь подслушал разговор врача с сиделкой, и, хотя не мог разобрать ни слова, ему показалось, что строгий, в меру серьезный шепот говорит только об опасности и ни о чем больше.
В последнюю минуту, уже проводив врача к экипажу, он спросил:
— Вы не придаете большого значения этому улучшению?
Некрасивое, сдержанное лицо повернулось к нему.
— Радуйтесь, что бедному мальчику выпало несколько спокойных часов. Будем надеяться, что это продлится достаточно долго.
В его умных глазах нельзя было прочесть и намека на надежду.
Не теряя ни мгновения, Верагут поспешно вернулся в комнату больного. Как раз в это время мать рассказывала сказку о Спящей Красавице, он присел рядом и стал смотреть, как лицо мальчика реагирует на каждый поворот сюжета.
— Рассказать тебе еще что-нибудь? — спросила госпожа Адель.
— Нет, — сказал он немного усталым голосом, — потом.
Она вышла посмотреть, что делается на кухне, и отец взял Пьера за руку. Оба молчали, но время от времени Пьер со слабой улыбкой поднимал глаза, словно радуясь, что папа с ним.
— Я вижу, тебе гораздо лучше, — ласково сказал Верагут.
Пьер слегка покраснел, его пальчики, играя, задвигались в руке отца.
— Ты меня любишь, папа, не правда ли?
— Разумеется, сокровище мое. Ты мой милый мальчик, и, когда ты поправишься, мы все время будем вместе.
— Да, папа… Однажды я был в саду, и я был там совсем один, и никто из вас меня не любил. Но вы должны меня любить и должны помочь мне, когда снова станет больно. О, мне было так больно!
Он лежал с полузакрытыми глазами и говорил так тихо, что Верагуту пришлось низко нагнуться к нему, чтобы разобрать его слова.
— Вы должны мне помочь. Я буду хорошо себя вести, всегда, только не надо меня бранить! Вы не будете больше меня бранить, ведь правда? Скажи об этом и Альберту.
Его веки затрепетали и открылись, но взгляд был мутный, зрачки сильно расширились.
— Спи, малыш, спи! Ты устал. Спи, спи, спи.
Верагут осторожно закрыл ему глаза и стал, как когда-то в младенчестве Пьера, убаюкивать его. И мальчик как будто задремал.
Через час пришла сиделка, чтобы сменить Верагута, которого ждали к столу. Он пошел в столовую, молча, с рассеянным видом ел свой суп и почти не слышал, о чем говорили рядом с ним. В ушах его все еще сладостно и печально звучал испуганный и нежный шепот ребенка. Ах, сколько раз он мог вот так говорить с Пьером, ощущать наивное доверие его беззаботной любви, но не делал этого!
Он машинально потянулся к графину с водой, и в это время из комнаты Пьера донесся громкий, пронзительно-резкий крик, разом вырвавший Верагута из его скорбной задумчивости. Все вскочили с побледневшими лицами, графин опрокинулся, покатился по столу и со звоном упал на пол.
Одним прыжком Верагут выскочил из дверей и очутился в комнате больного.
— Пузырь со льдом! — крикнула сиделка.
Он ничего не слышал. Ничего, кроме ужасного, отчаянного крика, который засел в его сознании, как нож в ране. Он бросился к постели.
Пьер лежал весь побелевший, с мучительно перекосившимся ртом, его исхудавшее тельце корчилось в жестоких судорогах, в выпученных глазах застыл безумный ужас. И вдруг он опять закричал, еще громче и пронзительнее, изогнулся так, что задрожала кровать, расслабился и снова изогнулся, боль вытягивала и сгибала его, точно прутик, попавший в руки рассерженного ребенка.
Все стояли испуганные и беспомощные, пока распоряжения сиделки не водворили порядок. Верагут встал на колени перед кроватью и пытался помешать Пьеру ушибиться во время судорог. Но мальчик все же до крови поранил правую руку о металлический край кровати. Затем он обмяк, повернулся на живот, молча вцепился зубами в подушку и начал ритмично вскидывать левую ногу. Он поднимал ножку, со стуком ронял ее на кровать, немного отдыхал и снова повторял то же движение десять, двадцать раз, и так без конца.
Верагут наконец снова провел ночь в собственной постели и много часов проспал глубоким сном. Только теперь, одеваясь в комнате с открытыми окнами, он заметил, что на дворе потемнело и посвежело, — последние дни он жил точно в бреду. Он высунулся из окна и, слегка поеживаясь от холода, вдыхал сырой воздух дождливого утра. Пахло влажной землей и близостью осени, и он, привыкший воспринимать приметы времен года обостренным чутьем художника, с удивлением понял, что это лето промелькнуло для него незаметно, почти не оставив следа. Ему казалось, что он провел в комнате больного Пьера не дни и ночи, а месяцы.
Он набросил дождевик и пошел в дом. Там он узнал, что мальчик проснулся рано, но вот уже час, как уснул снова, поэтому Верагут позавтракал вместе с Альбертом. Старший сын принимал болезнь Пьера близко к сердцу и страдал, стараясь, чтобы этого не заметили другие, от душной больничной атмосферы и угнетенного настроения в доме.
Когда Альберт ушел, чтобы засесть в своей комнате за школьные задания, Верагут пошел к Пьеру, который еще спал, и занял свое место у его постели. В эти дни у него иногда появлялось желание, чтобы все это кончилось скорее, хотя бы ради ребенка, который давно уже не говорил ни слова и выглядел таким усталым и постаревшим, как будто и сам знал, что ему уже ничем не поможешь. И все же Верагут не хотел пропустить ни одного часа и с ревнивой настойчивостью оберегал свое место у постели больного. Ах, как часто когда-то приходил к нему Пьер и находил его усталым или равнодушным, погруженным в работу или занятым своими заботами, как часто он рассеянно и безучастно держал эту маленькую худую ручонку в своей руке и почти не слушал, что он говорит. И вот теперь каждое его слово стало драгоценным! Тут уж ничего не исправишь. Но сейчас, когда бедный малыш лежит в муках и в одиночку своим незащищенным детским сердцем противостоит смерти, сейчас, когда ему суждено за несколько дней изведать все оцепенение, всю боль и страшное отчаяние, которыми стращают и гнетут человеческое сердце болезнь, слабость, старость и приближение смерти, — сейчас он не хотел оставить его ни на минуту. Он не хотел этого, потому что боялся не быть на месте, когда наступит момент и мальчик спросит о нем, когда он мог бы оказать ему маленькую услугу, выказать немного любви.
И надо же: именно в это утро он был вознагражден. В это утро Пьер открыл глаза, улыбнулся ему и произнес слабым, нежным голосом:
— Папа!
У художника бурно забилось сердце, когда он снова услышал этот голос, который звал его, обращался к нему и который стал таким тоненьким и слабым. Он так долго слышал, как этот голос издает только стоны или лепечет что-то в мучительном беспамятстве, что испуганно вздрогнул от радости.
— Пьер, дорогой мой!
Он ласково склонился над ним и поцеловал улыбающиеся губы. Пьер выглядел свежее и веселее, чем он надеялся увидеть его когда-либо, глаза смотрели ясно и осознанно, глубокая морщина между бровями почти исчезла.
— Ангел мой, тебе лучше?
Мальчик улыбнулся и посмотрел на него, как бы удивляясь вопросу. Отец протянул ему руку, и он вложил в нее свою ручонку, которая и прежде-то не была такой уж сильной, а теперь казалась совсем маленькой, бледной и усталой.
— Сейчас ты позавтракаешь, а потом я буду рассказывать тебе истории.
— О да, о господине шпорнике и бабочках, — сказал Пьер, и его отцу снова показалось чудом, что мальчик разговаривает, улыбается и опять принадлежит ему.
Он принес ему завтрак, Пьер охотно ел и позволил уговорить себя съесть и второе яйцо. Затем он потребовал свою любимую книжку с картинками. Отец осторожно подвинул в сторону одну из портьер, в комнату проник тусклый свет дождливого дня. Пьер попытался сесть и начал разглядывать картинки. Казалось, это не причиняет ему боли, он внимательно рассмотрел много картинок, приветствуя их короткими радостными возгласами. Но скоро сидение в постели утомило его, и глаза снова начали побаливать. Он дал себя уложить и попросил папу прочитать ему несколько стишков, прежде всего стишок об Арбузе, который приполз к аптекарю Корешкову:
Скорей, аптекарь Корешков,
Готовь свои настойки!
Я нынче что-то нездоров,
Не доползу до койки!
Верагут старался изо всех сил, читал задорно и лукаво, и Пьер благодарно улыбался. И все-таки стихи уже утратили прежнюю силу, казалось, Пьер стал старше на много лет с тех пор, как слышал их в последний раз. Картинки и стихи напомнили ему о многих светлых и радостных днях, но былая радость и озорное веселье больше не возвращались, и мальчик недоуменно оглядывался на свое собственное детство, которое еще несколько дней, несколько недель назад было реальностью, оглядывался с тоской и печалью взрослого человека. Он больше не был ребенком. Он был больным, от которого реальный мир уже отдалился и прозревшая душа которого везде и всюду испуганно чуяла приближение смерти.
И все же после стольких дней ужасных страданий это утро было полно света и счастья. Пьер вел себя тихо и благодарно, а Верагут снова и снова против воли предавался робкой надежде. В конце концов, может же так случиться, что мальчик останется жив! Тогда он будет принадлежать только ему, ему одному!
Приехал врач и долго пробыл у постели Пьера, не мучая его вопросами и исследованиями. Только теперь появилась и госпожа Адель, которая этой ночью сменила сиделку. Нежданное улучшение поразило ее, она, словно одержимая, так крепко сжимала руки Пьера, что ему было больно, и не пыталась скрыть слез избавления, катившихся по ее щекам. Альберту тоже разрешили зайти ненадолго в комнату больного.
— Это похоже на чудо, — сказал Верагут доктору, — Вас это не удивило?
Врач улыбнулся и ласково кивнул головой. Он не возражал, но не проявлял и чрезмерной радости. И тотчас же художником снова овладело недоверие. Он наблюдал за каждым жестом врача и видел, что хотя лицо его и улыбалось, но в глазах по-прежнему было холодное внимание и сдержанная тревога. Затем он через приоткрытую дверь подслушал разговор врача с сиделкой, и, хотя не мог разобрать ни слова, ему показалось, что строгий, в меру серьезный шепот говорит только об опасности и ни о чем больше.
В последнюю минуту, уже проводив врача к экипажу, он спросил:
— Вы не придаете большого значения этому улучшению?
Некрасивое, сдержанное лицо повернулось к нему.
— Радуйтесь, что бедному мальчику выпало несколько спокойных часов. Будем надеяться, что это продлится достаточно долго.
В его умных глазах нельзя было прочесть и намека на надежду.
Не теряя ни мгновения, Верагут поспешно вернулся в комнату больного. Как раз в это время мать рассказывала сказку о Спящей Красавице, он присел рядом и стал смотреть, как лицо мальчика реагирует на каждый поворот сюжета.
— Рассказать тебе еще что-нибудь? — спросила госпожа Адель.
— Нет, — сказал он немного усталым голосом, — потом.
Она вышла посмотреть, что делается на кухне, и отец взял Пьера за руку. Оба молчали, но время от времени Пьер со слабой улыбкой поднимал глаза, словно радуясь, что папа с ним.
— Я вижу, тебе гораздо лучше, — ласково сказал Верагут.
Пьер слегка покраснел, его пальчики, играя, задвигались в руке отца.
— Ты меня любишь, папа, не правда ли?
— Разумеется, сокровище мое. Ты мой милый мальчик, и, когда ты поправишься, мы все время будем вместе.
— Да, папа… Однажды я был в саду, и я был там совсем один, и никто из вас меня не любил. Но вы должны меня любить и должны помочь мне, когда снова станет больно. О, мне было так больно!
Он лежал с полузакрытыми глазами и говорил так тихо, что Верагуту пришлось низко нагнуться к нему, чтобы разобрать его слова.
— Вы должны мне помочь. Я буду хорошо себя вести, всегда, только не надо меня бранить! Вы не будете больше меня бранить, ведь правда? Скажи об этом и Альберту.
Его веки затрепетали и открылись, но взгляд был мутный, зрачки сильно расширились.
— Спи, малыш, спи! Ты устал. Спи, спи, спи.
Верагут осторожно закрыл ему глаза и стал, как когда-то в младенчестве Пьера, убаюкивать его. И мальчик как будто задремал.
Через час пришла сиделка, чтобы сменить Верагута, которого ждали к столу. Он пошел в столовую, молча, с рассеянным видом ел свой суп и почти не слышал, о чем говорили рядом с ним. В ушах его все еще сладостно и печально звучал испуганный и нежный шепот ребенка. Ах, сколько раз он мог вот так говорить с Пьером, ощущать наивное доверие его беззаботной любви, но не делал этого!
Он машинально потянулся к графину с водой, и в это время из комнаты Пьера донесся громкий, пронзительно-резкий крик, разом вырвавший Верагута из его скорбной задумчивости. Все вскочили с побледневшими лицами, графин опрокинулся, покатился по столу и со звоном упал на пол.
Одним прыжком Верагут выскочил из дверей и очутился в комнате больного.
— Пузырь со льдом! — крикнула сиделка.
Он ничего не слышал. Ничего, кроме ужасного, отчаянного крика, который засел в его сознании, как нож в ране. Он бросился к постели.
Пьер лежал весь побелевший, с мучительно перекосившимся ртом, его исхудавшее тельце корчилось в жестоких судорогах, в выпученных глазах застыл безумный ужас. И вдруг он опять закричал, еще громче и пронзительнее, изогнулся так, что задрожала кровать, расслабился и снова изогнулся, боль вытягивала и сгибала его, точно прутик, попавший в руки рассерженного ребенка.
Все стояли испуганные и беспомощные, пока распоряжения сиделки не водворили порядок. Верагут встал на колени перед кроватью и пытался помешать Пьеру ушибиться во время судорог. Но мальчик все же до крови поранил правую руку о металлический край кровати. Затем он обмяк, повернулся на живот, молча вцепился зубами в подушку и начал ритмично вскидывать левую ногу. Он поднимал ножку, со стуком ронял ее на кровать, немного отдыхал и снова повторял то же движение десять, двадцать раз, и так без конца.