Страница:
— Извините, господин Верагут, надо же когда-нибудь попробовать. Но, с вашего позволения… нельзя ли мне все-таки остаться у вас? Позвольте вас спросить, господин Верагут.
Художник хлопнул его по плечу.
— Что все это значит? То вы собираетесь жениться и открыть какой-то дурацкий магазин, то хотите остаться у меня? Сдается мне, тут что-то не так… Похоже, вам не так уж и хочется жениться, а?
— С вашего позволения, господин Верагут, не очень. Моя невеста — девушка старательная, тут ничего не скажешь. Но лучше бы мне остаться здесь. Уж очень решительный у нее характер, да и…
— Тогда зачем же вы хотите жениться, друг мой? Уж не боитесь ли вы ее? Или она ждет от вас ребенка?
— Нет, тут другое. Она не отстает от меня…
— Тогда подарите ей красивую брошку, Роберт, я дам вам талер на это дело. Отдайте ее вашей невесте и скажите ей, пусть подыщет для своего табачного магазина кого-нибудь другого. Скажите ей, что это мои слова. Как вам не стыдно, Роберт! Даю вам неделю срока. После этого я буду знать, из тех ли вы парней, которые позволяют запугать себя девушкам, или нет.
— Хорошо, хорошо. Я скажу ей…
Верагут перестал улыбаться. Он бросил сердитый взгляд на обескураженного слугу и крикнул:
— Вы порвете с девушкой, Роберт, иначе между нами все кончено. Тьфу, дьявол — позволить себя женить! Идите и устройте все не откладывая!
Он набил себе трубку, взял большой альбом для эскизов и круглую коробочку с угольными карандашами и направился к лесному холму.
Художник хлопнул его по плечу.
— Что все это значит? То вы собираетесь жениться и открыть какой-то дурацкий магазин, то хотите остаться у меня? Сдается мне, тут что-то не так… Похоже, вам не так уж и хочется жениться, а?
— С вашего позволения, господин Верагут, не очень. Моя невеста — девушка старательная, тут ничего не скажешь. Но лучше бы мне остаться здесь. Уж очень решительный у нее характер, да и…
— Тогда зачем же вы хотите жениться, друг мой? Уж не боитесь ли вы ее? Или она ждет от вас ребенка?
— Нет, тут другое. Она не отстает от меня…
— Тогда подарите ей красивую брошку, Роберт, я дам вам талер на это дело. Отдайте ее вашей невесте и скажите ей, пусть подыщет для своего табачного магазина кого-нибудь другого. Скажите ей, что это мои слова. Как вам не стыдно, Роберт! Даю вам неделю срока. После этого я буду знать, из тех ли вы парней, которые позволяют запугать себя девушкам, или нет.
— Хорошо, хорошо. Я скажу ей…
Верагут перестал улыбаться. Он бросил сердитый взгляд на обескураженного слугу и крикнул:
— Вы порвете с девушкой, Роберт, иначе между нами все кончено. Тьфу, дьявол — позволить себя женить! Идите и устройте все не откладывая!
Он набил себе трубку, взял большой альбом для эскизов и круглую коробочку с угольными карандашами и направился к лесному холму.
ГЛАВА ЧЕТЫРНАДЦАТАЯ
Судя по всему, от голодной диеты было мало проку.
Пьер Верагут лежал скрючившись в своей постельке, рядом стояла нетронутая чашка чая. Его по возможности не беспокоили, так как он не отвечал, когда с ним заговаривали, и недовольно вздрагивал всякий раз, когда кто-нибудь заходил к нему в комнату. Мать часами просиживала у его кровати, бормоча и напевая вполголоса ласковые, успокаивающие слова. На душе у нее было неспокойно и жутко; казалось, заболевший малыш все глубже погружался в какой-то скрытый недуг. Он не отвечал ни на какие вопросы, просьбы и предложения, злыми глазами смотрел перед собой и не хотел ни спать, ни играть, ни пить, ни слушать, когда ему читают. Врач приезжал два дня подряд; он был по-прежнему спокоен и прописал теплые компрессы. Пьер часто впадал в легкую полудремоту, как бывает с больными лихорадкой, и тогда он бормотал невнятные слова, тихо бредил и видел какие-то сны.
Верагут уже несколько дней ходил с этюдником в поле. Когда с наступлением сумерек он вернулся домой, первый его вопрос был о Пьере. Жена попросила его не входить в комнату больного, так как Пьер крайне чувствителен к малейшему шуму и сейчас как будто задремал. Поскольку госпожа Адель была немногословна и после недавнего утреннего разговора держалась с ним отчужденно и скованно, он прекратил расспросы, спокойно искупался в озере и провел вечер в приятном беспокойстве и легком волнении, которое он всегда испытывал, готовясь к новой работе. Он уже сделал много этюдов и собирался завтра приступить к самой картине. Он с удовольствием выбирал картоны и холсты, укреплял расшатавшиеся подрамники, собирал кисти и всевозможные принадлежности и готовился к работе так, будто собирался в маленькое путешествие. Он даже приготовил кисет с табаком, трубку и огниво, как турист, который рано утром собирается в горы и полные радостного ожидания часы перед сном проводит в мыслях о завтрашнем дне и любовных заботах о каждой мелочи.
Затем он, сидя за стаканом вина, неторопливо просматривал вечернюю почту. Он обнаружил радостное, полное любви письмо от Буркхардта, к нему был приложен тщательно, словно рукой домашней хозяйки, составленный список всего того, что Верагуту надо было взять с собой в дорогу. С улыбкой пробежал он глазами весь этот список, в котором не были забыты ни шерстяные набрюшники, ни пляжные туфли, ни ночные рубашки, ни гамаши. Внизу Буркхардт написал карандашом на клочке бумаги: «Обо всем остальном для нас позабочусь я сам, в том числе о каютах. Не позволяй всучить себе лекарств от морской болезни или книг об Индии, это уже мое дело». С улыбкой он взял в руки большой сверток, в котором один молодой дюссельдорфский художник прислал ему несколько своих офортов, снабдив их почтительным посвящением. И для них у Верагута нашлось сегодня время и настроение, он внимательно просмотрел листы, выбрал лучшие для своих папок, остальные мог взять себе Альберт. Художнику он написал ласковую записку.
Под конец он открыл альбом с эскизами и долго разглядывал многочисленные рисунки, которые он сделал в поле. Они не совсем его удовлетворяли, завтра он решил взять другую, более широкую панораму, а если и тогда не получится, то будет писать этюды до тех пор, пока не добьется своего. В любом случае завтра он как следует поработает, а там видно будет. Эта работа будет его прощанием с Росхальде; без сомнения, это самый выразительный и привлекательный вид во всей округе, недаром же он все откладывал и откладывал его напоследок. Тут не отделаешься бойким наброском, тут должна получиться добротная, тонкая, тщательно обдуманная картина. Быстрой, решительной работой с натурой, с ее трудностями, поражениями и удачами, он сумеет насладиться потом, в тропиках.
Он рано лег и спокойно проспал до тех пор, пока Роберт не разбудил его. Он торопливо и весело встал, поеживаясь от утреннего холода, выпил стоя чашку кофе и стал подгонять слугу, который должен был нести за ним холст, складной стул и ящик с красками. Вскоре они с Робертом вышли из дома и растворились в лугах, затянутых белесым утренним туманом. Он хотел было узнать на кухне, как провел ночь Пьер. Но дом был еще заперт, все спали.
Госпожа Адель до глубокой ночи просидела у постели малыша, ей казалось, что его немного лихорадит. Она прислушивалась к его невнятному бормотанию, щупала ему пульс и поправляла постель. Когда она пожелала ему спокойной ночи и поцеловала его, он открыл глаза и посмотрел на нее, но ничего не сказал. Ночь прошла спокойно.
Пьер не спал, когда она утром вошла к нему. Он отказался от завтрака, но попросил книжку с картинками. Мать сама пошла за ней. Она подложила ему под голову еще одну подушку, раздвинула шторы и дала Пьеру книгу в руки; она была раскрыта на рисунке огромного, сверкающего золотисто-желтыми лучами солнца; эту картинку он особенно любил.
Он поднял книжку к глазам, на рисунок упал ясный, радостный утренний свет. Но тотчас же по нежному лицу ребенка пробежала темная тень боли, разочарования и отвращения.
— Фу, как больно! — страдальчески вскрикнул он и выронил книжку.
Она подхватила ее и снова поднесла к его глазам.
— Это же твое любимое солнышко, — уговаривала она его.
Он закрыл глаза руками.
— Нет, убери. Оно такое ужасно желтое!
Вздохнув, она убрала книгу. Один Бог знает, что случилось с ребенком! Она знала его чувствительность и его капризы, но таким он еще никогда не был.
— Знаешь что, — сказала она мягким, упрашивающим тоном, — сейчас я принесу тебе вкусного, горячего чаю, ты положишь в него сахар и выпьешь с сухариком.
— Я не хочу!
— Ты только попробуй! Тебе понравится, вот увидишь. В его глазах появилось выражение муки и бешенства.
— Но я же не хочу!
Она вышла и долго не приходила. Пьер щурился, глядя на свет, он казался ему чересчур резким и причинял боль. Он отвернулся. Неужели для него не найдется больше хоть какого-нибудь утешения, хоть капли удовольствия или маленькой радости? Упрямо, со слезами на глазах он зарылся головой в подушку и раздраженно впился зубами в мягкое, пресное на вкус полотно. Это напомнило ему давнюю привычку. В самом раннем детстве, когда его укладывали в постель и он не мог сразу заснуть, у него была привычка впиваться зубами в подушку и монотонно жевать ее до тех пор, пока не приходила усталость, а с ней и сон. Так он поступил и теперь и постепенно впал в состояние легкого оцепенения. Он успокоился и долго лежал неподвижно.
Через час снова вошла мать. Она наклонилась над ним и сказала:
— Ну как, теперь Пьер снова будет умницей? Накануне ты вел себя очень плохо и очень огорчил маму.
В другое время это средство действовало почти безотказно, и, произнеся эти слова, она не без тревоги ждала, то он примет их близко к сердцу и расплачется. Но он, казалось, не обратил на ее слова никакого внимания, и, когда она довольно строго спросила: «Ты же понимаешь, что вел себя нехорошо?» — он почти насмешливо скривил губы и остался совершенно равнодушен. Вскоре появился советник медицины.
— Его опять рвало? Нет? Прекрасно. А как прошла ночь? Что он ел на завтрак?
Когда он приподнял мальчика и повернул его лицом к окну, Пьер снова содрогнулся, как от боли, и закрыл глаза. Врач внимательно наблюдал за необычно сильным выражением отвращения и муки на детском лице.
— Он так же чувствителен и к звукам? — шепотом спросил он госпожу Верагут.
— Да, — тихо ответила она, — мы совсем перестали играть на рояле, иначе он просто выходит из себя.
Врач кивнул и наполовину задернул занавески. Затем он поднял мальчика, выслушал сердце и осторожно постучал молоточком по сухожилиям под коленными чашечками.
— Прекрасно, — ласково сказал он, — сейчас мы оставим тебя в покое, мой мальчик.
Он снова бережно уложил его в постель, взял его руку и с улыбкой кивнул ему.
— Могу я на минутку зайти к вам? — галантно спросил он и вошел вслед за госпожой Верагут в ее комнату.
— Ну-с, расскажите мне подробнее о вашем мальчике, — ободряюще сказал он. — Мне кажется, он очень нервный, и нам придется еще какое-то время хорошенько за ним поухаживать, и вам, и мне. О желудке не стоит беспокоиться. Ему обязательно надо кушать. Вкусные, питательные вещи: яйца, бульон, свежую сметану. Попробуйте дать ему яичный желток. Если он любит сладкое, взбейте его в чашке с сахаром. Что еще бросилось вам в глаза?
Встревоженная и в то же время успокоенная его ласковым, уверенным тоном, она начала рассказывать. Больше всего ее пугает безучастность Пьера, иногда кажется, что он совсем ее не любит. Ему все равно, просишь ли его о чем-нибудь или бранишь, он ко всему равнодушен. Она рассказала ему о книжке с картинками, и он кивнул головой.
— Не беспокойте его понапрасну, — сказал он, вставая. — Он болен и в данный момент не отвечает за свое поведение. Оставляйте его по возможности в покое! Если у него будет болеть голова, прикладывайте компрессы со льдом. А по вечерам возможно дольше держите его в теплой ванне — это усыпляет.
Он простился и не разрешил ей проводить себя по лестнице.
— Постарайтесь, чтобы он сегодня поел чего-нибудь! — сказал он, уходя.
Внизу он вошел в открытую дверь кухни и спросил слугу Верагута.
— Позовите Роберта! — велела кухарка служанке. — Он должен быть в мастерской.
— Не надо, — сказал советник медицины. — Я сам туда схожу. Нет, оставьте, я знаю дорогу.
Пошутив на прощание, он вышел из кухни, внезапно сделался серьезен и задумчив и медленно зашагал под каштанами к мастерской.
Госпожа Верагут еще раз обдумала каждое слово, сказанное доктором, и не могла прийти к какому-нибудь выводу. Судя по всему, он относился к недугу Пьера серьезнее, чем раньше, но, в сущности, не сказал ничего плохого и был так деловит и спокоен, что, по-видимому, серьезной опасности все же не было. Вероятно, все объясняется только слабостью и нервозностью, и нужно терпение и хороший уход.
Она пошла в гостиную и заперла рояль на ключ, чтобы Альберт по забывчивости случайно не начал играть. И стала думать, в какую комнату можно было бы перенести инструмент, если болезнь затянется.
Время от времени она ходила взглянуть на Пьера, осторожно открывала дверь и слушала, спит ли он, не стонет ли. Он лежал с открытыми глазами и безучастно смотрел перед собой, и она печально уходила. Она предпочла бы ухаживать за ним, терзаемым болью, чем видеть его таким замкнутым, угрюмым и равнодушным; ей казалось, его отделяет от нее странная призрачная пропасть, какое-то отвратительное и цепкое проклятие, с которым не могли справиться ее любовь и ее забота. Здесь притаился мерзкий, ненавистный враг, природы и злого умысла которого никто не знал и для борьбы с которым не было оружия. Может быть, это набирала силы какая-нибудь скарлатина или другая детская болезнь.
Какое-то время она печально сидела в своей комнате. На глаза ей попался букет таволги; она наклонилась над круглым столиком из красного дерева, поверхность которого тепло и мягко просвечивала сквозь белую ажурную скатерть, и, закрыв глаза, погрузила лицо в нежные ветвистые полевые цветы, вдыхая резкий, сладковатый аромат, в котором чувствовался таинственный горьковатый привкус.
Когда она, слегка одурманенная, снова выпрямилась и рассеянно обвела глазами цветы, стол и комнату, ее захлестнула волна горькой печали. Внезапно прозрев душой, она вдруг увидела ковер, столик для цветов чужим, отрешенным взглядом, увидела, как ковер сворачивают, картины упаковывают и грузят на повозку, которая увезет все эти вещи, не имеющие более ни родины, ни души, в новое, незнакомое, чужое место. Она увидела усадьбу опустевшей, с запертыми дверями и окнами, и почувствовала, как из садовых клумб глядят на нее одиночество и боль разлуки.
Это продолжалось всего несколько мгновений. Видение появилось и исчезло, как тихий, но настойчивый зов из мрака, как быстро промелькнувшая, фрагментарная картинка из будущего. Она все яснее сознавала то, что вызревало в темной глубине чувств: скоро ей с Альбертом и больным Пьером придется остаться без родины, муж бросит ее, и до конца жизни в душе ее останется тупая растерянность и холод стольких лет, прожитых без любви. Она будет жить для детей, но у нее уже никогда не будет собственной достойной жизни, которой она ждала некогда от Верагута и на которую втайне надеялась вплоть до вчерашнего и сегодняшнего дня. Теперь уже поздно. Эта мысль холодом сжимала ее сердце.
Но ее здоровая натура тут же возмутилась против этого. Ей предстояли тревожные, смутные дни, Пьер был болен, и каникулы Альберта подходили к концу. Нет, так нельзя, ни в коем случае, не хватало еще, чтобы и она размякла и стала прислушиваться к потусторонним голосам. Пусть сначала Пьер выздоровеет, Альберт уедет, а Верагут отправится в Индию, вот тогда и посмотрим, тогда будет вдосталь времени, чтобы жаловаться на судьбу и выплакать себе глаза. А пока в этом нет никакого смысла, она не имеет права, об этом и думать нечего.
Вазу с цветами она поставила за окно. Затем пошла в свою спальню, смочила носовой платок одеколоном и протерла себе лоб, поправила перед зеркалом строгую, гладкую прическу и спокойными шагами прошла на кухню, чтобы самой приготовить Пьеру поесть.
Чуть позже она вошла в комнату мальчика, усадила его на постели и, не обращая внимания на недовольные гримасы настойчиво и бережно стала кормить его с ложечки яичным желтком. Она вытерла ему губы, поцеловала в лоб, поправила постель и уговорила его быть умницей и поспать.
Когда Альберт вернулся с прогулки, она увела его с собой на веранду, где легкий летний ветерок с тихим потрескиванием шевелил тугие занавеси в белую и коричневую полоску.
— Опять приезжал врач, — сообщила она. — Он считает, что у Пьера не все в порядке с нервами и ему необходим полный покой. Мне жаль тебя, но играть на рояле пока нельзя. Я знаю, мой мальчик, для тебя это жертва. Может быть, будет лучше, если ты уедешь на несколько дней в горы или в Мюнхен? Погода сейчас отличная. Я думаю, папа тоже будет не против.
— Спасибо, мама, ты очень мила. Может быть, я и уеду на денек, но не больше. Ведь у тебя нет больше никого, кто был бы рядом, пока Пьер болен. И потом, мне пора уже взяться за уроки, я до сих пор еще ничего не сделал… Только бы Пьер скорее поправился!
— Хорошо, Альберт, ты молодец. Сейчас для меня и в самом деле трудное время, и я рада, что ты будешь рядом. Да и с папой ты снова стал находить общий язык, не так ли?
— Ах, да, с тех пор как он решился на это путешествие. Впрочем, я так мало его вижу, он пишет целый день. Знаешь, иногда мне жаль, что я часто вел себя с ним отвратительно, — он ведь тоже мучил меня, но в нем есть что-то, что мне нравится вопреки всему. Он ужасно односторонен и в музыке плохо разбирается, но все-таки он большой художник, у него есть цель в жизни. Вот это мне в нем и нравится. Его слава не дает ему ничего, да и деньги, в сущности, для него мало что значат; это не то, ради чего он работает.
Он наморщил лоб, подыскивая нужные слова. Но он не мог выразить свое вполне определенное чувство так, как ему хотелось. Мать с улыбкой погладила его по голове.
— Почитаем опять вечером по-французски? — ласково спросила она.
Он кивнул и тоже улыбнулся, и в этот момент ей показалось непостижимой глупостью то, что еще совсем недавно она могла желать для себя чего-то иного, чем жить ради своих сыновей.
Пьер Верагут лежал скрючившись в своей постельке, рядом стояла нетронутая чашка чая. Его по возможности не беспокоили, так как он не отвечал, когда с ним заговаривали, и недовольно вздрагивал всякий раз, когда кто-нибудь заходил к нему в комнату. Мать часами просиживала у его кровати, бормоча и напевая вполголоса ласковые, успокаивающие слова. На душе у нее было неспокойно и жутко; казалось, заболевший малыш все глубже погружался в какой-то скрытый недуг. Он не отвечал ни на какие вопросы, просьбы и предложения, злыми глазами смотрел перед собой и не хотел ни спать, ни играть, ни пить, ни слушать, когда ему читают. Врач приезжал два дня подряд; он был по-прежнему спокоен и прописал теплые компрессы. Пьер часто впадал в легкую полудремоту, как бывает с больными лихорадкой, и тогда он бормотал невнятные слова, тихо бредил и видел какие-то сны.
Верагут уже несколько дней ходил с этюдником в поле. Когда с наступлением сумерек он вернулся домой, первый его вопрос был о Пьере. Жена попросила его не входить в комнату больного, так как Пьер крайне чувствителен к малейшему шуму и сейчас как будто задремал. Поскольку госпожа Адель была немногословна и после недавнего утреннего разговора держалась с ним отчужденно и скованно, он прекратил расспросы, спокойно искупался в озере и провел вечер в приятном беспокойстве и легком волнении, которое он всегда испытывал, готовясь к новой работе. Он уже сделал много этюдов и собирался завтра приступить к самой картине. Он с удовольствием выбирал картоны и холсты, укреплял расшатавшиеся подрамники, собирал кисти и всевозможные принадлежности и готовился к работе так, будто собирался в маленькое путешествие. Он даже приготовил кисет с табаком, трубку и огниво, как турист, который рано утром собирается в горы и полные радостного ожидания часы перед сном проводит в мыслях о завтрашнем дне и любовных заботах о каждой мелочи.
Затем он, сидя за стаканом вина, неторопливо просматривал вечернюю почту. Он обнаружил радостное, полное любви письмо от Буркхардта, к нему был приложен тщательно, словно рукой домашней хозяйки, составленный список всего того, что Верагуту надо было взять с собой в дорогу. С улыбкой пробежал он глазами весь этот список, в котором не были забыты ни шерстяные набрюшники, ни пляжные туфли, ни ночные рубашки, ни гамаши. Внизу Буркхардт написал карандашом на клочке бумаги: «Обо всем остальном для нас позабочусь я сам, в том числе о каютах. Не позволяй всучить себе лекарств от морской болезни или книг об Индии, это уже мое дело». С улыбкой он взял в руки большой сверток, в котором один молодой дюссельдорфский художник прислал ему несколько своих офортов, снабдив их почтительным посвящением. И для них у Верагута нашлось сегодня время и настроение, он внимательно просмотрел листы, выбрал лучшие для своих папок, остальные мог взять себе Альберт. Художнику он написал ласковую записку.
Под конец он открыл альбом с эскизами и долго разглядывал многочисленные рисунки, которые он сделал в поле. Они не совсем его удовлетворяли, завтра он решил взять другую, более широкую панораму, а если и тогда не получится, то будет писать этюды до тех пор, пока не добьется своего. В любом случае завтра он как следует поработает, а там видно будет. Эта работа будет его прощанием с Росхальде; без сомнения, это самый выразительный и привлекательный вид во всей округе, недаром же он все откладывал и откладывал его напоследок. Тут не отделаешься бойким наброском, тут должна получиться добротная, тонкая, тщательно обдуманная картина. Быстрой, решительной работой с натурой, с ее трудностями, поражениями и удачами, он сумеет насладиться потом, в тропиках.
Он рано лег и спокойно проспал до тех пор, пока Роберт не разбудил его. Он торопливо и весело встал, поеживаясь от утреннего холода, выпил стоя чашку кофе и стал подгонять слугу, который должен был нести за ним холст, складной стул и ящик с красками. Вскоре они с Робертом вышли из дома и растворились в лугах, затянутых белесым утренним туманом. Он хотел было узнать на кухне, как провел ночь Пьер. Но дом был еще заперт, все спали.
Госпожа Адель до глубокой ночи просидела у постели малыша, ей казалось, что его немного лихорадит. Она прислушивалась к его невнятному бормотанию, щупала ему пульс и поправляла постель. Когда она пожелала ему спокойной ночи и поцеловала его, он открыл глаза и посмотрел на нее, но ничего не сказал. Ночь прошла спокойно.
Пьер не спал, когда она утром вошла к нему. Он отказался от завтрака, но попросил книжку с картинками. Мать сама пошла за ней. Она подложила ему под голову еще одну подушку, раздвинула шторы и дала Пьеру книгу в руки; она была раскрыта на рисунке огромного, сверкающего золотисто-желтыми лучами солнца; эту картинку он особенно любил.
Он поднял книжку к глазам, на рисунок упал ясный, радостный утренний свет. Но тотчас же по нежному лицу ребенка пробежала темная тень боли, разочарования и отвращения.
— Фу, как больно! — страдальчески вскрикнул он и выронил книжку.
Она подхватила ее и снова поднесла к его глазам.
— Это же твое любимое солнышко, — уговаривала она его.
Он закрыл глаза руками.
— Нет, убери. Оно такое ужасно желтое!
Вздохнув, она убрала книгу. Один Бог знает, что случилось с ребенком! Она знала его чувствительность и его капризы, но таким он еще никогда не был.
— Знаешь что, — сказала она мягким, упрашивающим тоном, — сейчас я принесу тебе вкусного, горячего чаю, ты положишь в него сахар и выпьешь с сухариком.
— Я не хочу!
— Ты только попробуй! Тебе понравится, вот увидишь. В его глазах появилось выражение муки и бешенства.
— Но я же не хочу!
Она вышла и долго не приходила. Пьер щурился, глядя на свет, он казался ему чересчур резким и причинял боль. Он отвернулся. Неужели для него не найдется больше хоть какого-нибудь утешения, хоть капли удовольствия или маленькой радости? Упрямо, со слезами на глазах он зарылся головой в подушку и раздраженно впился зубами в мягкое, пресное на вкус полотно. Это напомнило ему давнюю привычку. В самом раннем детстве, когда его укладывали в постель и он не мог сразу заснуть, у него была привычка впиваться зубами в подушку и монотонно жевать ее до тех пор, пока не приходила усталость, а с ней и сон. Так он поступил и теперь и постепенно впал в состояние легкого оцепенения. Он успокоился и долго лежал неподвижно.
Через час снова вошла мать. Она наклонилась над ним и сказала:
— Ну как, теперь Пьер снова будет умницей? Накануне ты вел себя очень плохо и очень огорчил маму.
В другое время это средство действовало почти безотказно, и, произнеся эти слова, она не без тревоги ждала, то он примет их близко к сердцу и расплачется. Но он, казалось, не обратил на ее слова никакого внимания, и, когда она довольно строго спросила: «Ты же понимаешь, что вел себя нехорошо?» — он почти насмешливо скривил губы и остался совершенно равнодушен. Вскоре появился советник медицины.
— Его опять рвало? Нет? Прекрасно. А как прошла ночь? Что он ел на завтрак?
Когда он приподнял мальчика и повернул его лицом к окну, Пьер снова содрогнулся, как от боли, и закрыл глаза. Врач внимательно наблюдал за необычно сильным выражением отвращения и муки на детском лице.
— Он так же чувствителен и к звукам? — шепотом спросил он госпожу Верагут.
— Да, — тихо ответила она, — мы совсем перестали играть на рояле, иначе он просто выходит из себя.
Врач кивнул и наполовину задернул занавески. Затем он поднял мальчика, выслушал сердце и осторожно постучал молоточком по сухожилиям под коленными чашечками.
— Прекрасно, — ласково сказал он, — сейчас мы оставим тебя в покое, мой мальчик.
Он снова бережно уложил его в постель, взял его руку и с улыбкой кивнул ему.
— Могу я на минутку зайти к вам? — галантно спросил он и вошел вслед за госпожой Верагут в ее комнату.
— Ну-с, расскажите мне подробнее о вашем мальчике, — ободряюще сказал он. — Мне кажется, он очень нервный, и нам придется еще какое-то время хорошенько за ним поухаживать, и вам, и мне. О желудке не стоит беспокоиться. Ему обязательно надо кушать. Вкусные, питательные вещи: яйца, бульон, свежую сметану. Попробуйте дать ему яичный желток. Если он любит сладкое, взбейте его в чашке с сахаром. Что еще бросилось вам в глаза?
Встревоженная и в то же время успокоенная его ласковым, уверенным тоном, она начала рассказывать. Больше всего ее пугает безучастность Пьера, иногда кажется, что он совсем ее не любит. Ему все равно, просишь ли его о чем-нибудь или бранишь, он ко всему равнодушен. Она рассказала ему о книжке с картинками, и он кивнул головой.
— Не беспокойте его понапрасну, — сказал он, вставая. — Он болен и в данный момент не отвечает за свое поведение. Оставляйте его по возможности в покое! Если у него будет болеть голова, прикладывайте компрессы со льдом. А по вечерам возможно дольше держите его в теплой ванне — это усыпляет.
Он простился и не разрешил ей проводить себя по лестнице.
— Постарайтесь, чтобы он сегодня поел чего-нибудь! — сказал он, уходя.
Внизу он вошел в открытую дверь кухни и спросил слугу Верагута.
— Позовите Роберта! — велела кухарка служанке. — Он должен быть в мастерской.
— Не надо, — сказал советник медицины. — Я сам туда схожу. Нет, оставьте, я знаю дорогу.
Пошутив на прощание, он вышел из кухни, внезапно сделался серьезен и задумчив и медленно зашагал под каштанами к мастерской.
Госпожа Верагут еще раз обдумала каждое слово, сказанное доктором, и не могла прийти к какому-нибудь выводу. Судя по всему, он относился к недугу Пьера серьезнее, чем раньше, но, в сущности, не сказал ничего плохого и был так деловит и спокоен, что, по-видимому, серьезной опасности все же не было. Вероятно, все объясняется только слабостью и нервозностью, и нужно терпение и хороший уход.
Она пошла в гостиную и заперла рояль на ключ, чтобы Альберт по забывчивости случайно не начал играть. И стала думать, в какую комнату можно было бы перенести инструмент, если болезнь затянется.
Время от времени она ходила взглянуть на Пьера, осторожно открывала дверь и слушала, спит ли он, не стонет ли. Он лежал с открытыми глазами и безучастно смотрел перед собой, и она печально уходила. Она предпочла бы ухаживать за ним, терзаемым болью, чем видеть его таким замкнутым, угрюмым и равнодушным; ей казалось, его отделяет от нее странная призрачная пропасть, какое-то отвратительное и цепкое проклятие, с которым не могли справиться ее любовь и ее забота. Здесь притаился мерзкий, ненавистный враг, природы и злого умысла которого никто не знал и для борьбы с которым не было оружия. Может быть, это набирала силы какая-нибудь скарлатина или другая детская болезнь.
Какое-то время она печально сидела в своей комнате. На глаза ей попался букет таволги; она наклонилась над круглым столиком из красного дерева, поверхность которого тепло и мягко просвечивала сквозь белую ажурную скатерть, и, закрыв глаза, погрузила лицо в нежные ветвистые полевые цветы, вдыхая резкий, сладковатый аромат, в котором чувствовался таинственный горьковатый привкус.
Когда она, слегка одурманенная, снова выпрямилась и рассеянно обвела глазами цветы, стол и комнату, ее захлестнула волна горькой печали. Внезапно прозрев душой, она вдруг увидела ковер, столик для цветов чужим, отрешенным взглядом, увидела, как ковер сворачивают, картины упаковывают и грузят на повозку, которая увезет все эти вещи, не имеющие более ни родины, ни души, в новое, незнакомое, чужое место. Она увидела усадьбу опустевшей, с запертыми дверями и окнами, и почувствовала, как из садовых клумб глядят на нее одиночество и боль разлуки.
Это продолжалось всего несколько мгновений. Видение появилось и исчезло, как тихий, но настойчивый зов из мрака, как быстро промелькнувшая, фрагментарная картинка из будущего. Она все яснее сознавала то, что вызревало в темной глубине чувств: скоро ей с Альбертом и больным Пьером придется остаться без родины, муж бросит ее, и до конца жизни в душе ее останется тупая растерянность и холод стольких лет, прожитых без любви. Она будет жить для детей, но у нее уже никогда не будет собственной достойной жизни, которой она ждала некогда от Верагута и на которую втайне надеялась вплоть до вчерашнего и сегодняшнего дня. Теперь уже поздно. Эта мысль холодом сжимала ее сердце.
Но ее здоровая натура тут же возмутилась против этого. Ей предстояли тревожные, смутные дни, Пьер был болен, и каникулы Альберта подходили к концу. Нет, так нельзя, ни в коем случае, не хватало еще, чтобы и она размякла и стала прислушиваться к потусторонним голосам. Пусть сначала Пьер выздоровеет, Альберт уедет, а Верагут отправится в Индию, вот тогда и посмотрим, тогда будет вдосталь времени, чтобы жаловаться на судьбу и выплакать себе глаза. А пока в этом нет никакого смысла, она не имеет права, об этом и думать нечего.
Вазу с цветами она поставила за окно. Затем пошла в свою спальню, смочила носовой платок одеколоном и протерла себе лоб, поправила перед зеркалом строгую, гладкую прическу и спокойными шагами прошла на кухню, чтобы самой приготовить Пьеру поесть.
Чуть позже она вошла в комнату мальчика, усадила его на постели и, не обращая внимания на недовольные гримасы настойчиво и бережно стала кормить его с ложечки яичным желтком. Она вытерла ему губы, поцеловала в лоб, поправила постель и уговорила его быть умницей и поспать.
Когда Альберт вернулся с прогулки, она увела его с собой на веранду, где легкий летний ветерок с тихим потрескиванием шевелил тугие занавеси в белую и коричневую полоску.
— Опять приезжал врач, — сообщила она. — Он считает, что у Пьера не все в порядке с нервами и ему необходим полный покой. Мне жаль тебя, но играть на рояле пока нельзя. Я знаю, мой мальчик, для тебя это жертва. Может быть, будет лучше, если ты уедешь на несколько дней в горы или в Мюнхен? Погода сейчас отличная. Я думаю, папа тоже будет не против.
— Спасибо, мама, ты очень мила. Может быть, я и уеду на денек, но не больше. Ведь у тебя нет больше никого, кто был бы рядом, пока Пьер болен. И потом, мне пора уже взяться за уроки, я до сих пор еще ничего не сделал… Только бы Пьер скорее поправился!
— Хорошо, Альберт, ты молодец. Сейчас для меня и в самом деле трудное время, и я рада, что ты будешь рядом. Да и с папой ты снова стал находить общий язык, не так ли?
— Ах, да, с тех пор как он решился на это путешествие. Впрочем, я так мало его вижу, он пишет целый день. Знаешь, иногда мне жаль, что я часто вел себя с ним отвратительно, — он ведь тоже мучил меня, но в нем есть что-то, что мне нравится вопреки всему. Он ужасно односторонен и в музыке плохо разбирается, но все-таки он большой художник, у него есть цель в жизни. Вот это мне в нем и нравится. Его слава не дает ему ничего, да и деньги, в сущности, для него мало что значат; это не то, ради чего он работает.
Он наморщил лоб, подыскивая нужные слова. Но он не мог выразить свое вполне определенное чувство так, как ему хотелось. Мать с улыбкой погладила его по голове.
— Почитаем опять вечером по-французски? — ласково спросила она.
Он кивнул и тоже улыбнулся, и в этот момент ей показалось непостижимой глупостью то, что еще совсем недавно она могла желать для себя чего-то иного, чем жить ради своих сыновей.
ГЛАВА ПЯТНАДЦАТАЯ
Незадолго до полудня на лесной опушке появился Роберт, чтобы помочь своему хозяину отнести домой рабочие принадлежности. Верагут закончил еще один этюд, который решил нести сам. Теперь он точно знал, какой должна быть картина, и собирался справиться с ней за несколько дней.
— Завтра утром мы опять придем сюда, — удовлетворенно воскликнул он и заморгал усталыми глазами, утомленными полуденным солнцем.
Роберт неторопливо расстегнул свой пиджак и вынул из нагрудного кармана какую-то бумагу. Это был слегка смятый конверт без адреса.
— Велено передать вам.
— Кем велено?
— Господином советником медицины. Он спрашивал вас в десять часов, но вы тогда были заняты, и он сказал, что я не должен отрывать вас от работы.
— Хорошо. Пошли!
Взяв рюкзак, складной стул и мольберт, слуга пошел вперед, а Верагут остановился и, предчувствуя недоброе, открыл письмецо. В конверте была только визитная карточка врача с торопливо и невнятно нацарапанными на ней карандашом строчками: «Пожалуйста, приходите сегодня после обеда ко мне, я хочу поговорить с Вами о Пьере. Его недуг опаснее, чем я счел нужным сказать Вашей жене. Не пугайте ее понапрасну, пока мы с Вами не переговорим».
Усилием воли он подавил испуг, перехвативший ему дыхание, заставил себя стоять спокойно и еще дважды внимательно перечитал записку. «Опаснее, чем я счел нужным сказать Вашей жене!» Вот где скрыта угроза! Его жена не была существом настолько уязвимым и нервным, чтобы ее нужно было щадить из-за какого-нибудь пустяка. Значит, дело плохо, Пьер опасно болен и может умереть! Но ведь в записке сказано «недуг», это звучит безобидно. И потом — «не пугайте ее понапрасну»! Нет, видимо, все не так уж плохо. Может быть, какая-нибудь заразная детская болезнь. Может быть, доктор хочет его изолировать, отправить в клинику?
Эти мысли немного успокоили его. Он медленно спустился с холма и по нагретой солнцем дороге пошел домой. Во всяком случае, надо прислушаться к совету врача и сделать так, чтобы жена ничего не заметила.
Однако дома им овладело нетерпение. Не убрав картину и не умывшись, он вбежал в дом — еще не высохший холст он прислонил к стене на лестнице — и тихо вошел в комнату Пьера. Жена была там.
Он склонился над малышом и поцеловал его в голову.
— Здравствуй, Пьер. Как дела?
Пьер слабо улыбнулся. Но тотчас же втянул воздух затрепетавшими ноздрями и крикнул:
— Нет, нет, уходи! Ты так дурно пахнешь! Верагут послушно отступил в сторону.
— Это скипидар, мой мальчик. Папа не успел умыться, так как хотел поскорее увидеть тебя. Сейчас я пойду и переоденусь, а потом снова приду к тебе, ладно?
Он пошел к себе, захватив картину. В ушах его звучал жалобный голос мальчика.
За столом он узнал о том, что сказал врач, и с радостью услышал, что Пьер поел и его не вырвало. Но волнение и страх не проходили, и он с трудом поддерживал разговор с Альбертом.
Затем он посидел полчаса у постели Пьера, который лежал спокойно и только изредка, словно от боли, хватался рукой за лоб. Преисполненный страха и любви, смотрел он на маленький, болезненно-вялый рот, на красивый светлый лоб, на котором сейчас появилась между бровями небольшая вертикальная морщинка, страдальческая, но по-детски мягкая, подвижная морщинка, которая бесследно исчезнет, когда Пьер снова выздоровеет. А выздороветь он должен — даже если потом будет вдвое больнее оставить его и уйти. И пусть он растет во всей своей нежной прелести и сияющей детской красоте, пусть распускается, как цветок на солнце, даже если он, Верагут, никогда больше не увидит его и навсегда распрощается с ним. Дай Бог ему стать здоровым, красивым и счастливым человеком, в котором воплотятся самые тонкие и чистые черты его отца.
Только теперь, сидя у постели ребенка, он начал догадываться, сколько горьких минут ему придется еще испытать, прежде чем все это окажется в прошлом. Губы его вздрагивали, сердце сжималось от боли, но в глубине души, терзаемой страданием и страхом, он чувствовал, что решение его твердо и непоколебимо. Так и должно быть, тут не помогут больше ни страдания, ни любовь. Но ему еще надлежало пережить этот последний период, не уклоняясь от боли, и он был готов испить чашу до дна, ибо за последние дни безошибочно почувствовал, что лишь через эти мрачные ворота ведет его путь в новую жизнь. Если он сейчас струсит, если сбежит, спасаясь от боли, то захватит с собой в другую жизнь тину и яд и никогда не достигнет чистой, святой свободы, к которой он так стремится и ради которой готов вытерпеть любые муки.
Но сначала нужно поговорить с доктором. Он встал, нежно кивнул Пьеру и вышел. Ему пришло в голову попросить Альберта отвезти его в город, и он направился к его комнате, впервые за это лето. Он громко постучал в дверь.
— Войдите!
Альберт сидел у окна и читал. Он поспешно вскочил и с изумленным видом пошел навстречу отцу.
— У меня к тебе маленькая просьба, Альберт. Не можешь ли ты быстренько отвезти меня в коляске в город?… Можешь? Отлично. Тогда будь так добр и помоги запрячь лошадей, я немного тороплюсь. Хочешь сигарету?
— Да, спасибо. Я сейчас же иду на конюшню.
Немного погодя они сидели в коляске, Альберт с вожжами в руках на козлах, и, когда на углу одной из городских улиц Верагут попросил остановиться, он, прощаясь, нашел для сына слова признательности.
— Спасибо. Ты преуспел и здесь и теперь отлично справляешься с лошадьми. Ну, до свидания, я вернусь домой пешком.
Он быстро зашагал по раскаленной зноем улице. Советник медицины жил в тихой, аристократической части города, в это время на улице не было ни души. Сонно проехала поливальная телега, два маленьких мальчика бежали за ней, подставляя руки под тонкие струйки воды и со смехом брызгая ею друг другу в разгоряченные лица. Из открытого окна на нижнем этаже плыли монотонные звуки — кто-то упражнялся на рояле. Верагут всегда питал глубокое отвращение к пустынным улицам, особенно летом они напоминали ему о годах юности, когда он жил на таких улицах в дешевых неуютных комнатах, с запахами кофе и кухни на лестнице и с видом на слуховые окна, вешалки для выбивания ковров и до смешного крохотные садики.
В коридоре среди больших картин в золоченых рамах и больших ковров его встретил легкий запах лекарств, молодая девушка в длинном белоснежном халате медицинской сестры взяла у него визитную карточку. Сначала она ввела его в приемную, где, уткнувшись в журналы, тихо и подавленно сидело несколько женщин и молодой мужчина, а потом, по его просьбе, в другую комнату, заваленную большими пачками специального медицинского журнала за многие годы. Но не успел он там как следует осмотреться, как снова появилась девушка и провела его к врачу.
И вот он расположился в большом кожаном кресле среди сверкающей чистоты и целесообразности, а напротив, за письменным столом, сидит, выпрямившись, низкорослый врач; в высоком кабинете тишина, только сверкающие стеклом и медью напольные часы звонко тикают, отбивая такт.
— Да, ваш мальчик мне не совсем нравится, дорогой маэстро. Не замечали ли вы в нем уже раньше симптомов недомогания, таких, например, как головные боли, усталость, нежелание играть и тому подобное?… Только в самое последнее время? И давно он у вас такой чувствительный? К шуму и яркому свету? К запахам?… Вот как? Он не выносил запаха красок в мастерской! Да, это согласуется с остальными признаками.
Он много спрашивал, и Верагут отвечал словно в легком наркотическом сне, напряженно вслушиваясь в вопросы и втайне удивляясь их деликатности и безупречной точности.
Затем поток вопросов замедлился и наконец иссяк, в кабинете повисла тяжелая тишина, нарушаемая только пронзительно-резким тиканьем кокетливых напольных часов.
Верагут вытер пот со лба. Он чувствовал, что пришло время узнать правду, и, так как врач сидел как каменный и не говорил ни слова, его охватил мучительный, парализующий страх. Он завертел головой, словно освобождаясь от удавки воротника, и наконец выдавил из себя:
— Неужели все так плохо?
Советник медицины повернул к нему усталое, пожелтевшее лицо, посмотрел на него выцветшими глазами и кивнул головой.
— Да, к сожалению, плохо, господин Верагут.
Больше он не отводил от него глаз. От его выжидательного, внимательного взора не ускользало ничего. Он видел, как побледнел и уронил руки художник, как жесткое, костистое лицо расслабилось и стало беспомощным, как рот потерял свои твердые очертания, а глаза блуждали, не видя ничего. Видел, как скривились и мелкой дрожью задрожали губы, как опустились на глаза веки, будто у человека, потерявшего сознание. Он наблюдал и ждал. Но вот губы художника снова сжались, глаза ожили, только глубокая бледность осталась. Он понял, что художник готов выслушать его.
— Завтра утром мы опять придем сюда, — удовлетворенно воскликнул он и заморгал усталыми глазами, утомленными полуденным солнцем.
Роберт неторопливо расстегнул свой пиджак и вынул из нагрудного кармана какую-то бумагу. Это был слегка смятый конверт без адреса.
— Велено передать вам.
— Кем велено?
— Господином советником медицины. Он спрашивал вас в десять часов, но вы тогда были заняты, и он сказал, что я не должен отрывать вас от работы.
— Хорошо. Пошли!
Взяв рюкзак, складной стул и мольберт, слуга пошел вперед, а Верагут остановился и, предчувствуя недоброе, открыл письмецо. В конверте была только визитная карточка врача с торопливо и невнятно нацарапанными на ней карандашом строчками: «Пожалуйста, приходите сегодня после обеда ко мне, я хочу поговорить с Вами о Пьере. Его недуг опаснее, чем я счел нужным сказать Вашей жене. Не пугайте ее понапрасну, пока мы с Вами не переговорим».
Усилием воли он подавил испуг, перехвативший ему дыхание, заставил себя стоять спокойно и еще дважды внимательно перечитал записку. «Опаснее, чем я счел нужным сказать Вашей жене!» Вот где скрыта угроза! Его жена не была существом настолько уязвимым и нервным, чтобы ее нужно было щадить из-за какого-нибудь пустяка. Значит, дело плохо, Пьер опасно болен и может умереть! Но ведь в записке сказано «недуг», это звучит безобидно. И потом — «не пугайте ее понапрасну»! Нет, видимо, все не так уж плохо. Может быть, какая-нибудь заразная детская болезнь. Может быть, доктор хочет его изолировать, отправить в клинику?
Эти мысли немного успокоили его. Он медленно спустился с холма и по нагретой солнцем дороге пошел домой. Во всяком случае, надо прислушаться к совету врача и сделать так, чтобы жена ничего не заметила.
Однако дома им овладело нетерпение. Не убрав картину и не умывшись, он вбежал в дом — еще не высохший холст он прислонил к стене на лестнице — и тихо вошел в комнату Пьера. Жена была там.
Он склонился над малышом и поцеловал его в голову.
— Здравствуй, Пьер. Как дела?
Пьер слабо улыбнулся. Но тотчас же втянул воздух затрепетавшими ноздрями и крикнул:
— Нет, нет, уходи! Ты так дурно пахнешь! Верагут послушно отступил в сторону.
— Это скипидар, мой мальчик. Папа не успел умыться, так как хотел поскорее увидеть тебя. Сейчас я пойду и переоденусь, а потом снова приду к тебе, ладно?
Он пошел к себе, захватив картину. В ушах его звучал жалобный голос мальчика.
За столом он узнал о том, что сказал врач, и с радостью услышал, что Пьер поел и его не вырвало. Но волнение и страх не проходили, и он с трудом поддерживал разговор с Альбертом.
Затем он посидел полчаса у постели Пьера, который лежал спокойно и только изредка, словно от боли, хватался рукой за лоб. Преисполненный страха и любви, смотрел он на маленький, болезненно-вялый рот, на красивый светлый лоб, на котором сейчас появилась между бровями небольшая вертикальная морщинка, страдальческая, но по-детски мягкая, подвижная морщинка, которая бесследно исчезнет, когда Пьер снова выздоровеет. А выздороветь он должен — даже если потом будет вдвое больнее оставить его и уйти. И пусть он растет во всей своей нежной прелести и сияющей детской красоте, пусть распускается, как цветок на солнце, даже если он, Верагут, никогда больше не увидит его и навсегда распрощается с ним. Дай Бог ему стать здоровым, красивым и счастливым человеком, в котором воплотятся самые тонкие и чистые черты его отца.
Только теперь, сидя у постели ребенка, он начал догадываться, сколько горьких минут ему придется еще испытать, прежде чем все это окажется в прошлом. Губы его вздрагивали, сердце сжималось от боли, но в глубине души, терзаемой страданием и страхом, он чувствовал, что решение его твердо и непоколебимо. Так и должно быть, тут не помогут больше ни страдания, ни любовь. Но ему еще надлежало пережить этот последний период, не уклоняясь от боли, и он был готов испить чашу до дна, ибо за последние дни безошибочно почувствовал, что лишь через эти мрачные ворота ведет его путь в новую жизнь. Если он сейчас струсит, если сбежит, спасаясь от боли, то захватит с собой в другую жизнь тину и яд и никогда не достигнет чистой, святой свободы, к которой он так стремится и ради которой готов вытерпеть любые муки.
Но сначала нужно поговорить с доктором. Он встал, нежно кивнул Пьеру и вышел. Ему пришло в голову попросить Альберта отвезти его в город, и он направился к его комнате, впервые за это лето. Он громко постучал в дверь.
— Войдите!
Альберт сидел у окна и читал. Он поспешно вскочил и с изумленным видом пошел навстречу отцу.
— У меня к тебе маленькая просьба, Альберт. Не можешь ли ты быстренько отвезти меня в коляске в город?… Можешь? Отлично. Тогда будь так добр и помоги запрячь лошадей, я немного тороплюсь. Хочешь сигарету?
— Да, спасибо. Я сейчас же иду на конюшню.
Немного погодя они сидели в коляске, Альберт с вожжами в руках на козлах, и, когда на углу одной из городских улиц Верагут попросил остановиться, он, прощаясь, нашел для сына слова признательности.
— Спасибо. Ты преуспел и здесь и теперь отлично справляешься с лошадьми. Ну, до свидания, я вернусь домой пешком.
Он быстро зашагал по раскаленной зноем улице. Советник медицины жил в тихой, аристократической части города, в это время на улице не было ни души. Сонно проехала поливальная телега, два маленьких мальчика бежали за ней, подставляя руки под тонкие струйки воды и со смехом брызгая ею друг другу в разгоряченные лица. Из открытого окна на нижнем этаже плыли монотонные звуки — кто-то упражнялся на рояле. Верагут всегда питал глубокое отвращение к пустынным улицам, особенно летом они напоминали ему о годах юности, когда он жил на таких улицах в дешевых неуютных комнатах, с запахами кофе и кухни на лестнице и с видом на слуховые окна, вешалки для выбивания ковров и до смешного крохотные садики.
В коридоре среди больших картин в золоченых рамах и больших ковров его встретил легкий запах лекарств, молодая девушка в длинном белоснежном халате медицинской сестры взяла у него визитную карточку. Сначала она ввела его в приемную, где, уткнувшись в журналы, тихо и подавленно сидело несколько женщин и молодой мужчина, а потом, по его просьбе, в другую комнату, заваленную большими пачками специального медицинского журнала за многие годы. Но не успел он там как следует осмотреться, как снова появилась девушка и провела его к врачу.
И вот он расположился в большом кожаном кресле среди сверкающей чистоты и целесообразности, а напротив, за письменным столом, сидит, выпрямившись, низкорослый врач; в высоком кабинете тишина, только сверкающие стеклом и медью напольные часы звонко тикают, отбивая такт.
— Да, ваш мальчик мне не совсем нравится, дорогой маэстро. Не замечали ли вы в нем уже раньше симптомов недомогания, таких, например, как головные боли, усталость, нежелание играть и тому подобное?… Только в самое последнее время? И давно он у вас такой чувствительный? К шуму и яркому свету? К запахам?… Вот как? Он не выносил запаха красок в мастерской! Да, это согласуется с остальными признаками.
Он много спрашивал, и Верагут отвечал словно в легком наркотическом сне, напряженно вслушиваясь в вопросы и втайне удивляясь их деликатности и безупречной точности.
Затем поток вопросов замедлился и наконец иссяк, в кабинете повисла тяжелая тишина, нарушаемая только пронзительно-резким тиканьем кокетливых напольных часов.
Верагут вытер пот со лба. Он чувствовал, что пришло время узнать правду, и, так как врач сидел как каменный и не говорил ни слова, его охватил мучительный, парализующий страх. Он завертел головой, словно освобождаясь от удавки воротника, и наконец выдавил из себя:
— Неужели все так плохо?
Советник медицины повернул к нему усталое, пожелтевшее лицо, посмотрел на него выцветшими глазами и кивнул головой.
— Да, к сожалению, плохо, господин Верагут.
Больше он не отводил от него глаз. От его выжидательного, внимательного взора не ускользало ничего. Он видел, как побледнел и уронил руки художник, как жесткое, костистое лицо расслабилось и стало беспомощным, как рот потерял свои твердые очертания, а глаза блуждали, не видя ничего. Видел, как скривились и мелкой дрожью задрожали губы, как опустились на глаза веки, будто у человека, потерявшего сознание. Он наблюдал и ждал. Но вот губы художника снова сжались, глаза ожили, только глубокая бледность осталась. Он понял, что художник готов выслушать его.