Страница:
Он стал отдаляться от девушки. Последняя, видимо, заметила это и удвоила свои ласки, думая, что чем-нибудь огорчила дорого дядю.
Эти ласки ножами резали бедное сердце Горбачева.
Он начал входить сам с собою в некоторое соглашение. Да какой он еще старик! Ему всего сорок седьмой год. Он свеж и здоров, ни на голове, ни в бороде еще нет ни одного седого волоса. Чем я не муж Аленушке?
Наконец он решился высказать Агафье свою затаенную мысль.
– Да неужели, родимый, и впрямь осчастливить Аленушку захотел? – радостно воскликнула последняя.
Горбачев понял, что нашел в Агафье союзницу.
– Осчастливить! – улыбнулся он. – Да сочтет ли она это за счастье? Тоже неволя идти за старого.
– За старого? – даже всплеснула руками Агафья. – Это ты-то, батюшка, старый!.. Не греши, родимый, десять молодых за пояс заткнешь… вот ты какой старый. Да уж и любит она тебя, как отца родного…
– То-то же, как отца… – грустно молвил Афанасий Афанасьевич.
Агафья спохватилась.
– И как мужа полюбит… как Бог свят полюбит… Да дозволь я ее поспрошаю…
– Поспрошай…
Агафья Тихоновна «поспрошала», и сватовство ее оказалось вполне удачным.
Это было в декабре 1549 года, а в январе 1550 состоялась свадьба Аленушки с ее приемным отцом Афанасием Горбачевым, свадьба, наделавшая, как мы уже заметили, переполох среди новгородских кумушек.
– Связался черт с младенцем… – судили и рядили они. – Цыганское отродье узаконил… девчонку… Уж рубил бы дерево по себе, взял бы вдовицу какую честную… а то наподи, с приемной дочерью обвенчался. Басурман, уж подлинно басурман… Не даст ему Бог счастья!..
В силу роковой случайности, последнее предсказание злобных женских языков оправдалось на деле.
V. Без матери
VI. В Александровской слободе
Эти ласки ножами резали бедное сердце Горбачева.
Он начал входить сам с собою в некоторое соглашение. Да какой он еще старик! Ему всего сорок седьмой год. Он свеж и здоров, ни на голове, ни в бороде еще нет ни одного седого волоса. Чем я не муж Аленушке?
Наконец он решился высказать Агафье свою затаенную мысль.
– Да неужели, родимый, и впрямь осчастливить Аленушку захотел? – радостно воскликнула последняя.
Горбачев понял, что нашел в Агафье союзницу.
– Осчастливить! – улыбнулся он. – Да сочтет ли она это за счастье? Тоже неволя идти за старого.
– За старого? – даже всплеснула руками Агафья. – Это ты-то, батюшка, старый!.. Не греши, родимый, десять молодых за пояс заткнешь… вот ты какой старый. Да уж и любит она тебя, как отца родного…
– То-то же, как отца… – грустно молвил Афанасий Афанасьевич.
Агафья спохватилась.
– И как мужа полюбит… как Бог свят полюбит… Да дозволь я ее поспрошаю…
– Поспрошай…
Агафья Тихоновна «поспрошала», и сватовство ее оказалось вполне удачным.
Это было в декабре 1549 года, а в январе 1550 состоялась свадьба Аленушки с ее приемным отцом Афанасием Горбачевым, свадьба, наделавшая, как мы уже заметили, переполох среди новгородских кумушек.
– Связался черт с младенцем… – судили и рядили они. – Цыганское отродье узаконил… девчонку… Уж рубил бы дерево по себе, взял бы вдовицу какую честную… а то наподи, с приемной дочерью обвенчался. Басурман, уж подлинно басурман… Не даст ему Бог счастья!..
В силу роковой случайности, последнее предсказание злобных женских языков оправдалось на деле.
V. Без матери
Слишком полно, но, увы, и слишком коротко было счастье новобрачных.
Прошел год с небольшим жизни, полной того нежащего и тело, и душу семейного покоя, жизни, которая редко выпадала для супружеских пар и того, более чем на три столетия отдаленного от нас времени, и с которой уже почти совершенно незнакомы современные супружеские пары.
Этот покой дается лишь чистой, освященной церковью взаимной любовью, прямой и открытой, без трепета тайны, без страха огласки и людского суда – это тот покой, который так образно, так кратко и вместе так красноречиво выражен апостольскими правилами: «Жены, повинуйтесь мужьям своим», «мужья, любите своих жен, как собственное тело, так как никто не возненавидит свое тело, но питает и греет его».
Только под солнцем согревающей любви мужа может возрасти тот пышный, редкий и роскошный цветок, который называется любящей и покорной женою.
Такою именно женою и стала Елена Афанасьевна, вышедши замуж за своего приемного отца, Афанасия Афанасьевича Горбачева.
Но, повторяем, не долго владел счастливый муж таким сокровищем. Она предупредила правду слов какого-то старинного, давно забытого поэта:
С открывшегося горизонта счастия Горбачева вдруг раздался грозный громовой удар именно тогда, когда на этом горизонте, казалось, не могло зародиться ни одного облачка, а напротив, сияла заря чудной надежды.
Он готовился быть отцом.
Эта надежда осуществилась, но вместе с криком ребенка – девочки, криком, возвестившим о новой зажегшейся жизни, раздался болезненный, стонущий вздох матери – вестник жизни угасшей.
Это был последний вздох.
Елены Афанасьевны Горбачевой не стало.
У постели умершей матери и колыбели новорожденного младенца рыдал неутешный вдовец.
Казалось, укор небесам готов был сорваться с его уст среди этих рыданий, так неожиданно, так, казалось, безжалостно было разбито его счастье, была разбита его жизнь. Как контраст, в эту горькую минуту почти нечеловеческой скорби припомнился Афанасию Афанасьевичу еще тот недавний вечер – всего несколько месяцев тому назад – когда он, вернувшись из лабаза домой, остался наедине со своей ненаглядной Аленушкой, той самой Аленушкой, которая теперь бездыханным трупом лежит перед ним, а тогда сияла красотой, здоровьем и счастьем.
Как живо помнит он это, как вишня раскрасневшееся, прекрасное лицо, эти полузакрытые длинными ресницами жгучие глаза, с блестящей на них радостной слезой, и эти коралловые губки, прошептавшие ему отрадные, теперь ставшие роковыми слова о своем материнстве.
Он помнит, как сильно забилось тогда его сердце, как нежно прижал он к своей груди трепещущую, сконфуженную признанием жену.
Мелькают в его памяти незабвенные дни ожидания этого самого существа, спящего сном невинности в колыбели, которому суждено было своей жизнью отнять жизнь матери, и снова чуть было слова упрека судьбе не сорвались с языка Горбачева и чуть не окинул он взглядом ненависти и вражды это маленькое, красненькое, сморщенное существо, причинившее ему такое великое горе.
Но взгляд упал на колыбель и как бы чудом изменился – это был взгляд отца. Что-то теплое и сладостное зашевелилось в душе Афанасия Афанасьевича, и он в тихой горячей молитве опустился перед божницей.
В ней и в проснувшемся отцовском чувстве нашел он силу перенести страшную утрату.
Укор небесам замер на его устах и заменился словами полной покорности Провидению.
С пышностью, соответствующей любви и богатству мужа, совершены были похороны жены, так безвременно покинувшей этот мир юдоли и слез.
На кладбище одного из богатых монастырей новгородских до сих пор есть, близь церкви, вросшая уже в землю и покрытая мохом каменная плита с надписью о почивающей под ней возлюбленной жены новгородского купца, Елены Афанасьевны Горбачевой. Надпись еще уцелела, но находившийся над ней текст из священного писания стерла всесокрушающая рука времени.
В несколько дней после смерти жены Горбачев так страшно изменился, что знакомые с трудом узнавали его. Из бодрого, крепкого мужчины он обратился вдруг в какого-то расслабленного старика, с помутившимся взглядом и поседевшими волосами.
В течение нескольких месяцев он почти не занимался делами и ни с кем не разговаривал.
Но время взяло свое. Острая боль пораженного сердца притупилась.
Первая улыбка трехмесячной Аленушки, – девочку окрестили в честь матери Еленой, – вызвала улыбку и на исхудалое лицо несчастного Афанасия Афанасьевича.
С этого дня он заметно оживился и стал поправляться физически; сознательность ребенка породила у отца гордое сознание того, что он не одинок, что у него есть для кого жить, для кого трудиться.
Время шло, Аленушка подрастала на руках у Агафьи Тихоновны.
Добрая женщина, горько оплакивавшая свою первую питомицу Аленушку, перенесла, подобно отцу, всю свою горячую, почти материнскую любовь к умершей матери на полуосиротевшую дочь. Она берегла ее пуще глазу и, казалось, жила и дышала только ею.
И для Горбачева настали сравнительно красные дни. Первый лепет ребенка чудной гармонией врывался в его душу и как бы лил в его тело живительный бальзам. Первые слабые шаги дочери укрепили, казалось, совершенно силы отца для дальнейшего жизненного пути.
Таков неисповедимый закон природы, такова благая воля Господня, дающая маленьким, слабым существам великую силу врачевать скорбные раны взрослых и сильных.
Аленушке шел уже седьмой год, когда отец первый раз повел ее на могилу ее матери.
До тех пор ходила она туда с Агафьей, которая скорее голосом сердца, нежели языка, сумела внушить ребенку любовь к покойной матери, и благоговение перед ее памятью.
Афанасий Афанасьевич, еженедельно посещая могилу своей жены, любил быть там в полном одиночестве; даже присутствие дочери, казалось ему, нарушило бы ту душевную гармонию молитвы об упокоении души дорогой для него женщины в селениях праведных.
Он и не догадывался, что под влиянием Агафьи Тихоновны, в сердце его дочери уже давно и глубоко укрепилось чувство любви к покойной, и что на могиле ее он может смешать свои горькие слезы мужа с чистыми слезами любящей дочери.
В одно из воскресений, после обедни в том самом монастыре, где была похоронена Елена Афанасьевна и куда неукоснительно ездили Афанасий Афанасьевич и Агафья с Аленушкой, последняя, видя, что отец направляется из церкви не к ожидавшей их за оградой повозке, куда ведет ее няня, вдруг стремительно схватила его за рукав и тоном мольбы сказала:
– К маме!
Горбачев остановился в недоумении.
– К маме… ты хочешь к маме?.. – переспросил он дрожащим от внутреннего волнения голосом.
– Хочу к маме… – прошептала девочка.
– Пойдем… милая дочка… пойдем… веди меня к… маме… – взял он Аленушку за руку.
Девочка твердой, уверенной поступью пошла по направлению к кладбищу, крепко держа за руку своего отца. Агафья Тихоновна с немым восторгом и со слезами радости на глазах созерцала удалявшуюся от нее парочку, и, когда они скрылись на повороте дорожки за палисадниками, вознесла очи к безоблачному июльскому небу, на котором, как бы сочувствуя ее радости, весело играло полуденное солнышко.
Аленушка привела Афанасия Афанасьевича прямо к надгробной плите своей матери и, оставив его руку, набожно опустилась на колени.
Отец пал ниц рядом с дочерью.
Горяча была его молитва. Окончив ее, он взглянул на Аленушку, и из глаз его ручьями брызнули слезы, это были слезы восторженного обожания, появившегося в его сердце к молящейся дочери.
Да и на самом деле, надо было видеть эту шепчущую молитву девочку со сложенными на груди руками, чтобы воочию узреть ангела, молящегося перед престолом Бога.
И странное дело, только теперь, при взгляде на дочь, Горбачев почувствовал и понял, что она живой портрет ее матери, что милосердный Господь возвратил ему то, что было для него, казалось, потеряно навсегда, возвратил ту Аленушку, которую он нашел замерзшей пятнадцать лет тому назад на крыльце своего дома.
С немой, невыразимой словами благодарностью возвел он очи к ликующим словно по поводу его счастия небесам.
Этот день для него стал началом новой счастливой жизни. Он вернулся домой совершенно обновленный и с юношеской энергией принялся на другой день за дела.
Все свое свободное время он с этих пор стал посвящать своей дочери; шутя, учил ее грамоте, в которой она делала быстрые успехи, а между занятиями беседовал, как с большой, о ее покойной матери.
Девочка любила эти беседы и по целым часам не спускала глаз с боготворимого ею отца.
В то время семьи жили замкнутой жизнью.
Афанасий Афанасьевич и его дочь видались часто и запросто лишь с семьей его брата, Федосея Афанасьевича, где младшая дочь Настя, старше, однако, Аленушки года на два, была подругой детских игр последней.
Обеих девочек, впрочем, редко можно было видеть играющими. Они по часам сидели, прижавшись друг к другу в уголку детской, и о чем-то шептались.
В чем состояла их беседа, над чем работали их детские умы – как знать?
Кто может прямо взглянуть на солнце, кто может проникнуть в чистую детскую душу ребенку?
Время шло.
Наступил 1565 год. До Новгорода донеслась роковая весть, облетевшая с быстротою молнии все русское государство: царь оставил Москву на произвол судьбы и удалился в Александровскую слободу. Пришло известие об учреждении неведомой еще опричнины, а затем из уст в уста стало переходить грозное имя Малюты, уже окруженное ореолом крови и стонов.
Матери новгородские стали пугать им своих детей, и последние делались тихи при произнесении рокового имени.
Аленушке, ставшей теперь уже Еленой Афанасьевной, исполнилось шестнадцать лет.
Она вышла из детства, но имя Малюты почему-то вызывало в ней нервный трепет.
Не было ли это инстинктивной чуткостью, инстинктивным предвидением будущего?
Прошел еще год. Царь основал свою постоянную резиденцию в Александровской слободе, которая в короткое время обратилась в город с бойкой торговлей, и туда стали стекаться со всех сторон земли русской купцы со своими товарами, строить дома и открывать лавки.
Предприимчивый Федосей Афанасьевич Горбачев был тоже увлечен возникшим течением, и, даже вопреки советам своего старшего брата, переселился, как мы уже знаем, в Александровскую слободу, оставив новгородские лавки на попечение Афанасия Афанасьевича и своего старшего сына.
Всю остальную семью он забрал с собою.
– Чует мое сердце, что задумал ты покидать Новгород не в добрый час, не наживи, смотри, беды неминучей; тоже надо ой с какой опаской быть близ грозного царя… И с чего тебе прыгать с места на место приспичило?.. Знаешь пословицу, «от добра добра не ищут», – говорил брату Афанасий Афанасьевич, когда тот высказал ему свою мысль о переезде.
– Ну, это ты, брат, оставь, я тебе тоже отвечу пословицей: «под лежачий камень и вода не бежит»… Сам знаешь, какие ноне здесь барыши с красного товара, тебе ништо… у тебя хлеб… животы подведет, к тебе придут спервоначалу, а не ко мне…
– Это-то ты правильно, – согласился старший брат, – только возле царя-то там как будто боязно; слышал, чай, ни весть что рассказывают… и Малюта там, слышь, правою царскою рукою…
– Я не пужлив… Да и сплетки, чай, больше плетут людские языки… Людская молва, что снежный ком, с кулак начнется, до нас докатится гора горой, – ответил Федосей Афанасьевич.
– Нет дыма без огня, – задумчиво заметил Афанасий Афанасьевич.
– Чего огня, я разве говорю, что огня нет… Есть… Царь казнит бояр-своевольников… и ништо… так им и надо. Слышь, выше царя стать захотели, ему, батюшке, указывать начали… раздор да разлад по земле сеять вздумали, с врагами, басурманами заяшкались, так ништо, говорю им, окаянным… А купечеству и народу люб его грозный царь… Знает он, родимый, что только кликни он клич, своеручно посечем его супротивников, бояр-крамольников… и посечем не хуже опричников, не хуже Малюты Скуратова, – горячо возразил младший брат.
– Известно посечем… Это ты доподлинно, – согласился старший.
– Так с чего же нам его, государя нашего, державного, бояться?..
– Вестимо нечего.
– А к солнцу ближе – теплее!.. Он наше солнышко…
Афанасий Афанасьевич не нашелся что возразить брату.
Отъезд последнего был решен и состоялся.
Расставание семей было трогательно, но сильнее всех рыдала Аленушка на груди своей двоюродной сестры и задушевной единственной подруги Насти.
Это было первое жизненное горе молодой девушки.
Беседы с отцом по вечерам, чтение священных книг, да молитва стали задушевной отрадой вновь осиротевшей девушки.
Ей шел уже восемнадцатый год. Она была, что называется, в самой поре, но сердце ее билось ровно при виде добрых молодцев, хотя ее жгучие, черные глаза ясно говорили, что рано или поздно в этом сердце вспыхнет страсть неугасимым огнем.
Красивая, статная, вся в свою покойную мать, она зажгла желанием не одно сердце среди новгородских молодцов.
Женихам только бы кликнуть клич, слетелись бы как мухи на мед, но отец не неволил боготворимую им дочку; даже при мысли о ее замужестве какое-то горькое чувство отцовской ревности закипало в его сердце.
Со дня отъезда брата прошло с полгода. От него получилась грамотка. В ней он в радужных красках описывал свое житье-бытье на новом месте. Торговля, по его словам, шла очень ходко, к дочерям женихи наклевываются от тамошнего купечества, словом, Федосей Афанасьевич был доволен. Далее он описывал построенный им дом, писал о своем здоровье и о своих домашних. «Настасья все скучает и убивается по Аленушке; говорит, хоть бы одним глазком поглядеть на родненькую, так не отпустишь ли, любезный брат, погостить ее к нам, сбережем пуще родной дочери», – говорилось, между прочим, в присланной грамотке.
Афанасий Афанасьевич прочел письмо Аленушке.
При чтении того места, где говорилось о Насте, он взглянул на дочь.
На ее глазах блестели слезы.
– Аль отпустить на месяц, другой… поскучать мне, старику, – уронил как бы про себя Горбачев, окончив чтение.
Огнем вспыхнуло лицо Аленушки, и умоляющий взгляд ее прекрасных глаз говорил красноречивее всяких слов о ее желании.
Отец сдался на эту немую просьбу.
Сборы были не долги. Аленушка с Агафьей и с провожатыми из рабочих Горбачева уехали в Александровскую слободу.
Посещение слободы оказалось роковым для молодой девушки.
Там ей было суждено встретиться с Семеном Ивановичем Карасевым, сумевшим заронить в сердце красавицы ту искру неведомого ей доселе чувства, от которого это сердце загорелось неугасимым пламенем любви.
Прошел год с небольшим жизни, полной того нежащего и тело, и душу семейного покоя, жизни, которая редко выпадала для супружеских пар и того, более чем на три столетия отдаленного от нас времени, и с которой уже почти совершенно незнакомы современные супружеские пары.
Этот покой дается лишь чистой, освященной церковью взаимной любовью, прямой и открытой, без трепета тайны, без страха огласки и людского суда – это тот покой, который так образно, так кратко и вместе так красноречиво выражен апостольскими правилами: «Жены, повинуйтесь мужьям своим», «мужья, любите своих жен, как собственное тело, так как никто не возненавидит свое тело, но питает и греет его».
Только под солнцем согревающей любви мужа может возрасти тот пышный, редкий и роскошный цветок, который называется любящей и покорной женою.
Такою именно женою и стала Елена Афанасьевна, вышедши замуж за своего приемного отца, Афанасия Афанасьевича Горбачева.
Но, повторяем, не долго владел счастливый муж таким сокровищем. Она предупредила правду слов какого-то старинного, давно забытого поэта:
Елена Афанасьевна действительно погибла «в дивном цвете».
«Прекрасное все гибнет в дивном цвете,
Нет ничего прекрасного на свете!».
С открывшегося горизонта счастия Горбачева вдруг раздался грозный громовой удар именно тогда, когда на этом горизонте, казалось, не могло зародиться ни одного облачка, а напротив, сияла заря чудной надежды.
Он готовился быть отцом.
Эта надежда осуществилась, но вместе с криком ребенка – девочки, криком, возвестившим о новой зажегшейся жизни, раздался болезненный, стонущий вздох матери – вестник жизни угасшей.
Это был последний вздох.
Елены Афанасьевны Горбачевой не стало.
У постели умершей матери и колыбели новорожденного младенца рыдал неутешный вдовец.
Казалось, укор небесам готов был сорваться с его уст среди этих рыданий, так неожиданно, так, казалось, безжалостно было разбито его счастье, была разбита его жизнь. Как контраст, в эту горькую минуту почти нечеловеческой скорби припомнился Афанасию Афанасьевичу еще тот недавний вечер – всего несколько месяцев тому назад – когда он, вернувшись из лабаза домой, остался наедине со своей ненаглядной Аленушкой, той самой Аленушкой, которая теперь бездыханным трупом лежит перед ним, а тогда сияла красотой, здоровьем и счастьем.
Как живо помнит он это, как вишня раскрасневшееся, прекрасное лицо, эти полузакрытые длинными ресницами жгучие глаза, с блестящей на них радостной слезой, и эти коралловые губки, прошептавшие ему отрадные, теперь ставшие роковыми слова о своем материнстве.
Он помнит, как сильно забилось тогда его сердце, как нежно прижал он к своей груди трепещущую, сконфуженную признанием жену.
Мелькают в его памяти незабвенные дни ожидания этого самого существа, спящего сном невинности в колыбели, которому суждено было своей жизнью отнять жизнь матери, и снова чуть было слова упрека судьбе не сорвались с языка Горбачева и чуть не окинул он взглядом ненависти и вражды это маленькое, красненькое, сморщенное существо, причинившее ему такое великое горе.
Но взгляд упал на колыбель и как бы чудом изменился – это был взгляд отца. Что-то теплое и сладостное зашевелилось в душе Афанасия Афанасьевича, и он в тихой горячей молитве опустился перед божницей.
В ней и в проснувшемся отцовском чувстве нашел он силу перенести страшную утрату.
Укор небесам замер на его устах и заменился словами полной покорности Провидению.
С пышностью, соответствующей любви и богатству мужа, совершены были похороны жены, так безвременно покинувшей этот мир юдоли и слез.
На кладбище одного из богатых монастырей новгородских до сих пор есть, близь церкви, вросшая уже в землю и покрытая мохом каменная плита с надписью о почивающей под ней возлюбленной жены новгородского купца, Елены Афанасьевны Горбачевой. Надпись еще уцелела, но находившийся над ней текст из священного писания стерла всесокрушающая рука времени.
В несколько дней после смерти жены Горбачев так страшно изменился, что знакомые с трудом узнавали его. Из бодрого, крепкого мужчины он обратился вдруг в какого-то расслабленного старика, с помутившимся взглядом и поседевшими волосами.
В течение нескольких месяцев он почти не занимался делами и ни с кем не разговаривал.
Но время взяло свое. Острая боль пораженного сердца притупилась.
Первая улыбка трехмесячной Аленушки, – девочку окрестили в честь матери Еленой, – вызвала улыбку и на исхудалое лицо несчастного Афанасия Афанасьевича.
С этого дня он заметно оживился и стал поправляться физически; сознательность ребенка породила у отца гордое сознание того, что он не одинок, что у него есть для кого жить, для кого трудиться.
Время шло, Аленушка подрастала на руках у Агафьи Тихоновны.
Добрая женщина, горько оплакивавшая свою первую питомицу Аленушку, перенесла, подобно отцу, всю свою горячую, почти материнскую любовь к умершей матери на полуосиротевшую дочь. Она берегла ее пуще глазу и, казалось, жила и дышала только ею.
И для Горбачева настали сравнительно красные дни. Первый лепет ребенка чудной гармонией врывался в его душу и как бы лил в его тело живительный бальзам. Первые слабые шаги дочери укрепили, казалось, совершенно силы отца для дальнейшего жизненного пути.
Таков неисповедимый закон природы, такова благая воля Господня, дающая маленьким, слабым существам великую силу врачевать скорбные раны взрослых и сильных.
Аленушке шел уже седьмой год, когда отец первый раз повел ее на могилу ее матери.
До тех пор ходила она туда с Агафьей, которая скорее голосом сердца, нежели языка, сумела внушить ребенку любовь к покойной матери, и благоговение перед ее памятью.
Афанасий Афанасьевич, еженедельно посещая могилу своей жены, любил быть там в полном одиночестве; даже присутствие дочери, казалось ему, нарушило бы ту душевную гармонию молитвы об упокоении души дорогой для него женщины в селениях праведных.
Он и не догадывался, что под влиянием Агафьи Тихоновны, в сердце его дочери уже давно и глубоко укрепилось чувство любви к покойной, и что на могиле ее он может смешать свои горькие слезы мужа с чистыми слезами любящей дочери.
В одно из воскресений, после обедни в том самом монастыре, где была похоронена Елена Афанасьевна и куда неукоснительно ездили Афанасий Афанасьевич и Агафья с Аленушкой, последняя, видя, что отец направляется из церкви не к ожидавшей их за оградой повозке, куда ведет ее няня, вдруг стремительно схватила его за рукав и тоном мольбы сказала:
– К маме!
Горбачев остановился в недоумении.
– К маме… ты хочешь к маме?.. – переспросил он дрожащим от внутреннего волнения голосом.
– Хочу к маме… – прошептала девочка.
– Пойдем… милая дочка… пойдем… веди меня к… маме… – взял он Аленушку за руку.
Девочка твердой, уверенной поступью пошла по направлению к кладбищу, крепко держа за руку своего отца. Агафья Тихоновна с немым восторгом и со слезами радости на глазах созерцала удалявшуюся от нее парочку, и, когда они скрылись на повороте дорожки за палисадниками, вознесла очи к безоблачному июльскому небу, на котором, как бы сочувствуя ее радости, весело играло полуденное солнышко.
Аленушка привела Афанасия Афанасьевича прямо к надгробной плите своей матери и, оставив его руку, набожно опустилась на колени.
Отец пал ниц рядом с дочерью.
Горяча была его молитва. Окончив ее, он взглянул на Аленушку, и из глаз его ручьями брызнули слезы, это были слезы восторженного обожания, появившегося в его сердце к молящейся дочери.
Да и на самом деле, надо было видеть эту шепчущую молитву девочку со сложенными на груди руками, чтобы воочию узреть ангела, молящегося перед престолом Бога.
И странное дело, только теперь, при взгляде на дочь, Горбачев почувствовал и понял, что она живой портрет ее матери, что милосердный Господь возвратил ему то, что было для него, казалось, потеряно навсегда, возвратил ту Аленушку, которую он нашел замерзшей пятнадцать лет тому назад на крыльце своего дома.
С немой, невыразимой словами благодарностью возвел он очи к ликующим словно по поводу его счастия небесам.
Этот день для него стал началом новой счастливой жизни. Он вернулся домой совершенно обновленный и с юношеской энергией принялся на другой день за дела.
Все свое свободное время он с этих пор стал посвящать своей дочери; шутя, учил ее грамоте, в которой она делала быстрые успехи, а между занятиями беседовал, как с большой, о ее покойной матери.
Девочка любила эти беседы и по целым часам не спускала глаз с боготворимого ею отца.
В то время семьи жили замкнутой жизнью.
Афанасий Афанасьевич и его дочь видались часто и запросто лишь с семьей его брата, Федосея Афанасьевича, где младшая дочь Настя, старше, однако, Аленушки года на два, была подругой детских игр последней.
Обеих девочек, впрочем, редко можно было видеть играющими. Они по часам сидели, прижавшись друг к другу в уголку детской, и о чем-то шептались.
В чем состояла их беседа, над чем работали их детские умы – как знать?
Кто может прямо взглянуть на солнце, кто может проникнуть в чистую детскую душу ребенку?
Время шло.
Наступил 1565 год. До Новгорода донеслась роковая весть, облетевшая с быстротою молнии все русское государство: царь оставил Москву на произвол судьбы и удалился в Александровскую слободу. Пришло известие об учреждении неведомой еще опричнины, а затем из уст в уста стало переходить грозное имя Малюты, уже окруженное ореолом крови и стонов.
Матери новгородские стали пугать им своих детей, и последние делались тихи при произнесении рокового имени.
Аленушке, ставшей теперь уже Еленой Афанасьевной, исполнилось шестнадцать лет.
Она вышла из детства, но имя Малюты почему-то вызывало в ней нервный трепет.
Не было ли это инстинктивной чуткостью, инстинктивным предвидением будущего?
Прошел еще год. Царь основал свою постоянную резиденцию в Александровской слободе, которая в короткое время обратилась в город с бойкой торговлей, и туда стали стекаться со всех сторон земли русской купцы со своими товарами, строить дома и открывать лавки.
Предприимчивый Федосей Афанасьевич Горбачев был тоже увлечен возникшим течением, и, даже вопреки советам своего старшего брата, переселился, как мы уже знаем, в Александровскую слободу, оставив новгородские лавки на попечение Афанасия Афанасьевича и своего старшего сына.
Всю остальную семью он забрал с собою.
– Чует мое сердце, что задумал ты покидать Новгород не в добрый час, не наживи, смотри, беды неминучей; тоже надо ой с какой опаской быть близ грозного царя… И с чего тебе прыгать с места на место приспичило?.. Знаешь пословицу, «от добра добра не ищут», – говорил брату Афанасий Афанасьевич, когда тот высказал ему свою мысль о переезде.
– Ну, это ты, брат, оставь, я тебе тоже отвечу пословицей: «под лежачий камень и вода не бежит»… Сам знаешь, какие ноне здесь барыши с красного товара, тебе ништо… у тебя хлеб… животы подведет, к тебе придут спервоначалу, а не ко мне…
– Это-то ты правильно, – согласился старший брат, – только возле царя-то там как будто боязно; слышал, чай, ни весть что рассказывают… и Малюта там, слышь, правою царскою рукою…
– Я не пужлив… Да и сплетки, чай, больше плетут людские языки… Людская молва, что снежный ком, с кулак начнется, до нас докатится гора горой, – ответил Федосей Афанасьевич.
– Нет дыма без огня, – задумчиво заметил Афанасий Афанасьевич.
– Чего огня, я разве говорю, что огня нет… Есть… Царь казнит бояр-своевольников… и ништо… так им и надо. Слышь, выше царя стать захотели, ему, батюшке, указывать начали… раздор да разлад по земле сеять вздумали, с врагами, басурманами заяшкались, так ништо, говорю им, окаянным… А купечеству и народу люб его грозный царь… Знает он, родимый, что только кликни он клич, своеручно посечем его супротивников, бояр-крамольников… и посечем не хуже опричников, не хуже Малюты Скуратова, – горячо возразил младший брат.
– Известно посечем… Это ты доподлинно, – согласился старший.
– Так с чего же нам его, государя нашего, державного, бояться?..
– Вестимо нечего.
– А к солнцу ближе – теплее!.. Он наше солнышко…
Афанасий Афанасьевич не нашелся что возразить брату.
Отъезд последнего был решен и состоялся.
Расставание семей было трогательно, но сильнее всех рыдала Аленушка на груди своей двоюродной сестры и задушевной единственной подруги Насти.
Это было первое жизненное горе молодой девушки.
Беседы с отцом по вечерам, чтение священных книг, да молитва стали задушевной отрадой вновь осиротевшей девушки.
Ей шел уже восемнадцатый год. Она была, что называется, в самой поре, но сердце ее билось ровно при виде добрых молодцев, хотя ее жгучие, черные глаза ясно говорили, что рано или поздно в этом сердце вспыхнет страсть неугасимым огнем.
Красивая, статная, вся в свою покойную мать, она зажгла желанием не одно сердце среди новгородских молодцов.
Женихам только бы кликнуть клич, слетелись бы как мухи на мед, но отец не неволил боготворимую им дочку; даже при мысли о ее замужестве какое-то горькое чувство отцовской ревности закипало в его сердце.
Со дня отъезда брата прошло с полгода. От него получилась грамотка. В ней он в радужных красках описывал свое житье-бытье на новом месте. Торговля, по его словам, шла очень ходко, к дочерям женихи наклевываются от тамошнего купечества, словом, Федосей Афанасьевич был доволен. Далее он описывал построенный им дом, писал о своем здоровье и о своих домашних. «Настасья все скучает и убивается по Аленушке; говорит, хоть бы одним глазком поглядеть на родненькую, так не отпустишь ли, любезный брат, погостить ее к нам, сбережем пуще родной дочери», – говорилось, между прочим, в присланной грамотке.
Афанасий Афанасьевич прочел письмо Аленушке.
При чтении того места, где говорилось о Насте, он взглянул на дочь.
На ее глазах блестели слезы.
– Аль отпустить на месяц, другой… поскучать мне, старику, – уронил как бы про себя Горбачев, окончив чтение.
Огнем вспыхнуло лицо Аленушки, и умоляющий взгляд ее прекрасных глаз говорил красноречивее всяких слов о ее желании.
Отец сдался на эту немую просьбу.
Сборы были не долги. Аленушка с Агафьей и с провожатыми из рабочих Горбачева уехали в Александровскую слободу.
Посещение слободы оказалось роковым для молодой девушки.
Там ей было суждено встретиться с Семеном Ивановичем Карасевым, сумевшим заронить в сердце красавицы ту искру неведомого ей доселе чувства, от которого это сердце загорелось неугасимым пламенем любви.
VI. В Александровской слободе
Александровская слобода отстояла от Москвы в восемнадцати и от Троицкой лавры в двадцати верстах.
Эта тогдашняя столица грозного царя была окружена со всех сторон заставами с воинской стражей, состоявшей из рядовых опричников, а самый внешний вид жилища Иоанна, с окружавшими его постройками, по дошедшим до нас показаниям очевидцев, был великолепен, особенно при солнечном освещении.
Мы можем описывать это место кровавых исторических драм только по оставшимся описаниям современников, так как в наши дни от Александровской слободы не осталось и следа. По народному преданию, в одну суровую зиму над ней взошла черная туча, спустилась над самым дворцом и разразилась громовым ударом, от которого загорелись терема, а за ними и вся слобода сделалась жертвою всепожирающего пламени.
Поднявшийся через несколько дней сильный ветер разнес по сторонам даже пепел, оставшийся от сгоревших дотла построек.
Опишем, хотя бы вкратце, со слов современников, это, к сожалению, до нас не сохранившееся чудо зодчества того времени.
Дворец, или «монастырь», как именуют его летописцы, был огромным зданием причудливой архитектуры; ни одно окно, ни одна колонна не походили друг на друга ни формой, ни узором, ни цветом. Великое множество теремов и башенок с разнообразными главами венчали здание, пестревшее в глазах всеми цветами радуги.
Крыши и купола, или главы теремов и башенок, были из разноцветных изразцов или золотой и серебряной чешуи, а ярко размалеванные стены довершали своеобразие внешнего вида этого оригинального жилища не менее оригинального царя-монаха.
На «монастырском дворе», который был окружен высокой стеной, с многочисленными отверстиями разной формы и величины, понаделанными в ней «для красы ради», помещались три избы, мыльня, погреб и ледник.
Стена была окружена «заметом», то есть валом и глубоким рвом.
В самой слободе находилось стоявшее невдалеке от дворца здание печатного двора со словолитней и избами для мастеров-печатников.
Затем тянулись дворцовые службы, где жили ключники, подключники, хлебники, сытники, псари, сокольничьи и другие дворовые люди.
Слободские церкви с ярко горевшими крестами высились вблизи дворца. Стены их были тоже расписаны яркими красками.
Особенным великолепием и богатством отличался храм Богоматери, на каждом кирпиче которого блестел золотой крест, что придавало ему вид громадной золотой клетки.
В слободе в описываемое нами время было уже множество каменных домов, лавок и лабазов с русскими и заморскими товарами – словом, в два года пребывания в ней государя она необычайно разрослась, обстроилась и стала оживленным городком.
Придворные, государственные и воинские чины жили в особенных домах, опричники имели свою улицу вблизи дворца, купцы тоже.
На последней один из лучших двухэтажных домов, с помещавшимися в нижнем этаже обширными лавками, с панским и красным товаром, принадлежал новгородскому купцу Федосею Афанасьевичу Горбачеву.
Сюда-то и прибыла гостить его племянница Елена Афанасьевна.
Но прежде нежели мы проникнем в это временное жилище нашей героини, перенесемся с тобой, дорогой читатель, во дворец, внутренняя жизнь которого была так же своеобразна, как и его внешность.
Вот так, по свидетельству чужеземцев-современников, описывает ее наш великий историк Карамзин:
«В сем грозно-увеселительном жилище Иоанн посвящал большую часть времени церковной службе, чтобы непрестанной деятельностью успокоить душу. Он хотел даже обратить дворец в монастырь, а любимцев своих в иноков: выбрал из опричников триста человек, самых злейших, назвал их братиею, себя игуменом, князя Афанасия Вяземского келарем, Малюту Скуратова параклисиархом; дал им тафьи, или скуфейки, и черные рясы, под коими носили они богатые, золотые, блестящие кафтаны; сочинил для них устав монашеский и служил примером в исполнении оного. Так описывают сию монастырскую жизнь Иоаннову: в четвертом часу утра он ходил на колокольню с царевичами и Малютой Скуратовым благовестить к заутрени; братия спешила в церковь: кто не являлся, того наказывали восьмидневным заключением. Служба продолжалась до шести или семи часов. Царь пел, читал, молился столь ревностно, что на лбу всегда оставались у него знаки крепких земных поклонов. В восемь часов опять собирались к обедне, а в десять садились за братскую трапезу все, кроме Иоанна, который, стоя, читал вслух душеспасительные наставления. Между тем, братия ела и пила до сыта; всякий день казался праздником: не жалели ни вина, ни меду; остатки трапезы выносили из дворца на площадь для бедных. Игумен, то есть царь, обедал после, беседовал с любимцами о законе, дремал или ехал в темницу пытать какого-нибудь несчастного. В восемь часов шли к вечерне, в десятом обыкновенно царь уходил в спальню, где трое слепых рассказывали ему сказки; он засыпал, но ненадолго: в полночь вставал и день его начинался молитвою».
Был десятый час чудесного июльского вечера 1568 года. Царь уже вошел в свою опочивальню, молодые опричники разбрелись по обширному дворцовому двору.
Большинство из них начали играть в свайку, иные собрались отдельными кучками, и лишь два из них ходили, обнявшись, в стороне, видимо намеренно держась в отдалении от своих товарищей.
Эти два еще совершенно юных опричника были – Максим Григорьевич Скуратов и уже знакомый нам царский стремянной Семен Иванович Карасев.
Наружность последнего нами уже описана, а потому не будем повторяться.
Первый же был одинаков с ним по росту, фигуре и сложению, и лишь волосы на голове, на маленькой бородке и усах были немного темнее, и в правильных чертах лица было более женственности. Глаза у Максима Григорьевича были светло-карие, с честным, почти детски невинным взглядом.
Он совершенно не казался сыном своего отца, с отталкивающей наружностью которого мы тоже уже познакомили читателя, он был весь в мать, забитую, болезненную, преждевременно состарившуюся женщину, с кротким выражением худенького, сморщенного лица, в чертах которого сохранились следы былой красоты.
Он был любимцем не только матери и сестер – их у него было две, – но и всей дворни. Любил его и отец, на него возлагал он все свои самолюбивые надежды на продолжение рода Скуратовых, не нынче-завтра бояр.
Мечта о боярстве не оставляла Малюту.
Сан боярский был издавна высокою степенью в государстве. Григорий Лукьянович был честолюбив и страстно добивался его, но Иоанн не возводил своего любимца в эту степень, как бы уважая древний обычай и не считая его достойным носить этот верховный сан.
Получение боярства было, таким образом, заветной, но пока недостижимою мечтой Малюты Скуратова.
Царь тоже любил Максима, часто по-детски дававшего прямые ответы, и жаловал его по-царски.
Семен Иванович тоже был любимец царя, но этим он был обязан не родству между опричниками, а своим личным качествам.
Карасев был сиротою и служил за Рязанью в Зашатском осторожке, когда в Переяславль явился московский воевода за сбором опричников.
Жизнь и служба в острожках, как именовались крепостцы того времени, окруженные рвом и валом и служившие оплотом против нашествия кочующих орд, были тяжелы и скучны, и Карасев, не долго думая, записался в опричники, чтобы только попасть в Москву, хорошенько и не зная род и обязанности этой кровавой службы.
Узнавши ближе своих товарищей, он, по своей честной и прямой натуре, отшатнулся от них и сблизился с Максимом Скуратовым, тоже отдалявшимся от своих буйных и неразборчивых в средствах к достижению желаний товарищей.
Сближение между сынов любимца государя и простым опричником-ратником произошло, впрочем, после случайного повышения последнего по службе и назначения его в царские стремянные.
Случилось это повышение следующим образом.
Семен Карасев отличался необычайной смелостью и отвагой и страстью к охоте за дикими зверями.
Царь тоже любил охоту и звериные потехи, для которых около главного царского крыльца было даже отведено место, огороженное надолбами и обтянутое канатом.
На крыльцо выносилось кресло для царя и начиналась потешная травля, для которой зачастую брали медведей от вожаков, в то время сотнями водивших ученых медведей по городам и селам.
Травили зверей между собой; но раз донесли царю, что опричник Семен Карась вызывается один потешиться со зверями.
Царь, соскучившись однообразием слободских удовольствий, радостно ухватился за эту мысль, и назначил новую потеху на Покров.
Это было в начале сентября 1566 года.
Праздник Покрова удался в этот год на славу. Лето и осень в том году были замечательно теплы, и легкая прохолодь в воздухе к полудню стала менее заметною при наступлении полного затишья.
Эта тогдашняя столица грозного царя была окружена со всех сторон заставами с воинской стражей, состоявшей из рядовых опричников, а самый внешний вид жилища Иоанна, с окружавшими его постройками, по дошедшим до нас показаниям очевидцев, был великолепен, особенно при солнечном освещении.
Мы можем описывать это место кровавых исторических драм только по оставшимся описаниям современников, так как в наши дни от Александровской слободы не осталось и следа. По народному преданию, в одну суровую зиму над ней взошла черная туча, спустилась над самым дворцом и разразилась громовым ударом, от которого загорелись терема, а за ними и вся слобода сделалась жертвою всепожирающего пламени.
Поднявшийся через несколько дней сильный ветер разнес по сторонам даже пепел, оставшийся от сгоревших дотла построек.
Опишем, хотя бы вкратце, со слов современников, это, к сожалению, до нас не сохранившееся чудо зодчества того времени.
Дворец, или «монастырь», как именуют его летописцы, был огромным зданием причудливой архитектуры; ни одно окно, ни одна колонна не походили друг на друга ни формой, ни узором, ни цветом. Великое множество теремов и башенок с разнообразными главами венчали здание, пестревшее в глазах всеми цветами радуги.
Крыши и купола, или главы теремов и башенок, были из разноцветных изразцов или золотой и серебряной чешуи, а ярко размалеванные стены довершали своеобразие внешнего вида этого оригинального жилища не менее оригинального царя-монаха.
На «монастырском дворе», который был окружен высокой стеной, с многочисленными отверстиями разной формы и величины, понаделанными в ней «для красы ради», помещались три избы, мыльня, погреб и ледник.
Стена была окружена «заметом», то есть валом и глубоким рвом.
В самой слободе находилось стоявшее невдалеке от дворца здание печатного двора со словолитней и избами для мастеров-печатников.
Затем тянулись дворцовые службы, где жили ключники, подключники, хлебники, сытники, псари, сокольничьи и другие дворовые люди.
Слободские церкви с ярко горевшими крестами высились вблизи дворца. Стены их были тоже расписаны яркими красками.
Особенным великолепием и богатством отличался храм Богоматери, на каждом кирпиче которого блестел золотой крест, что придавало ему вид громадной золотой клетки.
В слободе в описываемое нами время было уже множество каменных домов, лавок и лабазов с русскими и заморскими товарами – словом, в два года пребывания в ней государя она необычайно разрослась, обстроилась и стала оживленным городком.
Придворные, государственные и воинские чины жили в особенных домах, опричники имели свою улицу вблизи дворца, купцы тоже.
На последней один из лучших двухэтажных домов, с помещавшимися в нижнем этаже обширными лавками, с панским и красным товаром, принадлежал новгородскому купцу Федосею Афанасьевичу Горбачеву.
Сюда-то и прибыла гостить его племянница Елена Афанасьевна.
Но прежде нежели мы проникнем в это временное жилище нашей героини, перенесемся с тобой, дорогой читатель, во дворец, внутренняя жизнь которого была так же своеобразна, как и его внешность.
Вот так, по свидетельству чужеземцев-современников, описывает ее наш великий историк Карамзин:
«В сем грозно-увеселительном жилище Иоанн посвящал большую часть времени церковной службе, чтобы непрестанной деятельностью успокоить душу. Он хотел даже обратить дворец в монастырь, а любимцев своих в иноков: выбрал из опричников триста человек, самых злейших, назвал их братиею, себя игуменом, князя Афанасия Вяземского келарем, Малюту Скуратова параклисиархом; дал им тафьи, или скуфейки, и черные рясы, под коими носили они богатые, золотые, блестящие кафтаны; сочинил для них устав монашеский и служил примером в исполнении оного. Так описывают сию монастырскую жизнь Иоаннову: в четвертом часу утра он ходил на колокольню с царевичами и Малютой Скуратовым благовестить к заутрени; братия спешила в церковь: кто не являлся, того наказывали восьмидневным заключением. Служба продолжалась до шести или семи часов. Царь пел, читал, молился столь ревностно, что на лбу всегда оставались у него знаки крепких земных поклонов. В восемь часов опять собирались к обедне, а в десять садились за братскую трапезу все, кроме Иоанна, который, стоя, читал вслух душеспасительные наставления. Между тем, братия ела и пила до сыта; всякий день казался праздником: не жалели ни вина, ни меду; остатки трапезы выносили из дворца на площадь для бедных. Игумен, то есть царь, обедал после, беседовал с любимцами о законе, дремал или ехал в темницу пытать какого-нибудь несчастного. В восемь часов шли к вечерне, в десятом обыкновенно царь уходил в спальню, где трое слепых рассказывали ему сказки; он засыпал, но ненадолго: в полночь вставал и день его начинался молитвою».
Был десятый час чудесного июльского вечера 1568 года. Царь уже вошел в свою опочивальню, молодые опричники разбрелись по обширному дворцовому двору.
Большинство из них начали играть в свайку, иные собрались отдельными кучками, и лишь два из них ходили, обнявшись, в стороне, видимо намеренно держась в отдалении от своих товарищей.
Эти два еще совершенно юных опричника были – Максим Григорьевич Скуратов и уже знакомый нам царский стремянной Семен Иванович Карасев.
Наружность последнего нами уже описана, а потому не будем повторяться.
Первый же был одинаков с ним по росту, фигуре и сложению, и лишь волосы на голове, на маленькой бородке и усах были немного темнее, и в правильных чертах лица было более женственности. Глаза у Максима Григорьевича были светло-карие, с честным, почти детски невинным взглядом.
Он совершенно не казался сыном своего отца, с отталкивающей наружностью которого мы тоже уже познакомили читателя, он был весь в мать, забитую, болезненную, преждевременно состарившуюся женщину, с кротким выражением худенького, сморщенного лица, в чертах которого сохранились следы былой красоты.
Он был любимцем не только матери и сестер – их у него было две, – но и всей дворни. Любил его и отец, на него возлагал он все свои самолюбивые надежды на продолжение рода Скуратовых, не нынче-завтра бояр.
Мечта о боярстве не оставляла Малюту.
Сан боярский был издавна высокою степенью в государстве. Григорий Лукьянович был честолюбив и страстно добивался его, но Иоанн не возводил своего любимца в эту степень, как бы уважая древний обычай и не считая его достойным носить этот верховный сан.
Получение боярства было, таким образом, заветной, но пока недостижимою мечтой Малюты Скуратова.
Царь тоже любил Максима, часто по-детски дававшего прямые ответы, и жаловал его по-царски.
Семен Иванович тоже был любимец царя, но этим он был обязан не родству между опричниками, а своим личным качествам.
Карасев был сиротою и служил за Рязанью в Зашатском осторожке, когда в Переяславль явился московский воевода за сбором опричников.
Жизнь и служба в острожках, как именовались крепостцы того времени, окруженные рвом и валом и служившие оплотом против нашествия кочующих орд, были тяжелы и скучны, и Карасев, не долго думая, записался в опричники, чтобы только попасть в Москву, хорошенько и не зная род и обязанности этой кровавой службы.
Узнавши ближе своих товарищей, он, по своей честной и прямой натуре, отшатнулся от них и сблизился с Максимом Скуратовым, тоже отдалявшимся от своих буйных и неразборчивых в средствах к достижению желаний товарищей.
Сближение между сынов любимца государя и простым опричником-ратником произошло, впрочем, после случайного повышения последнего по службе и назначения его в царские стремянные.
Случилось это повышение следующим образом.
Семен Карасев отличался необычайной смелостью и отвагой и страстью к охоте за дикими зверями.
Царь тоже любил охоту и звериные потехи, для которых около главного царского крыльца было даже отведено место, огороженное надолбами и обтянутое канатом.
На крыльцо выносилось кресло для царя и начиналась потешная травля, для которой зачастую брали медведей от вожаков, в то время сотнями водивших ученых медведей по городам и селам.
Травили зверей между собой; но раз донесли царю, что опричник Семен Карась вызывается один потешиться со зверями.
Царь, соскучившись однообразием слободских удовольствий, радостно ухватился за эту мысль, и назначил новую потеху на Покров.
Это было в начале сентября 1566 года.
Праздник Покрова удался в этот год на славу. Лето и осень в том году были замечательно теплы, и легкая прохолодь в воздухе к полудню стала менее заметною при наступлении полного затишья.