Николай Эдуардович Гейнце
Судные дни Великого Новгорода

   Сие неисповедимое колебание, падение, разрушение великого Новгорода продолжалось около шести недель.
Из Новгородской летописи

 

I. На Волховском мосту

   Раннее, яркое, уже с живительной теплотой близкой весны, февральское солнце осветило как бы запустелый Новгород.
   На улицах, с месяц тому назад еще полных оживления и кипучей деятельности, не было ни одной живой души.
   Было 12 февраля 1570 года, понедельник второй недели великого поста.
   Второй месяц уже «отчина св. Софии», как звали в то время Новгород, переживала тяжелые дни.
   Весь город обвинялся в страшном «государственном деле», измене державному царю.
   Царь Иоанн Васильевич тайным походом прибыл 2 января 1570 года в Новгород чинить расправу с крамольниками.
   Неумолима была расправа царя, – запустел Великий Новгород.
   В описываемое нами раннее февральское утро только на Волховском мосту и близ него по берегу Волхова господствовало необычайное оживление. Но увы, как повсеместно в то время в России, жизнь лишь кипела там, где царила смерть.
   Это был исторически-кровавый парадокс действительности.
   И на самом деле, со льда реки слышались раздирающие душу стоны и мольбы о помощи, но толпа, стоявшая на мосту и по берегу, безмолвствовала.
   Большинство из этой толпы состояло из опричников, с не менее зверскими лицами, чем те собачьи головы, которые, как знаки их должности, вместе с метлами были привязаны к седлам их коней.
   На середине моста был устроен род эшафота, с которого несчастных жертв бросали в полыньи Волхова, в тот год очень большие и частые. Самая большая полынья была как раз под средними городнями Волховского моста.
   Чтобы вернее бросать в нее осужденных, и устроили эшафот.
   Взводили на него связанных по ступенькам, с навязанными на шею камнями, и сталкивали с высоты.
   Вода со льдом расхлестывалась высоко, принимая в лоно свою жертву, опускавшуюся прямо на дно. Случалось, впрочем, что жертвы, в виду неминуемой гибели, боролись, выказывая сверхъестественную силу и, разумеется, только длили свою агонию, делая верную смерть лишь более мучительной.
   Иногда, в борьбе за жизнь, жертве удавалось сбросить с шеи камень, и обреченный на гибель выплывал на поверхность, и, держась на воде, хватался за край ледяной коры полыньи.
   Рассказывали даже про почти невероятное спасение некоторых.
   Изобретательность рассвирепевших опричников не уставала, впрочем, придумывать средства пресечь и для таких героев средства к спасению.
   Кому-то из кромешников, при виде выплывающих и вылезавших на лед, пришла адская мысль: сесть в лодку с баграми и рогатинами да и доканчивать последнюю борьбу с топимыми.
   Сказано-сделано, и вскоре полыньи волховские окрасились алой человеческой кровью.
   В кровавых волнах захлебывались жертвы дьявольской изобретательности палачей.
   По мосту, меж тем, гнали связанные толпы все новых и новых жертв «царского суда», как громко именовали кромешники свое кровавое своеволие.
   Среди этих толп были и женщины, старые и молодые, иные с грудными детьми, плохо прикрытыми лохмотьями своих матерей, босоногие и растрепанные.
   С одной такой толпой повстречался, казалось, только что въехавший на Волховский мост всадник.
   Это был статный, красивый юноша, в дорогом, хотя и помятом, видимо, от длинной дороги, костюме опричника.
   Из-под надетой набекрень шапки выбивались русые кудри шелковистых волос, яркий румянец горел на нежной коже щек, а белизну лица оттеняли маленькие темно-русые усики и шелковистый пух небольшой бородки.
   По удивленному взгляду его светло-голубых глаз, бросаемому им на окружавшую его толпу, на высившийся на мосту эшафот, можно было предположить, что он не был участником кровавой расправы своих товарищей с народом, что он только что появился в злополучном городе, где поразившие его сцены уже стали заурядными.
   Это первое впечатление было совершенно верно.
   Семен Иванов Карасев, по прозвищу «Карась», так звали появившегося на мосту всадника, был отличен царской милостью среди своих сотоварищей опричников-ратников, он был стремянной царский, чем и объясняется богатство его костюма.
   Посланный царем Иоанном в Литву с письмом к изменнику князю Курбскому, он всего несколько дней тому назад вернулся в Александровскую слободу, и, узнав, что царь в Новгороде, с радостью поскакал туда, не зная происходивших там ужасов.
   Имелись причины тому, что сердце юноши, где бы ни находился он, оставалось в Новгороде.
   Пораженный непонятным ему зрелищем, Семен Карасев ехал почти вровень с густой толпою жертв варварства царских палачей, как вдруг взгляд его упал на одну из связанных молодых женщин, бледную, растрепанную, истерзанную. Черные, как смоль косы прядями рассыпались по полуобнаженной груди. Черты красивого лица были искажены страданиями.
   Семен круто повернул коня.
   – Аленушка!.. – крикнул он каким-то подавленным от внутренней боли голосом.
   В нотах этого голоса, казалось, звучала слабая надежда на ошибку.
   Увы, он не ошибся.
   Молодая женщина, услыхав произнесенным свое имя, вскинула на всадника свои большие черные глаза.
   – Сеня, Сенечка!.. – каким-то стоном вырвалось из ее груди.
   – Что с тобой? Как ты здесь?.. – подъехал к ней ближе Карасев.
   – Оставь… пусть топят… один конец…
   – Как топят?.. Кого топят?.. Когда?.. – переспросил он, не веря своим ушам, схватив уже за руку молодую женщину.
   – Нас ведут топить… теперь…
   – Как?.. Разве душегубство дозволено?.. Что вы сделали?..
   – Мы – ничего… а топить ведут нас, как вчера утопили сотни других, как нынче… как и завтра будут топить…
   – Да где же я?.. Где все мы?.. Что это, сон, что ли?
   – Нет, не сон… в Новгороде мы… на мосту… и с мосту здесь… по грехам людским, безвинных топят, бьют, рубят…
   – Татарва, что ли, здесь… где же наши?!.
   – Не татарва… свои рубят и топят… по цареву, бают, повелению…
   – Не может быть!.. Ты с ума сошла!..
   – Дал бы Бог, легче бы было!..
   – Что говорит она?.. Куда ведут их?.. – грозно спросил он у одного из опричников, гнавших толпу.
   Последний хотел огрызнуться, но видя метлу и собачью голову, только оглядел Карасева с головы до ног и отрывисто произнес:
   – Не наше с тобой дело спрашивать… Больно любопытен не кстати!..
   – Отвечай! – не владея собой и обнажив меч, крикнул Семен дерзкому, и тот, по богатой одежде оценивая значение его в опричнине, неохотно, но ответил:
   – Топить… известно! Да ты кто?
   – Я царский стремянной Семен Карасев, и таких разбойников как ты, наряженных опричниками, угомонить еще могу…
   С этими словами он рубанул его со всего молодецкого плеча.
   Как сноп повалился ратник, подскакал другой, но и его уложил меч Карасева.
   Гнавшие женщин побежали с криком:
   – Измена! Измена!
   Крик этот достиг до ушей распоряжавшегося этой дикой расправой любимца царя Григория Лукьяновича Малюты-Скуратова-Бельского. Он считался грозой даже среди опричников, и, в силу своего влияния на Иоанна, имел громадное значение не только в опричнине, но, к сожалению, и во всем русском государстве.
   Григорий Лукьянович пришпорил своего вороного коня, сбруя которого отличалась необычайной роскошью, и поскакал по направлению, откуда раздавались крики.
   Одновременно с ним, с другой стороны, скакали на внезапного врага еще пятеро опричников. Семен Карасев с одного удара успел свалить по одиночке троих; удар четвертому был неудачнее, он попал вскользь, однако ранил руку, а пятый не успел поднять меча, как споткнулся с конем и потерял под ударом меча свою буйную голову.
   В это мгновение сзади наскакал на Карасева Малюта и кнутовищем ударил по голове храбреца.
   Ошеломленной неожиданностью, Семен быстро обернулся и уже занес тяжелый меч, чтобы перерубить на двое напавшего на него, как Григорий Лукьянович, мгновенно отскочив в сторону, окликнул его.
   – Карась!
   Сиплый голос Малюты, его скуластая, отвратительная наружность, его космы жестких рыжих волос и, наконец, его глаза, горевшие огнем дикой злобы, слишком хорошо были известны Карасеву, чтобы он тотчас же не узнал грозного опричника и не опустил меч.
   – Ты что тут затеял?.. Своих бить? – крикнул Малюта.
   – Я бью не своих, а разбойников…
   – Я тебе покажу рассуждать… Как смел ты поднять руку на царевых слуг!
   – Царь не атаман разбойников… Суди меня Бог и государь, коли в чем повинен я, а невинных бить не дам, пока жив…
   – Какие такие невинные?.. Каких тут невинных бьют… Ты не в своем уме, парень… Бьют изменников…
   – Нет, Григорий Лукьянович, хорошо слышал я слова этой девушки…
   Голос Семена дрогнул, и он рукой указал на как бы инстинктивно прижавшуюся к его коню, почти лишавшуюся чувств девушку.
   – Да и злодей тот, которого уложил я первым, подтвердил, что этих женщин топить вели… В чем повинны они?.. – продолжал Карасев.
   Малюта взглянул на девушку, и в глазах его сверкнул какой-то адский огонек.
   – Краля-то, кажись, знакомая… Кабы по добру обратился ко мне, наградил бы я тебя, царского слугу, этим сокровищем… Отец ее, Афанасий Горбач, в изменном деле уличен и на правеже сдох под палками, а молодая, видно, сгрубила нашим молодцам…
   При этих словах Григория Лукьяновича несчастная девушка как-то дико застонала и окончательно лишилась чувств.
   Если бы Семен Карасев ловко не подхватил ее и не положил поперек седла, она бы упала на землю.
   Занятый этим, он не успел даже ответить что-либо Малюте, но бросил на него лишь взгляд, полный непримиримой ненависти.
   Тот же, между тем, продолжал с усмешкой:
   – А теперь… невинность-то ее разберут после… Брось бабу, да и меч, оскверненный убийством своих и… следуй за мной. Бери его! – крикнул Малюта подоспевшим трем, четырем опричникам.
   – Ну, это погодишь… ее я не отдам, да и меча не брошу… Коли своих бил этим мечом – пусть судит меня царь! Если скажет он, что губят народ по его указу – поверю… А тебе, Григорий Лукьянович, не верю! Погиб я тогда, не спорю и защищаться не хочу… Да и не жизнь мне, коли в словах твоих хоть доля правды.
   Размахивая мечом, Карасев не давал к себе подступиться, отваги же броситься под шальной удар при виде убитых уже неожиданным ворогом у опричников не хватало.
   – Вишь, он рехнулся, Григорий Лукьянович! – отозвался один из опричников. – Пусть идет к царю! – лукаво подмигнул он Малюте.
   – Добро, пусть судит тебя царь, любимца своего… – поддакнул Малюта, не думая, чтобы горячему Карасеву удалось проникнуть к державному.
   Сам он мысленно решил все-таки предупредить его и доложить Иоанну Васильевичу все дело предварительно, дабы колючая правда не представилась царю во всем неприкосновенном своем виде.
   Озаренный этой мыслью, он повернул коня по направлению к Городищу, где были царские палаты.
   Семен Иванов, все с поднятым высоко мечом, тоже выехал из толпы со своей драгоценной ношей.
   Окружившие его опричники, казалось, застыли в неподвижности, как бы загипнотизированные видом твердо держимого меча, покрытого кровью, на лезвие которого весело играло яркое февральское солнце.
   Съехав с моста, Семен тихо двинулся по пустынным улицам города, думая свою горькую думу и неотводно глядя на лежавшую недвижимо, поперек седла, свою невесту, дочь именитого новгородского купца, Елену Афанасьевну Горбачеву.

II. Начало судных дней

   Описанные нами в предыдущей главе душу потрясающие сцены, имевшие место у Волховского моста, явились как бы финальными картинами той кровавой драмы новгородского погрома, разыгравшейся в течение января и февраля месяца 1570 года в «отчине Святой Софии».
   Но еще месяца за два до наступления «судных дней» люди новгородские уже чувствовали сгустившуюся атмосферу, уже ожидали надвигающуюся грозу.
   В начале ноября 1569 года в Новгород прибыл посланец царя – опричник, имя которого уже было заклеймено в России презрением и ужасом, Григорий Лукьянович Малюта-Скуратов.
   Именем царским новгородский воевода был потребован ко владыке, где уже сидел Малюта со своими приближенными опричниками.
   Воевода явился вместе с представителями города.
   Вслед за ним собрались конецкие старосты и бояре владычные.
   Григорий Лукьянович встал и сказал:
   – Господа власти, идемте к святой Софии. Там я доложу волю государя нашего, великого князя Ивана Васильевича.
   Слова эти всех озадачили. Что бы это значило? Какие новости в храме святой Софии поведает грозный посланец царский.
   – Глянько-те, идем мы, а за нами кибитка едет с опричными людьми и со стрельцами, – говорили друг другу новгородцы, идя в собор.
   Перекрестившись, вступили все они в святое место. У многих сильно почему-то забилось сердце. Не даром молвит пословица: «ретивое-вещун».
   – Все ли здесь? – зычным голосом окликнул Малюта, когда толпа сановников остановилась под куполом храма.
   – Все!
   – Андрей и Семен, делайте свое дело! – крикнул Григорий Лукьянович, – и двое стрельцов, выступив вперед, пошли на солею перед царскими вратами.
   Один из стрельцов влез по приставленной к иконостасу лесенке и стал отдергивать гвоздики у ризы на иконе Богоматери.
   Во храме все стихло, затаило дыхание.
   – Готово, государь Григорий Лукьянович! Повели взымать кому ни на есть! – крикнул стрелец, отогнув край иконной визы и спустившись на земь.
   – Господа власти и лучшие люди новгородские, – обратился Малюта к представителям города, – Государь и великий князь Иван Васильевич повелел избрать между вами мужа, кому вы доверяете, для одного дела… Назовите мне этого избранника вашего!..
   Поднялся шепот и после непродолжительных пререканий выдвинули старосту Плотницкого конца, мужа именитого, пользовавшегося общим почетом в городе – купца Афанасия Афанасьевича Горбачева, по народному прозвищу Горбача, седого, благообразного старца.
   – Изволь-ка ты, почтенный, влезть по лесенке к иконе Богородицы, к Знаменью, – обратился к выборному Малюта.
   Тот повиновался.
   Остановясь наравне с иконою, он вопросительно посмотрел на Малюту.
   – Заложи руку под ризу, где отогнуто, и поищи: нет ли между иконой и ризой чего ни на есть, а буде ущупаешь, вынь и давай сюда.
   Слова эти прозвучали в никем не нарушаемой тишине. Казалось, никто не смел дохнуть в напряженном ожидании. Взоры всех были устремлены на икону и на выборного.
   Последний запустил руку за ризу и вынул оттуда бумажный столбец! Это было дело одного мгновения.
   Степенно, со столбцом в руке, сошел он с лесенки и, подошедши к Малюте, подал ему.
   Григорий Лукьянович развернул свиток и, возвратив доставшему, велел читать громко вслух.
   Удивление слушателей росло с каждым новым словом никому неведомых условий, заключенных будто бы с королем польским Жигмонтом о предании ему Великого Новгорода и о призвании на княжество под его королевской рукой князя Владимира Андреевича.
   – Совсем это неподобное дело… – прошептал про себя Афанасий Афанасьевич и бросил свиток.
   – Читай! – крикнул с яростью в голосе Малюта. – Не кончил еще… не все…
   Горбачев стал читать снова. Начался длинный перечень подписавших. При произнесении своего имени каждый из присутствовавших невольно вздрагивал.
   – Слышите?.. Что скажите? – зарычал Малюта, когда чтец кончил.
   В церкви все безмолвствовало.
   – Посмотрите поближе подписи, похожи ли на ваши? – спросил Григорий Лукьянович.
   – Я не писал, а подпись свою по сходству отрицать не могу и не смею… – отозвался первый Горбачев.
   То же сказали и остальные.
   – Воровски это сделано, милостивец, воровски!.. – объяснили все хором.
   – Воровски?.. – повторил Малюта. – Стало быть, подлог подозреваете?.. Изрядно… Представим государю, что здесь было… и воровство укажем… несомненное, да получим приказ, что дальше делать. Перед вами все было, мы тут не причем…
   Малюта направился вон из собора, унося с собой найденный столбец.
   Вечером в этот же день он увез с собою связанного софийского ключаря, ничего не сумевшего ответить на вопрос, как очутился за иконой столбец.
   Наступила для новгородцев пора томительного ожидания, чем разрешится вопрос о найденном и какими-то неисповедимыми судьбами попавшем за соборную икону приговоре, доказательстве огульной измены целого города.
   Никому и не приходило в голову, что это дело рук любимца царя, Малюты Скуратова, и его клеврета, бродяги Петра Волынца.
   Со дня на день паника ожидания возрастала. Из Александровской слободы стали, между тем, доходить далеко не утешительные вести. Пришло известие о смерти князя Владимира Андреевича и его супруги, княгини Евдокии, родом княжны Одоевской.
   Готовящаяся гроза стала несомненна.
   Наконец 2 января передовая многочисленная дружина государева вошла в Новгород, окружив его со всех сторон крепкими заставами, дабы ни один человек не мог спастись бегством. Опечатали церкви, монастыри в городе и окрестностях, связали иноков и священников, взыскивали с каждого из них по двадцати рублей, а кто не мог заплатить сей цены, того ставили на правеж: всенародно били, секли с утра до вечера. Опечатали и дворы всех граждан богатых; купцов, приказных людей оковали цепями, жен и детей стерегли в домах.
   Царствовала тишина ужасная.
   Никто не знал ни вины, ни предлога сей опалы.
   Ждали прибытия государева.
   Ужас горожан, увеличивавшийся с каждым новым распоряжением, предвещавшим незаслуженную, а потому и неведомую грозу, достиг полного развития со вступлением в слободы еще тысячи опричников, когда царь остановился на Городище.
   Чуть брезжился дневной свет в праздник Богоявления, когда владыка Пимен со всем духовенством пошел крестным ходом на встречу самодержцу, при звоне всех колоколов в городе.
   На Волховском мосту приблизившийся к государю владыка остановился служить соборно молебен о благополучном государевом прибытии. Чинно совершено было богослужение. Смиренно подступил владыка со святым крестом к Иоанну, как вдруг, отстраняя от себя крест, царь грозно крикнул архиепископу:
   – Злочестивец, в руке твоей не крест животворящий, а оружие убийственное, которое ты хочешь вонзить нам в сердце. Знаю умысел твой и всех гнусных новгородцев; знаю, что вы готовитесь предаться Сигизмунду-Августу. Отселе ты уже не пастырь, а враг церкви и святой Софии, хищный волк, губитель, ненавистник венца Мономахова. Ступай в храм!
   От ярости царь не мог более говорить и лишь рукой указал по направлению к собору.
   Как тени, беззвучно двинулись туда ряды духовных, с архиепископом во главе.
   Много горячих слез было пролито у искренно молящихся в соборе во время литургии; не дошла, видно, только до Создателя молитва о миновании чаши гнева царского.
   Звук грозных слов царя архиепископу успел несколько затихнуть в ушах и умах трепетавших служителей церкви к концу мирно совершенного богослужения.
   Начали уже надеяться, авось этой вспышкой на мосту и пройдет зло софийского доноса.
   Государь из собора пошел в архиерейский дом к обеду.
   Гости сели за стол.
   Владыка робко, но внятно, прочел молитву.
   Стали обносить блюда по рядам столовавших, по чину.
   Отведали крепкого меда софийского бояре московские, и, поглядывая издали на государя, стали перекидываться словами, как вдруг опять мрачнее грозовой тучи поднялся с места Иоанн.
   Он увидел, что владыке подали чашу и он собирается ударить челом государю на отложение гнева царского.
   – Бери его, – крикнул державный кромешникам, и через мгновение лютые исполнители умчали из палаты преосвященного.
   Тут же были схвачены бояре и дворяне, софийские духовные власти и вся прислуга владычная.
   Царь с царевичем Иваном уехали на Городище.
   Одни бояре московские остались доканчивать обед.
   Опричники-ратники только и ожидали окончания трапезы. Едва разъехались бояре, как начался грабеж палат архиепископских и даже монашеских келий.
   Из софийской церкви взяли ризничью казну, сосуды, иконы, колокола.
   Обнажили и другие храмы в богатых монастырях.
   Жители Новгорода в паническом страхе попрятались в дома свои, а иные даже покинули жилища и бежали в ближайшие леса. Последние, как мы видим, избрали благую долю.
   Совершившиеся насилия были только началом конца.

III. Царский суд

   Через несколько дней открылся невиданный в истории суд.
   На Городище, на улице, наскоро было устроено возвышение, с престолом для царя и креслом для царевича Ивана.
   Возвышение это было обито сукном цвета пурпура. Вокруг этой эстрады разместились густыми рядами московские бояре и опричники, оставив широкое пространство для приближения к возвышению.
   У его ступенек стояли столы приказных и дьяков, на обязанности которых лежало записывать показания приводимых к допросу новгородских обывателей и обывательниц, якобы прикосновенных к делу.
   Григорий Лукьянович, стоявший во главе новгородских розысков, только что оправившийся и хотя все еще сильно страдавший от ран, полученных им от крымцев при Торжке, проявил в этом деле всю свою адскую энергию и, нахватав тысячи народа, что называется «с бору по сосенке», захотел окончательно убедить и без того мнительного и больного царя в существовавшем будто бы заговоре на него целого города, скопом, раздув из пустяков «страшное изменное дело».
   Розыски, впрочем, не привели ни к чему, никто на допросах, несмотря на пытки и истязания, не сознался в преступлении, которого и не существовало.
   Следователь Малюта был поставлен в затруднение, но недолгое для его хитрого ума.
   Он стал убеждать Иоанна, не чуждого, несмотря на свой высокий ум, предрассудков своего времени, в существовании в деле колдовства, которое осветило души новгородцев нечистою силой.
   – Удалось мне, державный, захватить до десятка баб ведуний, – докладывал он царю, – всячески склонял я их к признанию, священников заставлял их отчитывать, святою водою кропить… не поддаются чары дьявольские… упорствуют проклятые, слова не добьешься от них… А может, духовные тоже осенены, так молитва их и не действует… Разве только лично ты, государь, поборешь словом да светлым взглядом твоим силу дьявольскую… – заключил хитрый доносчик.
   Царю, видимо, понравилась эта уверенность в его победе над врагом человеческим.
   – Так ты ведуний этих поставь мне на суд с первоначалу! – решил Иоанн, поддавшись лести и уверенный, что царское слово разрушит чары и заставит говорить правду.
   Дело Малюты было сделано, царь придет в исступление от молчания захваченных баб, а молчать они будут поневоле, так как отрезанны у нихе по приказанию Григория Лукьяновича языки – не вырастут.
   Суд царский, значит, состоится, достойный его кровавого инициатора.
   На этом и был построен весь план страшной трагедии, данной в Новгороде 8 января 1570 года.
   Мрачно начался этот роковой день.
   Уже совсем рассвело, когда духовник Иоанна вошел в божницу государеву, прервав чуткий сон царя, только под утро забывшегося в легкой дремоте.
   Всю ночь не сомкнул глаз державный повелитель земли русской; думы, одна другой мрачнее, неслись в царственной голове и терзали сердце, вызывая в душе ряд кипучих сомнений.
   С одной стороны, ум Иоанна не допускал возможности поголовного отрицания чего бы то ни было, даже вины, а между тем Малюта говорил ему именно это. Рождался таким образом вопрос: «была ли вина»?
   С другой, суеверие царя наполняло его мозг страшными картинами дьявольского наваждения, колдовства; картинами, навеянными на него хитрым любимцем.
   Являлось решение: «побороть силу дьявольскую».
   В этой-то борьбе с самим собою провел государь мучительную ночь накануне назначенного утра «царского суда».
   Была минута, когда государь совсем уже решил бросить новгородский розыск, положить на совесть обвиняемым смутное сплетение мнимых ветвей заговора, выпустить Пимена и всех заключенных, да и ускакать, не оглядываясь, в Александровскую слободу.
   Отравление брата, вина которого представлялась порой измученной совести царя далеко не доказанной, сильно повлияло на такое направление его мыслей.
   Это было на рассвете, и с этим решением Иоанн забылся чутким утренним сном.
   Прерванный приходом духовника, он не укрепил царя, а напротив, привел в еще более раздражительное состояние нравственно убитого венценосца.
   Вслед за духовником вошел в опочивальню царя Григорий Лукьянович и, воспользовавшись царским настроением, стал снова возводить гору обвинений на попов, монахов и властей новгородских. По его словам, они покрывали знахарей и ведуний, которые, под видом юродивых, беспрепятственно расхаживали по городу и предсказывали народу, что под правлением князя Владимира Андреевича и под покровительною сенью ляшского господства окончатся все беды новгородские, что всюду будет довольство и обилие, вместо теперешнего упадка и скудости, вызванных рядом неурожайных лет.
   Попы, монахи и власти, по словам Малюты, внушали своим пасомым и подначальным верить этим предсказаниям.
   Мысли царя, под влиянием речей Малюты, снова поколебались; это окончательно лишило сил болезненно возбужденный организм Грозного.
   Ум его в таком состоянии делался способен на одни лихорадочные скачки и легко приходил к самым нелогичным выводам, поддаваясь попеременно паническому страху и гневному раздражению.