ГЛАВА ВТОРАЯ


   В маленькой боковушке рядом с мастерской Роберт мыл палитру и пучок кистей. В дверях появился Пьер. Он остановился и стал смотреть.
   — Грязная это работа, — рассудил он спустя некоторое время. — Вообще-то живопись — прекрасная штука. Но я бы не хотел стать художником.
   — А ты подумай как следует, — сказал Роберт. — У тебя ведь отец — знаменитый художник.
   — Нет, — решительно заявил мальчик, — это не для меня. Всегда будешь перепачкан, да и краски пахнут ужасно. Я этот запах люблю, когда он несильный, например когда в комнате висит только что законченная картина и едва заметно пахнет краской; но в мастерской запах слишком резкий, у меня начинает болеть голова.
   Слуга бросил на него испытующий взгляд. Ему давно уже хотелось высказать мальчику, что он о нем думает, пожурить его. Но когда Пьер был рядом, когда Роберт видел его лицо, у него просто язык не поворачивался. Малыш был так свеж, прелестен и серьезен, словно все с ним и в нем было в полном порядке, и ему странным образом очень шел этот легкий налет барского высокомерия и не по годам раннего развития.
   — И кем же в таком случае ты хотел бы стать, юноша? — строго спросил Роберт.
   Пьер опустил глаза и задумался.
   — Ах, я, знаешь ли, вовсе не хочу быть кем-то особенным. Я только хочу, чтобы скорее кончились школьные занятия. А летом я хочу носить только белую одежду и белые башмаки, и чтобы на них не было ни малейшего пятнышка.
   — Так-так, — с укоризной проговорил Роберт. — Это, ты сейчас так говоришь. А вот недавно, когда ты прибегал, сюда, твой белый костюмчик был весь испачкан вишнями и травой, а шапочку ты и вовсе потерял. Помнишь?
   Пьер насупился. Он прищурил глаза, так что осталась только узенькая щелка, и смотрел сквозь длинные ресницы.
   — Тогда мама меня за это отругала как следует, — неторопливо пояснил он, — и я не думаю, что она поручила тебе снова попрекать и мучить меня этим.
   — Ты, значит, хочешь носить всегда белую одежду и никогда не пачкать ее? — примирительно спросил Роберт.
   — Да нет же, иногда можно. Как ты не понимаешь! Конечно, мне хочется иногда поваляться в траве или в сене, попрыгать по лужам или взобраться на дерево. Это же ясно. Но я не хочу, чтобы меня ругали, когда я расшалюсь и напрокажу. Тогда я хочу тихонько вернуться в свою комнату, надеть свежее, чистое платье, и чтобы все снова было хорошо. Знаешь, Роберт, я думаю, что брань и в самом деле не приносит никакой пользы.
   — Не любишь, когда тебя бранят? Отчего же?
   — Ну посуди сам: если ты сделал что-то нехорошее, то потом сам понимаешь это и тебе стыдно. А когда тебя бранят, стыдишься значительно меньше. Иногда и не натворишь ничего, а тебя все равно отчитывают за то, что не прибежал сразу, как только позвали, или потому что мама в этот момент была не в духе.
   — А ты сосчитай-ка да сравни, мой мальчик, — засмеялся Роберт, — ты ведь наверняка делаешь немало дурного, которое никто не видит и за которое тебя никто не бранит.
   Пьер не ответил. Вечно повторяется одно и то же. Как только дашь себя увлечь и заговоришь со взрослыми о чем-нибудь по-настоящему важном, все кончается разочарованием или даже унижением.
   — Я хочу еще раз взглянуть на картину, — сказал он тоном, неожиданно отдалившим его от слуги; Роберт мог услышать в нем и приказание, и просьбу.
   — Впусти меня на минутку в мастерскую, хорошо?
   Роберт повиновался. Он отпер дверь мастерской, впустил Пьера и вошел следом, так как ему было строжайше запрещено кого бы то ни было оставлять здесь одного.
   На мольберте в центре просторного помещения стояла новая картина Верагута, повернутая к свету и временно вставленная в золоченую раму. Пьер остановился перед ней, Роберт замер у него за спиной.
   — Тебе нравится, Роберт?
   — Разумеется, нравится. Что я, по-твоему, дурак, что ли? Пьер посмотрел на картину и прищурился.
   — Я думаю, — задумчиво сказал он, — мне можно показать множество картин, и я сразу узнаю, какая из них папина. Вот почему я люблю его картины, я чувствую, что их написал папа. Но, собственно говоря, нравятся они мне только наполовину.
   — Не говори глупостей, — испуганно предостерег ребенка Роберт и посмотрел на него с укоризной; однако Пьер, мигая глазами, все еще неподвижно стоял перед картиной.
   — Видишь ли, — сказал он, — там, в доме, висят несколько старых картин, они нравятся мне куда больше. Потом, когда я вырасту, у меня тоже будут такие картины. Например, горы, когда заходит солнце, и все вокруг красное и золотистое, и красивые дети, и женщины, и цветы. Это же много приятнее, чем старый рыбак, у которого даже лица как следует не видно, или эта черная, скучная лодка. Разве не так?
   В глубине души Роберт был того же мнения. Он дивился и радовался искренности мальчика, но не хотел в этом признаться.
   — Ты еще в этом не совсем разбираешься, — быстро проговорил он. — Пойдем, мне надо запереть мастерскую.
   В этот момент со стороны дома внезапно послышался гул мотора и скрежет колес.
   — О, автомобиль! — радостно крикнул Пьер, выскочил из домика и, не разбирая дороги, помчался, прыгая через газоны и цветочные грядки, прямиком к господскому дому. Запыхавшись, он подбежал к гравийной площадке у входа и успел как раз вовремя: из автомобиля вылез отец и какой-то незнакомый господин.
   — Привет, Пьер, — крикнул папа и подхватил сына на руки. — Со мной приехал дядя, которого ты еще не знаешь. Подай ему руку и спроси, откуда он приехал.
   Мальчик внимательно взглянул на незнакомца. Он протянул ему руку и увидел веселые светло-серые глаза.
   — Откуда ты приехал, дядя? — послушно спросил он. Незнакомец взял его на руки.
   — Малыш, ты стал слишком тяжел для меня, — шутливо вздохнул он и опустил Пьера на землю. — Откуда я приехал? Из Генуи, а до того из Суэца, а до него из Адена, а еще раньше…
   — Из Индии, я знаю, знаю! Ты дядя Отто Буркхардт. Ты привез мне тигра или кокосовых орехов?
   — Тигр у меня вырвался и убежал, но кокосовые орехи у тебя будут, а также ракушки и китайские картинки.
   Они вошли в дом, и Верагут повел своего друга по лестнице наверх. Он ласково обнял за плечи Буркхардта, который был значительно выше ростом, чем художник. Наверху навстречу им вышла хозяйка. Она тоже встретила гостя со сдержанной, но искренней сердечностью. Его веселое, здорового цвета лицо напомнило ей о незабываемых и радостных встречах прошедших лет. Он на миг задержал ее руку в своей и заглянул ей в глаза.
   — Вы совсем не изменились, госпожа Верагут, — похвалил он. — Вы лучше сохранились, нежели Иоганн.
   — Да и вы не изменились, — любезно ответила она. Он засмеялся.
   — Да, фасад у меня все такой же цветущий, но от танцев пришлось постепенно отказаться. От них не было никакого проку, я так и остался холостяком.
   — Надеюсь, на сей раз вы появились в наших краях, чтобы выбрать себе невесту?
   — Нет, сударыня, с этим покончено. Не хочу портить отношения с милой моему сердцу Европой. Вы знаете, у меня есть родственники, и я постепенно превращаюсь в богатого дядюшку. С женой я бы ни за что не решился показаться на родине.
   В комнате госпожи Верагут был приготовлен кофе. Они пили кофе с ликером и целый час провели в беседе о морских путешествиях, о каучуковых плантациях, о китайском фарфоре. На первых порах художник держался тихо и чувствовал себя немного подавленным, в этой комнате он не бывал уже несколько месяцев. Но все складывалось хорошо, казалось, с приездом Отто в дом вошла легкая, веселая, ребячливая атмосфера.
   — Я думаю, моей жене сейчас надо немного отдохнуть, — сказал наконец художник. — Я покажу тебе твои комнаты, Отто.
   Они простились с хозяйкой и спустились в комнаты для гостей. Верагут приготовил для своего друга две комнаты и сам позаботился об обстановке — о мебели и всем остальном, от картин на стене до книг в шкафу. Над кроватью висела старая выцветшая фотография, забавный и трогательный снимок института в семидесятые годы. Гость заметил ее и подошел ближе.
   — Бог ты мой, — удивленно воскликнул он, — да это же мы в ту пору, все шестнадцать! Старик, ты меня растрогал. Этот снимок я не видел лет двадцать.
   Верагут улыбнулся.
   — Да, я подумал, что он доставит тебе удовольствие. Надеюсь, ты найдешь все, что нужно. Будешь распаковывать чемоданы?
   Буркхардт уселся на огромный, с обитыми медью углами баул и удовлетворенно огляделся.
   — Здесь просто восхитительно. А ты где обитаешь? Рядом? Или наверху?
   Художник играл ручкой кожаной сумки.
   — Нет, — вскользь бросил он. — Я живу рядом с мастерской, в пристройке.
   — Потом обязательно покажешь. А… а спишь ты тоже там?
   Верагут оставил в покое сумку и отвернулся.
   — Да, и сплю там.
   Буркхардт умолк и задумался. Затем он вытащил из кармана толстую связку ключей и зазвенел ими.
   — Слушай, давай-ка распакуем чемоданы, а? Ты не мог бы сходить за малышом? Он будет рад.
   Верагут вышел и вскоре вернулся с Пьером.
   — У тебя такие замечательные чемоданы, дядя Отто, я их уже разглядывал. А сколько на них наклеек! Некоторые я прочитал. На одной написано «Пинанг». Что это значит — «Пинанг»?
   — Это город в Индокитае, я там иногда бываю. Смотри-ка, а этот ты можешь открыть сам.
   Он дал мальчику плоский, с многочисленными зубцами ключ и попросил открыть замок одного из чемоданов. Крышка открылась, и Пьер сразу увидел уложенную вверх дном пеструю корзинку малайской работы. Когда корзинку перевернули и освободили от обертки, в ней оказались переложенные бумагой и ветошью фантастически красивые ракушки, какие можно купить в приморских городах экзотических стран.
   Пьер получил ракушки в подарок и совершенно ошалел от счастья, но за ракушками последовал большой слон из черного эбенового дерева, китайская игрушка с движущимися гротескными фигурками, вырезанными из дерева, и, наконец, рулон ярких китайских рисунков с множеством изображенных на них богов, чертей, королей, воинов и драконов.
   Пока художник с сыном любовались всеми этими вещами, Буркхардт распаковал кожаный саквояж и отнес в спальню ночные туфли, белье, щетки и тому подобное. После этого он вернулся к художнику с сыном.
   — Ну, — весело сказал он, — поработали и хватит. Пора и развлечься. Не сходить ли нам в мастерскую?
   Пьер поднял глаза и снова, как в тот момент, когда подъехал автомобиль, увидел растроганное, помолодевшее лицо отца.
   — Ты такой веселый, папа, — с похвалой сказал он.
   — Да, — кивнул Верагут.
   — А разве он не всегда такой веселый? — спросил Буркхардт.
   Пьер смущенно перевел взгляд с одного на другого.
   — Я не знаю, — нерешительно проговорил он. Но потом засмеялся и уверенно сказал: — Нет, таким довольным ты еще никогда не был.
   Он убежал, держа в руках корзинку с ракушками. Отто Буркхардт взял друга под руку и вышел с ним из дома. Миновав парк, они подошли к мастерской.
   — Да, тут пристройка, — подтвердил Отто. — Между прочим, смотрится очень мило. Когда ты ее сделал?
   — Я думаю, года три тому назад. Да и мастерская стала просторнее.
   Буркхардт огляделся.
   — Озеро просто восхитительно! Вечером мы в нем искупаемся. Славно тут у тебя, Иоганн. А сейчас покажи мне мастерскую. Есть новые картины?
   — Не так уж и много. Но одну ты должен посмотреть, я закончил ее только позавчера. Мне кажется, она удалась.
   Верагут отпер дверь. В просторной мастерской было по-праздничному чисто прибрано, полы только что натерты. В центре одиноко стояла новая картина. Они молча остановились перед ней. Холодная, густая от влаги атмосфера пасмурного дождливого утра никак не согласовывалась с ярким светом и нагретым воздухом, проникавшим через открытые двери в мастерскую.
   Они долго рассматривали полотно.
   — Это твоя последняя работа?
   — Да. Надо вставить в другую раму, а так все готово. Тебе нравится?
   Они испытующе взглянули друг другу в глаза. Более рослый и сильный Буркхардт напоминал большого ребенка, у него был здоровый цвет лица и живой, веселый взгляд; лицо художника обрамляли преждевременно поседевшие волосы, глаза смотрели пристально и серьезно.
   — Я думаю, это лучшая твоя картина, — задумчиво проговорил гость. — Те, что в Брюсселе, я тоже видел, и оба полотна в Париже. Трудно поверить, но за эти несколько лет ты сильно продвинулся вперед.
   — Рад твоим словам. Я тоже так думаю. Я основательно потрудился, иногда мне кажется, что раньше я был просто дилетантом. Работать по-настоящему я научился позже, но теперь я умею это делать. И все же достичь большего мне не дано. Написать лучше, чем вот это, я не смогу.
   — Понимаю. Ну, ты и так достаточно знаменит, даже на нашем старом пароходе, плывшем из Восточной Азии, я слышал разговоры о тебе и очень тобой гордился. Так какова же она на вкус, слава? Радует она тебя?
   — Я бы не сказал, что радует. Все это в порядке вещей. Есть два, три, четыре художника, которые значат больше и могут дать больше, чем я. К великим я себя никогда не причислял, и то, что говорят об этом литераторы, — полнейшая чепуха. Я вправе требовать, чтобы меня принимали всерьез, и если это происходит, я доволен. Все остальное — газетная слава или вопрос заработка.
   — Так-то оно так. Но кого ты имел в виду, когда говорил о великих?
   — Я имел в виду королей и князей живописи. Наш брат поднимается до генерала или министра, дальше — потолок. Видишь ли, все, что мы можем, — это прилежно трудиться и как можно серьезнее относиться к природе. А короли — это братья и товарищи природы, они играют с ней и могут творить там, где мы только подражаем. Но короли — штука редкая, они появляются не каждое столетие.
   Они прохаживались по мастерской. Подыскивая слова, художник напряженно смотрел себе под ноги, его друг шагал рядом и пытался заглянуть в изможденное, загорелое лицо Иоганна, на котором сильно выдавались скулы.
   У дверей, ведущих в соседнюю комнату, Отто остановился.
   — Открой-ка эту дверь, — попросил он, — и позволь мне взглянуть на комнаты. Ты угостишь меня сигарой?
   Верагут открыл дверь. Они прошли через комнату и осмотрели другие помещения. Буркхардт раскурил сигару. Он вошел в маленькую спальню друга, увидел его кровать, внимательно осмотрел несколько других скромно обставленных комнат, в которых повсюду валялись принадлежности живописца и курево. Вся обстановка была более чем скромная и говорила о труде и аскетизме — так, должно быть, выглядело жилище бедного, прилежного подмастерья.
   — Вот где, значит, ты устроился! — сухо сказал Отто. Но он видел и чувствовал все, что происходило здесь год за годом. С удовлетворением он замечал предметы, говорившие об увлечении хозяина спортом, гимнастикой, верховой ездой, но ему явно недоставало примет уюта, маленького комфорта и со вкусом обставленного досуга.
   Затем они вернулись в мастерскую. Вот, значит, где родились картины, занимающие на выставках и в художественных галереях самые почетные места, картины, за которые, не скупясь, платят золотом; они родились в этих комнатах, знающих только труд и самоотречение, лишенных даже намека на праздничность и праздность, в них не найдешь милых безделушек и мишуры, не почувствуешь запаха вина и цветов, не ощутишь присутствия женщины.
   Над узкой кроватью были прибиты две фотографии без рамок, на одной был маленький Пьер, на другой он, Отто Буркхардт. Снимок был неважный, любительский, он это сразу заметил, Буркхардт был снят в тропическом шлеме на фоне веранды его индийского дома, ниже груди расплывалось, превращаясь в мистические белые полоски, пятно: на пластинку попал свет.
   — Прекрасная у тебя мастерская. И вообще, ты стал очень прилежен. Дай руку, дружище, как славно, что мы снова встретились! Но я устал и хочу исчезнуть на часок. Ты зайдешь за мной позже? Мы искупаемся или погуляем. Хорошо, спасибо. Нет, мне ничего не нужно, через час я снова буду в полном порядке. До свидания!
   Он неторопливо побрел вдоль деревьев к дому, а Верагут смотрел ему вслед и видел, как его фигура, походка и каждая складка одежды излучают уверенность и жизнелюбие.
   Тем временем Буркхардт хотя и вернулся в господский дом, но прошел не к себе, а поднялся по лестнице и постучал в дверь госпожи Верагут.
   — Я не помешал? Могу я немножко побыть с вами?
   Она пригласила его войти, улыбнулась, и эта мимолетная, непривычная на ее сильном, строгом лице улыбка показалась ему странно беспомощной.
   — Здесь, в Росхальде, восхитительно. Я побывал в парке и у озера. А как вырос Пьер! Славный мальчуган! Увидев его, я почти пожалел, что остался холостяком.
   — Он хорошо выглядит, не правда ли? Как вы думаете, он похож на моего мужа?
   — Немножко похож. Собственно говоря, даже больше, чем немножко. В таком возрасте мне не довелось видеть Иоганна, но я хорошо помню, как он выглядел в одиннадцать-двенадцать лет… Кстати, мне кажется, что он слегка переутомился. Что? Нет, я говорю об Иоганне. Он много работал в последнее время?
   Госпожа Адель посмотрела ему в глаза; она почувствовала, что он хочет кое-что выведать.
   — Я полагаю, это так, — спокойно сказала она. — Он очень редко говорит о своей работе.
   — А что он сейчас пишет? Пейзажи?
   — Он часто работает в парке, как правило, пишет с натуры. Вы видели его картины?
   — Да, те, что в Брюсселе.
   — Разве он выставил свои полотна в Брюсселе?
   — Да, и немало. Я привез каталог. Видите ли, я хотел бы приобрести одну из них и был бы рад услышать, что вы думаете об этой вещи?
   Он протянул ей каталог и показал на маленькую репродукцию. Она внимательно разглядела ее, полистала каталог и вернула его Буркхардту.
   — Ничем не могу вам помочь, господин Буркхардт, мне эта картина неизвестна. Я думаю, он написал ее прошлой осенью в Пиренеях, но сюда не привозил.
   Она выдержала паузу и сменила тему:
   — Вы привезли Пьеру много подарков, очень мило с вашей стороны. Я благодарю вас.
   — О, это пустяки. Но я прошу вашего позволения и вам подарить что-нибудь на память об Азии. Вы не против? Я привез кое-какие ткани. Хотите, я покажу их вам и вы выберете то, что вам понравится?
   Ему удалось преодолеть ее вежливое сопротивление, завязать шутливый обмен галантными любезностями и привести замкнутую женщину в хорошее расположение духа. Из своих запасов он выбрал и принес наверх целую охапку индийских тканей, разложил малайский батик и холсты ручной выработки, повесил на спинки стульев кружева и шелка и при этом не переставая рассказывал, где он увидел и купил — почти бесплатно — ту или иную материю, в общем, устроил маленький базар, веселый и пестрый. Он советовался с ней, развешивал у нее на руках кружева, объяснял, как они изготовлены, заставлял ее развернуть самые красивые ткани, полюбоваться ими, пощупать, похвалить и, наконец, оставить их у себя.
   — Нет, — смеясь, воскликнула она под конец. — Эдак я сделаю вас нищим. Я никак не могу оставить все это у себя.
   — Пусть вас это не беспокоит, — со смехом возразил он. — Недавно я посадил еще шесть тысяч каучуковых деревьев и скоро стану богат, как набоб.
   Когда Верагут зашел за ним, он застал обоих за оживленной беседой. Удивившись тому, какой словоохотливой стала его жена, Верагут без всякого успеха попытался ввязаться в разговор и принялся неуклюже расхваливать подарки.
   — Оставь, это все дамские дела, — обратился к нему друг. — Пойдем-ка лучше искупаемся!
   И он, вывел Верагута из дома.
   — Твоя жена и впрямь ничуть не постарела со времени нашей последней встречи, — начал Отто, шагая рядом, — Только, что она выглядела чрезвычайно довольной. Значит, у вас в общем и целом все хорошо. Остается только старший сын. Что он поделывает?
   Художник пожал плечами и сдвинул брови.
   — Ты его увидишь, он на днях приезжает. Я как-то писал тебе о нем.
   Внезапно он остановился, наклонился к другу, пристально посмотрел ему в глаза и тихо проговорил:
   — Ты все увидишь сам, Отто. У меня нет желания об этом говорить. Увидишь сам… Будем веселиться, пока ты здесь, дружище! А сейчас пойдем к озеру; я хочу снова поплавать с тобой наперегонки, как в детстве.
   — Давай попробуем, — кивнул Буркхардт, делая вид, что не замечает нервозности Иоганна. — И ты меня обставишь, мой милый, хотя раньше тебе это не всегда удавалось. Очень жаль, но у меня и впрямь наметилось брюшко.
   День клонился к закату. Озеро тихо покоилось в тени деревьев, в их кронах играл слабый ветерок, по узкой полоске синего неба над озером плыли легкие лиловые облака, все одинакового вида и формы, семья за семьей, тонкие и вытянутые в длину, словно ивовые листья. Художник и его друг стояли у скрытой посреди кустарника будки для переодевания, дверь которой никак не хотела открываться.
   — Ну, хватит, — воскликнул Верагут. — Замок заржавел. На кой ляд нам эта будка!
   Он начал раздеваться. Буркхардт последовал его примеру. Когда они уже стояли на берегу и пробовали ногой спокойную, затененную воду, на них вдруг повеяло сладостным, счастливым дыханием далекого детства, они на минуту замерли в предвкушении легкого, благостного соприкосновения с водой, и в их душах тихо открылась изумрудная, вся залитая солнцем летняя долина времен их юности; молча, повинуясь непривычному порыву чувства, они с легким смущением окунули ноги в воду и смотрели, как на темно-зеленой поверхности торопливыми полукружьями поблескивает вода.
   Наконец Буркхардт решительно шагнул в воду.
   — До чего же хорошо, — с наслаждением выдохнул он. — Между прочим, мы все еще неплохо смотримся, и если не принимать во внимание мое брюшко, то нам обоим не откажешь в стройности.
   Он поплыл, работая руками, тряхнул головой и нырнул.
   — Ты и не знаешь, как славно тут у тебя! — с завистью воскликнул он. — Через мои плантации протекает прекрасная река, но только сунь в нее ногу — и больше ее не увидишь: кишит проклятыми крокодилами. А сейчас вперед, и посмотрим, кому достанется большой приз Росхальде! Поплывем до вон той лестницы и обратно. Ты готов? Итак: раз… два… три!
   Они с шумом оттолкнулись и, смеясь, поплыли умеренным темпом, но над ними все еще витали образы детства, и они тотчас же принялись состязаться всерьез, лица их напряглись, глаза засверкали, руки широкими взмахами рассекали воду. Они одновременно достигли лестницы, одновременно оттолкнулись от нее и устремились тем же путем обратно, и тут мощными гребками художник вырвался вперед и на мгновение раньше пришел к финишу.
   Тяжело дыша, они стояли в воде, вытирали глаза и молча, удовлетворенно улыбались друг другу; обоим казалось, что только сейчас они снова стали старыми товарищами и только сейчас начала исчезать маленькая, фатальная пропасть отчуждения, разделявшая их.
   Одевшись, с посвежевшими лицами и облегченной душой сидели они рядышком на плоских каменных ступенях ведущей к воде лестницы, смотрели на темную поверхность озера, которое на противоположной стороне, где была овальная бухточка с нависшими над водой кустами, уже терялось в темно-коричневых сумерках, лакомились крупными ярко-красными вишнями из коричневого бумажного кулька, который они взяли у слуги, и с легким сердцем наблюдали за наступлением вечера, пока горизонтальные лучи заходящего солнца все еще пробивались сквозь кроны деревьев и золотистыми отблесками сверкали на прозрачных крылышках стрекоз. Целый час они не переставая, перескакивая с предмета на предмет, болтали о годах своего учения, об учителях и былых школьных товарищах, о том, кто и кем стал.
   — Боже мой, — спокойным, бодрым голосом сказал Отто Буркхардт, — как давно все это было. Ты не знаешь, что стало с Метой Хайлеман?
   — С Метой Хайлеман? — нетерпеливо подхватил Верагут. — Вот уж была красавица! В моих тетрадках не перечесть ее портретов, на уроках я тайком рисовал ее на промокашках. Только волосы у меня никак не получались. Помнишь, она их укладывала баранками над ушами.
   — Ты что-нибудь знаешь о ней?
   — Ничего. Когда я первый раз вернулся из Парижа, она была помолвлена с одним адвокатом. Я встретил ее, когда она шла со своим братом по улице, и до сих пор помню, как я злился на себя, что сразу покраснел и снова почувствовал себя маленьким глупым школяром, несмотря на свои усы и на то, что прошел огонь и воду в Париже… Одно плохо — ее звали Мета! Я терпеть не мог этого имени!
   Буркхардт задумчиво покачал круглой головой.
   — Ты был недостаточно влюблен, Иоганн. Что до меня, то Мета была прекрасна. Зовись она даже Евлалией, я бросился бы в огонь за один только ее взгляд.
   — О, я тоже был влюблен по уши. Однажды, когда я возвращался с вечерней прогулки — я нарочно припозднился, чтобы остаться одному и не думать ни о чем другом, только о Мете, мне было наплевать на то, что меня могут наказать за опоздание, — она попалась мне навстречу, там, возле круглой стены. Она опиралась на руку своей подруги, и, когда я вдруг представил себе, что на месте этой глупой курицы мог оказаться я сам, держать ее за руку и быть совсем близко к ней, я так растерялся, что у меня голова пошла кругом и мне пришлось остановиться и прислониться к стене. А когда я наконец вернулся домой, ворота и точно оказались заперты, мне пришлось звонить, и меня на целый час посадили под арест.
   Буркхардт улыбался и думал о том, что во время своих редких встреч они уже не раз вспоминали об этой Мете. Тогда, в юности, каждый из них с помощью хитростей и уловок пытался утаить свою любовь, и только годы спустя, уже став мужчинами, они при случае приоткрывали завесу и обменивались своими маленькими переживаниями. Но в этом деле еще и сегодня оставались тайны. Именно сейчас Отто Буркхардт вспомнил о том, что он тогда несколько месяцев хранил у себя и почитал, как талисман, перчатку Меты, которую он нашел или, точнее, стащил и о которой его друг до сих пор ничего не знал. А не рассказать ли сейчас и эту историю, подумал Буркхардт, но хитро улыбнулся и промолчал, решив, что будет лучше, если он и дальше сохранит это последнее маленькое воспоминание для себя одного.