- Пока я не вышел из себя... Пока я не вышел из себя, - шипел редактор, сминая листки, исписанные почерком Монка. - Забери эту глупость! - протянул он бумажный ком. - И никому никогда больше не показывай это. А если хочешь работать у нас и дальше, советую постоянно помнить, как называется наша газета.
   Монк принял отвергнутую статью спокойно и молча.
   Он научился держать себя в руках, он будет биться до последнего.
   - В Ройстоне ежегодно отдыхает тридцать тысяч курортников. Тридцать тысяч! - назидательно поднял палец Гарифон. - На пляж завезли песок с тонизирующими, стимулирующими препаратами... А ты тащишь такую грязь... Все, наш разговор окончен. Иди работай.
   Монк не уходил. Он сидел в кресле и улыбался.
   - Вы успокоились, Гарифон? А теперь давайте говорить. - Монк принялся расправлять скомканные страницы.
   Редактор при этом застыл в самой неестественной позе, будто его гвоздем прибили к спинке стула. От приступа бешенства он не мог выдохнуть и наконец гаркнул что есть силы:
   - Вон! Вон отсюда!
   И Монк понял, что проиграл, что все его доводы и аргументы, мольбы и требования власть имущий шеф перечеркнул резким, как росчерк пера, словом. Но он еще на что-то надеялся, распрямляя измятые листки у себя на коленях. Когда он поднял на редактора глаза, он увидел, что Гарйфон справился с собой и успокоился. В груди тревожной птицей шелохнулась надежда - а вдруг? Гарйфон вдруг доверительным тоном заговорил:
   - У меня, дружище, есть для тебя задание. Газете нужна притча про комара, который летал по лесу, шумел, звенел, порядком всем надоел и его в конце концов прихлопнули. Напиши в завтрашний номер. У тебя получится.
   Если бы сейчас Гарйфон рассмеялся, Монк разбил бы ему голову, вырвал последний глаз, перегрыз бы горло, но лицо у шефа было серьезным, и лев, проснувшийся в Монке, вновь улегся на подстилку. В руках хрустнула бумага. Монк молча вышел из кабинета.
   IX
   Когда Монк, непонятый и униженный, покинул кабинет, редактор незамедлительно вызвал своего заместителя и поручил ему особо тщательно контролировать статьи и репортажи Монка. "Он слишком много о себе понимает", - сказал редактор, и это был почти приговор. Это значило, что при малейшей словесной неточности, какой-либо сомнительной мелочи или просто согласно предубеждению всякая статья будет возвращаться Монку бесчисленное количество раз. Он станет нервничать, переживать, отчаиваться, сомневаться в своих способностях к писанию и в конце концов должен либо пасть в ноги с повинной, либо взять расчет.
   Приняв решение по поводу нового, но такого строптивого репортера, редактор походил по кабинету и, взглянув на часы, увидел, что подошло время обеда.
   Он достал большой бутерброд с ветчиной, налил доверху стакан вина. Закусывая, Гарйфон принялся разбирать свежую почту. Его всегда интересовали чужие голоса, запрессованные в плоские конверты. Пожелания, обиды, протесты, жалобы или благодарственные послания - все это был живой глас читателя, и подчас какой-то неведомый корреспондент озадачивал редактора или веселил его, а порой давал повод для появления в газете "гвоздя", и тогда типографский листок "Бодрости духа" ходил по рукам и буквально зачитывался до дыр. Но такие случаи бывали все-таки редко.
   Тарифен, жуя бутерброд, наугад вскрыл голубой конверт с блеклой маркой. Усмиряя азарт и любопытство, редактор не спеша стал разбирать угловатый вычурный почерк. С первых же строк Гарйфон скривился - писал какой-то контуженный полицейский и, видно было по всему, собирался жаловаться. Жалоб редактор не любил, но письмо все же не бросил и, вытирая сальные пальцы о листки, лениво читал. Полицейский сообщал, что в результате контузии несколько лет назад почти лишился зрения, но не так давно ему встретилась девушка по имени Икинека и сказала, что попробует сделать ему подходящие очки и таким образом, может быть, избавит его от тяжелого недуга.
   "Пособие по инвалидности я получаю неплохое, - сообщал отставной блюститель порядка, - но мне все же очень хотелось вернуть полноценность зрения, и, не спрашивая о цене, я согласился, хотя и мало надеялся, что девушка чем-то поможет. Но каково было мое удивление, когда через неделю я получил замечательные очки, в которых стало возможно читать и в которых сейчас пишу это письмо. А раньше я едва мог различать предметы на своем столе..." Гарифон прервал чтение, широко зевнул, открыл тумбу стола и, как всегда, на слух безошибочно отмерил в стакан нужную дозу. Сделав три крупных глотка, он снова уткнулся в листок. "...К моему удивлению, эта девушка, по имени Икинека, отказалась взять от меня хоть какие-то деньги, объясняя, что случай мой тяжелый и редкий и ей интересно было работать. Такой оборот дела меня насторожил. Всю свою жизнь я боролся со злом, видел различные его формы и проявления и теперь безошибочно определил, что меня пытаются каким-то образом обмануть. На моем организме, по-моему, проводят оптические или медицинские оцыты, потому что, еще раз повторяю, никогда и никакие очки мне не помогали. Таким образом, я, пожилой, заслуженный, больной человек, оказался игрушкой в руках авантюристов, и меня одолевает смутное беспокойство, что очки эти, полученные бесплатно, вроде как подарок, принесут мне хлопоты и несчастья. Зло скрывается в данном случае под маской добра, и я прошу вас заклеймить позором в своей газете таких авантюристов и шарлатанов, которые своим "бескорыстием" заставляют тревожиться и не спать ночами честных людей".
   Гарифон с возмущением дочитывал письмо. В душе он был согласен с контуженным полицейским, "Бескорыстие - уже само по себе есть корысть", рассудил редактор и решил пустить это письмо в дело.
   Тут как раз вошел Сильвестр.
   - Шеф! - с порога воскликнул он. - Есть идея!
   - Погоди, я хочу тебя спросить, - кашлянул редактор, - ты веришь в бескорыстие?
   Сильвестр заржал молодым жеребцом и бесцеремонно плюхнулся в кресло.
   - Гарифон! Со мною на этот счет произошел нелепейший случай. Однажды какой-то тип на улице всучил мне нераспечатанную бутылку сливовой настойки, просто так, в качестве презента. Я сдуру растерялся и взял... Да, вот такое легкомыслие. - Сильвестр опять заржал, убирая сальные волосы со лба. - Так что получилось дальше. Я неделю не мог спокойно спать. Мне все чудилось, что этот тип разыщет меня и что-то начнет просить. Пришлось купить точно такое вино и разыскивать щедрого проходимца. Представляете мое состояние, облегчение, когда я его все-таки отыскал! Он меня уже забыл, оказывается, но я не успокоился, пока не избавился от столь обременительного долга.
   Редактор посмеялся, благодушно кивая:
   - Вот-вот! Так оно спокойней. Ну, что там за идея?
   Сильвестр смахнул следы веселья с лица и озабоченно спросил, слышал ли что-нибудь Гарифон про Синявку?
   - Ты имеешь в виду сумасбродную старуху с этим... псом, что ли, неохотно отозвался редактор.
   - Да, да. Так вот до меня докатились слухи, что эта старуха ищет какого-то определенного человека.
   - Пускай себе ищет на здоровье. По-моему, она величает себя чьей-то судьбой, вот и пускай ищет.
   Сильвестр явно развеселил редактора, и ему от этого неодолимо захотелось пропустить еще стаканчик.
   - Ну и что дальше? - нетерпеливо спросил Гарифон.
   - Вам не кажется странным, что ищет-то она его в Ройстоне?
   - Ну и что? - опять возразил редактор. - Здесь тесно от людей - курорт, море, воздух... Пусть ищет на здоровье. - А меня это настораживает. По ее словам, она обошла все земли, состарилась за это время и вот теперь рыщет в Ройстоне. Это какой-то знак...
   - Не мели чепуху, Сильвестр, - скривился Гарифон. - Как только не стыдно - такой здоровый детина, а суеверен, как девица на выданье... Этак ты у меня в психиатрию попадешь вместе с этой, с псом которая. Возьми-ка лучше вот это письмо - хороший повод поупражняться в острословии.
   Сильвестр охотно принял конверт и удалился к себе в кабинет. Тарифов нетерпеливо открыл тумбочку стола.
   .. Неутоленная жажда протеста, возмущения вылилась у Монка в хандру. Осерчав на редактора за его косность, боязливость и неприкрытое хамство, Монк не пошел на следующий день в редакцию и слонялся по дому неприкаянный, чужой сам себе. Чтобы отвлечься, уйти от плохого настроения, он решил что-нибудь почитать и рылся сейчас в шкафу. Неожиданно в руки попала незнакомая серая тетрадь в клеенчатой обложке. Раскрыв ее и увидев знакомый почерк, он вспомнил, что получил тетрадь от Чивариса после смерти Икинеки. Это был ее дневник, который он, к стыду своему, так ни разу и не удосужился посмотреть.
   Икинека зримо жила в его памяти. Монк ясно представлял оттенки ее голоса, помнил привычку склонять голову при встрече в каком-то милом полупоклоне. Он бережно хранил все: разговоры, такие до обидного немногословные и короткие, запах ее волос, дыхание и звук шагов. Все это было. К сожалению, только было, было, было... "Картинки памяти да вот эта тетрадь - все, что осталось от Икинеки", - мрачно подумал Монк.
   Раскрыть тетрадь ее записей - запоздалый, но единственный путь приблизиться к дорогому и потерянному навсегда человеку. Печальная встреча...
   Как великую ценность, драгоценный фолиант, взял Монк тонкую серую тетрадь, сел поближе к окну и стал читать исписанные круглым почерком страницы.
   "Икинека, зачем тебе нужны эти записи? - спросила я себя. - Ты спокойный и, в общем-то, наивный человек. Вот потому и надо писать, сказала я себе, чтобы не забыть, какой я была счастливой в восемнадцать лет. У меня есть все - отец, мать, жизнь, ремесло. Я могу прокормить себя. Но это не все. У меня есть большее. В доме напротив живет человек, которому принадлежит все во мне - чувства, мысли, сердце. Мало ли что он не знает о том, зато есть такой человек и надо немножко подождать, и он придет ко мне. Обязательно придет. А пока что ему не до меня.
   Он многого хочет, он ищет себя в нашем большом мире, и ему тревожно оттого, сумеет ли он найти себя, свое дело, п хочу, чтобы ему повезло, тогда он спустится на землю, оглядится вокруг и... заметит меня. Заметит, я терпеливая, я дождусь. Только мне надо поверить самой и понять, что я не зря есть. Знаю, как ему трудно, но ничем не могу помочь и мучаюсь от того..." Монк с жадностью впитывал в себя каждое слово.
   Все, что читал он, было сущей правдой, и он только удивлялся, как могла тихая и скромная Икинека так глубоко его понимать.
   Следующие несколько страничек в тетради были пустыми. Видимо, Икинека оставила место, чтобы чтото договорить потом, да так и не успела. Монк пролистнул два раза и нашел следующую запись, сделанную другими чернилами. "Сегодня помогала отцу. Стараюсь показывать, что я только помогаю, а главное дело делает он, но разве его обманешь. Он уже совсем старенький и больной".
   "Чтобы время за работой проходило быстрее, придумала игру. Выполняя чей-нибудь заказ, стараюсь представить, что это за человек - клиент? Вот очки в тяжелой золоченой оправе. Одна линза треснута. А на самом деле это не линзы, а простые стекла. Интересно, зачем человеку такие очки? Ради прихоти? Или чтобы казаться значительней, умней? Может быть. Во всяком случае этот человек, надев очки, обманывает других. Хотя кто это дал мне право так строго судить незнакомых людей?" "Отец всегда говорит, что раз люди приходят за помощью, мы не обязаны их судить. "Мы должны выполнять любые заказы", повторяет отец. Чтобы отказать человеку, надо сначала понять его, узнать. А где нам всех знать, легче сделать самые замысловатые очки - круглые, квадратные, дымчатые, тонкие, как слюда... Только розовые очки мне отец запретил делать раз и навсегда. Кому бы то ни было. "Люди, - говорит он, должны все видеть таким, как оно есть".
   Я согласна с ним...
   Сегодня была у моря. Выкупалась в седой от утра воде, потом поднялась на гору и увидела рождение дня.
   Солнце большое и тяжелое лениво подымается из морской постели. Я долго смотрю на него, и глазам становится тепло. Говорят, в неведомой и сказочной стране Утросклон каждый день, начиная с восхода солнца, люди счастливы. Не хочу в Утросклон, мне и здесь хорошо..."
   Монк оторвался от чтения и улыбнулся этим чистым и свежим, как дыхание ребенка, строкам. "Записки счастливого человека", - вспомнил он название дневника. Для Икинеки все было просто и безоблачно. Мир голубой. А может, это действительно здорово - проснуться до рассвета, искупаться в свежей морской воде и встретить в одиночестве новый день. Отойти от мелких забот и ненужных мыслей и открыть в этом простую и вечную радость жизни?
   Монк еще раз перечитал последние строки и почувствовал себя безнадежно старым. Он бегло пролистнул тетрадку и с удовольствием заметил, что в ней еще много нечитанных страниц. Дневник Икинеки будил в нем то, что, по его разумению, уже ушло от него и вряд ли вернется - ощущение свежести и новизны по отношению к окружающим вещам, святая простота и бесхитростность, все то, что еще недавно переживал сам Монк, но безвозвратно, незаметно для себя растерял. От сознания этого легкая тоска слегка кольнула сердце, и в горле застыла горечь. "Просто я повзрослел", - утешил себя Монк и поспешил открыть следующую страницу дневника.
   "Моему отцу" - было написано вверху. Монк испытал непрошеное чувство стыда за неискупленную перед Чиварисом вину.
   МОЕМУ ОТЦУ
   Тополя не было, было короткое зеленое бревнышко.
   На бревнышке - несколько больших зеленых почек.
   "Давай посадим бревнышко, вырастет тополь". Это сказал отец. Я не поверила. А тополь вырос. Это чуду подобно. Из почек на бревнышке проклюнулись четыре листочка... Мне было десять лет. Сейчас восемнадцать.
   Я выросла и стала высокой. Тополек тоже вырос и стал выше дома. Его большие ветки стучат в окно. И солнца в доме нет, а только на крашеном полу светлые пятна света.
   "Нет в доме солнца", - сказал отец, взял топор и вышел. Подошел к тополю, а он задрожал. Его листья и ветки вобрали в последнем дыхании весь ветер, все солнце, весь свет. Отец стоял перед большим тополем, худой и слабый. Седые виски, морщины на щеках. Потрогал сухой рукой зеленый ствол дерева, вздохнул.
   Наверное, вспомнил коротенькое бревнышко и, наверное, удивился такому чуду и тому, что столько лет проШло. Все вспомнил. И пошел к дому. А тополь благодарно потянулся за ним листвой. Как собака...
   Монк не стал больше читать. Слезы душили его, и он хотел освободиться от них в свободных рыданиях, но не смог, только в висках сдавило... Тяжело вздохнув, он бережно завернул серую тетрадку в толстую бумагу и спрятал подальше, как бесценное снадобье для души.
   XI
   Уже неделю Монк работал вхолостую. Все, что готовил он к печати, беспощадно летело в корзину и подвергалось унизительной критике. Монк не бунтовал в открытую и только чувствовал, что скоро нарыв отчаяния должен лопнуть. К писанию он охладел и лишь для очистки совести переделывал свои репортажи в десятый, двадцатый, сотый раз.
   Как-то утром, придя на работу, он раскрыл свежий номер "Бодрости духа" и увидел на первой полосе броско поданный фельетон Сильвестра "Оптический шантаж". Решив, что это отголоски давней истории с чудозеркалом в комнате смеха, он стал внимательно читать, но с первых же строк вздрогнул и, не веря себе, поднес газету почти к самому носу. О ужас! В фельетоне шла речь о "некоей" Икинеке, которая вытачивает линзы для очков и под видом бескорыстной помощи третирует больного и честного человека. Едва прочтя эту гадость, Монк помчался искать Сильвестра. Тот дремал возле своего телефона видимо, ждал важного звонка.
   - Привет, пропащая душа! - помахал лапой газетный волк, но тут же замолк. Его поразил вид Монка - бледный, с искаженным до неузнаваемости лицом.
   - Что случилось? - всполошился Сильвестр. - Выпей воды.
   - Идем к шефу... я кое-что скажу, - дрожашнми от злости губами с трудом выталкивал слова Монк, - Зачем? Ты можешь положиться на меня. Не буду хвастать, но в некоторых вопросах я...
   - Идем! - почти закричал Монк.
   Сильвестр пожал плечами и, покосившись на телефон, поднялся.
   У редактора Монк старался быть спокойным. Но всей его выдержки хватило лишь на то, чтобы зловеще прошептать!
   - Вы знали, что Икйнека, о которой написан сегодняшний фельетон, уже .несколько месяцев как умерла?
   Судя по тому, как растерялись Сильвестр и Гарифон, Монк понял, что вопрос его совершенно лишний - ни черта они не знали.
   - Так... - Монк перевел дух и не мог больше ничего сказать. Спазмы, как клещи, намертво перехватили горло.
   Первым опомнился Сильвестр.
   - Спокойно, спокойно, Монк. Когда я писал фельетон, я опирался на документальные факты. У меня есть письмо... Другое дело, что оно слишком долго пролежало в ящике нашего уважаемого шефа...
   - Не забывайтесь, Сильвестр! - рявкнул редактор. - Не вас учить, что факты требуют проверки.
   - Но вы сами сказали, что нужно срочно...
   - Перестаньте препираться! - грубо оборвал Монк.
   - А ты, собственно, чего так разволновался? - надменно спросил Гарифон. - Редакция допустила ошибку, редакция за нбе ответит.
   Шеф решил взять инициативу в свои руки и все расставить по местам. Он отослал Сильвестра и пошел в атаку на Монка.
   - Так что ты имеешь по поводу этой Кики... Ики...
   - Я хорошо знал эту девушку, и все, о чем написал болван Сильвестр, полностью противоречит действительности!
   - Ну, хорошо, я верю тебе, допустим, но что ты предлагаешь?
   - Исправить ошибку и восстановить честное имя девушки. А Сильвестра наказать.
   - Гм, опровержение... Это не выйдет, я себе не враг. А вот если передать ее родственникам некоторую еумму, так сказать, в порядке компенсации...
   - Вы понимаете, что говорите?-вспыхнул Монк.Я раньше только догадывался, а сейчас удостоверился, что вы негодяй, подлый человек. Я ненавижу вас и вашу гнусную газету!
   Вырвавшись из кабинета, Монк так трахнул дверью, что зеркальная табличка "Редактор" треснула пополам.
   XII
   Крокен, как обычно, беседовал с посетителями, восседая на своем высоком кресле. К середине дня ни с того ни с сего острой спицей зашевелилась в груди боль, и Крокен, взглянув в зеркало, увидел там серое, напуганное лицо. Этого было довольно, чтобы он незамедлительно закрыл кабинет и закончил прием.
   Боль в груди не отпускала, и управляющий Биржей мужественно, без чьей-либо помоши пробирался осторожно вдоль стены к выходу, на свежий воздух. Конторские служащие, видя такое недомогание шефа, вызвались бежать за доктором или проводить Крокена домой, но он с сердитой гримасой категорично замахал руками. Он предпочел в одиночку превозмочь свою боль, чем выказывать перед подчиненными свою слабость. Управляющий выбрался в крохотный садик Биржи, добрел до скамьи и осторожно сел. Расслабился, и боль слегка отпустила. Это успокоило Крокена, и он окончательно отказался от намерения вызывать машину и ехать домой. В этом действии ничего для упрочения своего положения Крокен не видел - тут же всему городу станет известно, что управляющий Биржей страдает сердцем, и следовательно, а потому, к сожалению...
   Пососав сладкую таблетку, Крокен раскинул руки вдоль деревянной спинки и блаженно прикрыл глаза; сердце успокоилось, но его тяжесть еще ощущалась в груди. Полуденная жара начинала спадать, яблони и липы уронили на восток бесформенные тени. Земля щедро отдавала тепло, и запахи трав и цветов невидимыми волнами зыбко плавали в воздухе. Вдалеке зеленели гребешки гор, манящие и недосягаемые, как райская благодать, и Крокену захотелось сродниться с ними, раствориться в их кудрявых кущах и исчезнуть из Ройстона, удалиться от дел - изнуряющих заседаний, приемов, бесед...
   "Не так мы живем, не так, - скорбно думал управляющий. - Вот и сердечко заявляет о себе, бунтует..." Крокен помассировал левую половину груди и с опаской сделал глубокий вдох. Боли не было, и, успокоившись, Крокен затянулся пряным воздухом в полную силу легких. Как раз в этот момент он отчетливо услышал за спиной свое имя. Живо обернулся - никого.
   "Что за шутки!" - рассердился чиновник и с самыми решительными намерениями огляделся вокруг. Садик Биржи был огорожен с трех сторон чугунной оградой, и проникнуть сюда незаметно кто-либо из посторонних не мог. "Почудилось, или то совесть моя, черт побери, беснуется?" - рассмеялся чиновник, но веселья почему-то не было. "Старею", - усмехнулся Крокен, и вдруг его осенило, что действительно жизнь идет крадучись, как кошка, неслышно и незаметно, будто нарочно, чтобы человек напрочь о ней, о жизни, забыл и бездумно пребывал на земле. "Неспроста напоминания о своей бренности большинство людей получают, как правило, к сорока годам - первый седой волос, одышка, геморрой... - рассуждал Крокен. - Вот и я ношу при себе сердечные таблетки..." Крокен настроился на философские размышления.
   Он думал о том, что всемогущий рок недугами и всяческими невзгодами пробуждает человека от долгого и безмятежного прозябания, но обычно бывает уже поздно что-либо изменить или наверстать в жизни - слишком тяжким бременем лежат годы, растраченные впустую, и никак не выкарабкаться из-под этого нагромождения дат, событий, волнений и тревог, которые издали кажутся уже не такими значимыми и важными.
   И трудно выпрямиться в полный рост и сказать то главное слово и сделать то необходимое и важное, ради чего рождается человек.
   Крокен захотел вспомнить прожитые годы, что-то яркое и значительное в своей жизни, но ничего не приходило на ум. Все какая-то суетная беготня по лестнице вверх, к должностям и чинам, нужные и ненужные знакомства, пожатья неверных, но могущественных рук, фальшь улыбок и прогулки в кулуарах "под локоток". Биржа - это предел, потолок. Крокен понял это давно и знал, что оставшуюся жизнь придется довольствоваться достигнутой высотой. Что ж, и этого нужно было добиться. Представлять муниципальную власть, быть главным работодателем в городе - не так уж мало. Пять лет на этом месте, но скучно, скучно! Каждый день идут, требуют, хотят, просят. Он тасует этих просителей, как карты в колоде, а выигрыша все равно нет. Еще никто не пришел к управляющему Биржей свободного труда не просить, а просто поблагодарить, сказать, что он доволен и счастлив, и ему больше не нужно никакого другого, даже тысячу раз при208 влекательного занятия. Так оно и есть, человек существо ненасытное, беспокойное, прожорливое по части благ земных... Хотя нет, не все... И Крокен вспомнил в подробностях, будто это было вчера, одну встречу, когда оборванный юный наглец тряс его за лацканы и ушел ни с чем, гордый и непобежденный, хотя ему-то, наверное, ой как недоставало самых скромных материальных средств. "Я мог ему помочь, но не стал слишком много непокорности, самоуверенности было в нем. Хотя и я, конечно, пересолил, бил по самым слабым местам... А может, это тот самый человек, которому я должен, обязан был помочь? Ведь держу же я в памяти до сих пор его имя - Монк. А почему бы я нет? Честный перед самим собой человек достоин и человеческого существования. Нужда - плохой союзник для чести и совести. Нет, Крокен не такой уж сухарь и эгоист, творить добрые дела мы еще не разучились..."
   XIII
   Жизнь Монка сделала круг и вновь замкнулась в четырех стенах его дома. Все тот же старый диван с певучими пружинами тешил его одиночество, но теперь он уже не был колыбелью для юношеских грез. Вывеска Биржи свободного труда оказалась обманчивой, сотрудничество с тайной полицией, так хитро замаскированное Аллисом под марку прогрессивной организации, обманчивые перспективы журналистской деятельности - все это подорвало дух и жизненные силы Монка. Взгляд его притух, а тонкие белые пальцы часто переплетались между собой и поддерживали подбородок своего хозяина, сидевшего в такой созерцательной позе долгие часы. Но было бы ошибочно полагать, что он мучительно размышляет о жизни, думает, куда идти и как жить дальше. Равнодушие, хандра, апатия правили сейчас всем существом Монка, ничего ему не хотелось делать, пробовать. Думать - и го было лень. Да и что мог Монк прибавить к тому, что все его благородные помыслы, светлые устремления, радужные надежды растаяли, как утренний туман. Он никому не помог, не облегчил ничьих страданий, и выходило, что вообще свою молодую жизнь он прожил пусто и никчемно. Бывают, к сожалению, такие моменты, когда жизнь как бы начинается заново, будто и не было ничего...
   Монк давно перестал заводить часы в доме, ел и спал, не разбирая, какое время суток - день или ночь.
   И это было нормально, потому что позади были кошмарные месяцы взлетов и падений, а впереди простиралась черная пустота неведения. Монк отчетливо сознавал, что жизнь не приняла его таким, каким он был или хотел быть, и выбросила из своего течения, как ненужный мусор. Он понимал, что существует на земле чисто условно, и полагаться на какое-то чудо, которое вернет его к жизни, в высшей степени наивно и глупо. Разуверился он и в дружбе и не надеялся, как прежде, на душеспасительные беседы с Фалифаномг тот выписывал ему правильные, но, увы, бесполезные рецепты.
   Единственным местом, где находил Монк отдохновение для своей израненной и больной души, было кладбище. Здесь, возле могил родных ему людей - матери, отца, Икинеки, - обретал он временный покой, но спасительная истина не открывалась ему и в этом священном месте. Ничего, кроме отчаянной жалости к самому себе, не ощущал он, возвращаясь с пустынного брега небытия.
   Однажды, будучи на кладбище, он заглянул в церковь. В холодной тишине гулко отдавались его шаги.
   Вместо ожидаемого пения или молитв Монк застал вдесь сторожкую тишину, которая словно чуткий барабан внимала каждому звуку, многократно усиливая скрип его башмаков и шорох одежды. В этой величественной и торжественной тишине божьего храма, под человечными взглядами святых, трепетно вдыхая подслащенный ладаном воздух, Монк почувствовал себя беззащитной козявкой, заблудшей овцой. Он отыскал укромное место, опустился на колени и надолго застыл в этой позе отчаяния и смирения, мысленно прося бога внять ему, осенить, утешить или проклясть и осудить на вечные муки или скорую смерть. Но ничего не произошло. Блаженные лики святых все так же с пониманием и состраданием смотрели на него и стали вдруг отвратительны своими бескровными губами, редкими бородками на чахоточных скулах.