Обычный полуденный сон прервали в слободе на этот раз в два часа звоном колокола. Государь не замедлил выйти из палат и сел на свое место на крыльце. Зурны и накры[1] грянули в лад, и звери, спущенные вожаками, пустились в пляс.
   Мгновение – и, размахивая шелковой золотошвейной ширинкой, выскочил в красном кафтане весь бледный Карась и принялся вертеться и заигрывать со зверями под усиленный гул зурн и гудков.
   Вот он, оживившись и пришедши в дикое исступление, начал крутить и повертывать зверей, рык которых, казалось, производил на него подстрекающее действие, умножая беззаветную отвагу.
   Движения в поднятой зверьми пыли и подскоки человека, крутящегося в общей пляске, обратились наконец в какое-то наваждение, приковывая неотводно глаза зрителей к кругу, откуда раздавались дикие звуки и виднелось мелькание то красных, то бурых пятен.
   Зурны и накры дули в перемежку, а из круга зверей раздавался бросающий в дрожь не то шип змеиный, не то свист соловьиный, то усиливаясь, то дробясь и исчезая, как бы теряясь в пространстве.
   Время как будто бы остановилось. Оно казалось одной минутой и вместе с тем целой вечностью от полноты ощущения, не выразимого словами.
   Удар колокола к вечерне был как бы громовым ударом, рассеявшим чары.
   Царь встал, улыбающийся, довольный.
   Лица опричников тоже сияли отчасти от полученного удовольствия, отчасти в угоду царю.
   Царь подозвал к себе Семена Карасева.
   – Исполать тебе, детинушка!.. Показал ты нам этакую хитрость-досужество, каких с роду люди не видывали, опричь твоего дела… Жалую тебе моей царской милостью, отныне будешь ты стремянным моим.
   Царь протянул руку Карасеву.
   Тот трепетно прикоснулся губами к царевой руке.
   Среди опричников пронесся завистливый гул.
   Так произошло повышение Семена Карасева.
   Вскоре так случайно возвысившийся опричник сошелся с сыном Малюты.
   Вернемся ж, читатель, к этим друзьям, расхаживавшим, обнявшись по дворцовому двору в июльский вечер 1568 года.
   – Так ты говоришь очень она хороша? – спрашивал шепотом Семен Иванович Михаила Григорьевича.
   – И не говори; так хороша, как ясный день; косы русые до колен, бела как сахар, щеки румянцем горят… глаза небесно-голубые, за взгляд один можно жизнь отдать… Да ужли же ты не встречал ее на Купеческой улице…
   – Может, и встречал… – небрежно уронил Семен Иванович, – да ты знаешь, не охоч я до девок, да до баб…
   – Знаю, знаю, ты у нас красная девушка, но погоди, придет и твой черед… Я тоже самое не охоч был… да сгубила меня теперь красная девица… и днем наяву, и ночью во сне… все передо мной стоит она, ненаглядная…
   – Да кто она, ты не сказал, да и мне невдомек спросить было…
   – Разве не сказал я тебе… Федосея Афанасьевича Горбачева дочь… Настя… Настасья Федосеевна… – поправился Максим Григорьевич.
   – Тебе-то как довелось с ней познакомиться?.. – спросил Карасев.
   – Я с ней не знаком, со стариком отцом сошелся, полюбил он меня, а ее так мельком видал, поклонами обмениваемся… – со вздохом произнес Скуратов.
   – Что же зеваешь… сватай… а то как раз за какого-нибудь купчину сиволапого замуж выйдет.
   – Хорошо тебе говорить сватай… Во-первых, отец на дыбы встанет, ведь он все боярством бредит… да на него бы не посмотрел я… но не отдадут за меня, да и сама не пойдет…
   – Это за тебя-то? – даже воззрился на него Семен Иванович.
   – Да, за меня… за сына Малюты… – с горечью произнес Максим Григорьевич.
   Карасев посмотрел на друга, но не ответил ничего.
   Наступило минутное неловкое молчание.
   Первый прервал его Карасев.
   – Покажи мне все же твою красавицу-то…
   – Изволь, не потаю… мне все равно не видать ее как своих ушей…
   – Да ты что это… я отбивать не стану… не бойся…
   – Не прогневайся, это я так, к слову… Слышал я, что к Федосею Афанасьевичу племянница из Новгорода гостить прикатила, подруга задушевная моей-то зазнобушки, то вот, бают, красавица-то писанная… Смотри, как увидишь, как раз до баб охоч станешь.
   – Ну, это навряд… Меня-то скоро не проберешь… – усмехнулся Семен Иванович.
   – Смотри, не зарекайся… я тоже, брат, так думал, да вот…
   Максим Григорьевич не докончил и переменил разговор.
   – Так завтра и пойдем к Горбачеву… благо воскресенье… после обедни к нему и нагрянем… Ладно?
   – Ладно!
   – А теперь и поздниться стало… по домам пора.
   Друзья расстались.
   Летние сумерки стали сгущаться.
   Расставшись со своим другом, Семен Иванович долго ходил по опустелому двору.
   Рой тревожных мыслей теснился в его голове.
   Он чувствовал, что был не искренен с Максимом и покривил душой сказавши, что равнодушен к женщинам вообще.
   Еще третьего дня он имел полное право сказать это, но вчера, прогуливаясь по Слободе, он встретил кибитку, в которой видал такое женское личико, что остановился как вкопанный, и сердце его усиленно забилось…
   Это и была племянница Горбачева.
   Когда Максим упомянул о ней, Семен Иванович почувствовал, что сердце его томительно сжалось…
   Он понял всем своим существом, что это была она. Завтра он снова увидит ее?

VII. Первая любовь

   Обедня в соборе Богоматери окончилась.
   В Александровской слободе господствовали воскресное оживление, исключая Купеческую улицу, которая казалась сравнительно пустынною.
   Купеческие лавки и лабазы, все без исключения были заперты.
   В то время на Руси казалось дико даже возбуждать вопрос о праздничном отдыхе; праздничный день в ту далекую от нас эпоху был на самом деле праздником, то есть днем, посвященным Богу, а не людям.
   Даже иностранные купцы, «басурмане», как их называл народ, подчинялись этой силе народной набожности, да и не осмеливались, боясь взрыва негодования народа, заняться торговлей в воскресенье или в праздник.
   Сила веры была крепка на Руси.
   Был первый час после полудня.
   В доме Федосея Афанасьевича Горбачева трапезовали.
   За столом, уставленным всевозможными праздничными яствами и питиями, начиная с пирогов и кончая квасами и крепкими медами, восседала вся многочисленная семья Горбачева: сам с самой, пять дочерей и три сына; старший, как мы знаем, остался в Новгороде.
   В описываемое же нами воскресенье семья эта увеличилась еще прибывшей за два дня перед тем из Новгорода племянницей Федосея Афанасьевича, хорошо знакомой нам Аленушкой.
   Последняя сидела рядом с младшей дочерью Горбачева Настей и кушала, заметно, очень лениво.
   Вообще, она чувствовала себя с самого дня своего приезда в слободу не по себе.
   Что случилось с ней, она не ведала сама.
   И случилось-то так невзначай, неожиданно.
   С какою радостью, с какими веселыми мыслями ехала она в Александровскую слободу, – эта радость немного омрачилась разлукой с отцом, – сколько надо было ей порассказать Насте о происшедшем за время отсутствия последней из Новгорода, какой короб новгородских новостей везла она для дяди и тетки, а приехала и сделалась вдруг грустной, сосредоточенной, почти немой.
   Какая же тому была причина?
   Елена Афанасьевна и сама не знала ее, хотя с каким-то испугом о ней догадывалась.
   Не ускользнуло это расположение духа Аленушки от старших, не ускользнуло оно и от ее подруги – Настасьи Федосеевны.
   На расспросы первых и даже на расспросы своей любимой няньки, Агафьи Тихоновны, Елена Афанасьевна отвечала уклончиво, ссылаясь на нездоровье, и лишь допытыванье Насти сломило упорство, и Аленушка, упав на грудь подруги, сквозь слезы прошептала:
   – Сглазил, видно, меня… он…
   – Кто он? – удивленно спросила Настасья Федосеевна.
   Это было в субботу. Молодые девушки сидели вечером в комнате Насти.
   – А вечор, как въехала я в слободу, на грех из кибитки выглянула, а по дороге навстречу парень идет в чудном, расписном кафтане…
   – Опричник? – вспыхнула Настя.
   – Должно быть, из них… Глянула я на него и индо похолодела вся, никогда допрежь такого красавца не видывала; русые кудри, из лица кровь с молоком, высокий, статный, а глазищи голубые так в душу мне и вперились… Зарделась я, чую, как кумач, и почуяла тоже, что посмотрела на него я тем взглядом, что доселе на добрых молодцов не глядывала… Да и он остановился как вкопанный и смотрит на меня, глаз не спускаючи…
   – Кто же это был? – раздумчиво заметила Настя.
   В ее голове мелькнула ревнивая мысль, что это Максим Григорьевич, красноречивые взгляды которого по ее адресу не остались ею не замеченными, и хотя она была к нему почти равнодушна, но все же предпочтение, оказанное им другой, заставило в ее сердце шевельнуться горькому чувству.
   Ей даже показалось, что она сама любит Максима.
   Такова от веки веков логика женского сердца.
   Описанный Аленушкой портрет, впрочем, не совсем походил на оригинал, и молодая девушка успокоилась и даже почти радостно воскликнула:
   – А!..
   Она догадалась, кто был попавшийся навстречу ее подруге опричник.
   Елена Афанасьевна не слыхала этого «а!» Она сидела, задумавшись, и после довольно большой паузы отвечала:
   – Мне почем знать, кто это, но только вот уже третий день, как стоит он предо мной, как живой, и не могу я выгнать образ его из моей памяти девичьей… Сглазил он меня, говорю, сглазил…
   – Не глаз это, Аленушка… а любовь… – вдумчиво, серьезным тоном объявила Настя.
   – Любовь… – машинально, с недоумением повторила Елена Афанасьевна.
   – Да… Может, это Бог тебе у нас суженого на дорогу выслал…
   – Это опричника-то? – с каким-то почти священным ужасом воскликнула Аленушка.
   – Что ж, что опричник… Такой же человек, слуга царев… есть между ними охальники, разбойники, да не все… Отец многих из них очень жалует, да и все здешнее купечество… Поведаю уж я тебе тайну мою, я ведь знаю, кто это с тобою встретился…
   – Знаешь! Кто? – встрепенулась Елена Афанасьевна, охотно согласившаяся с подругой в мнении об опричниках.
   «Что же, на самом деле, не все же душегубцы и кровопийцы, больше, чай, сплетни об них плетут», – пронеслась в ее голове.
   – Это царский стремянной, Семен Карасев.
   – Царский стремянной?.. А ты почему это знаешь? – воззрилась на нее Аленушка.
   – Это-то и тайна моя, которую я тебе поведаю… К тятеньке ходит тут опричник один и тоже таково ласково на меня погладывает…
   – Ну…
   – Да… из себя тоже красивый парень… на твоего похож, а твой-то его приятель… тоже, как мы с тобой, водой не разольешь… Не раз я его с ним видывала из окна горницы… как ты рассказываешь, так вылитый…
   – Что ж ты его, твоего-то… любишь?.. – с расстановкой спросила подругу Елена Афанасьевна.
   – Не знаю я, как и поведать тебе о том, – подперевши рукой свою пухленькую щечку, отвечала, не торопясь, Настасья Федосеевна. – Любить-то, кажись, по-настоящему не люблю, а частенько на него взглядываю, люб он мне, не спорю, а полюбить-то его берегусь… проку из того мало будет… отец не отдаст, да и самой идти замуж за него боязно…
   – Ведь я же и говорю, как можно… за опричника… – торопливо заметила Аленушка.
   – Не то, а сын-то он… Малюты…
   – Малюты!..
   Елена Афанасьевна вздрогнула и даже отшатнулась от своей двоюродной сестры.
   – Да, Малюты; не в отца пошел, такой тихий, хороший да ласковый, все говорят это, и тятенька, только в семью-то Малютину кто волей пойдет… кто возьмет себе такого свекора… – заметила не по летам рассудительная девушка.
   – И ты с ним видаешься?
   – Заходит к тятеньке, так кланяемся… но не часто, на улице иной раз встретишься…
   – И только?.. – порывисто спросила взволнованная признанием подруги Елена Афанасьевна.
   Хладнокровная Настасья Федосеевна удивленно посмотрела на нее.
   – А с тем… с другим-то… не знакома?.. – вся зардевшись от смущения, с трудом спросила Аленушка.
   – Нет… того так только мельком несколько раз видала… А что, аль тебе в другорядь повидать захотелося?.. – с улыбкой спросила Настя.
   – Что же, не потаю от тебя, хотела бы, да и не только видеть, а и словцом с ним перекинуться; я не в тебя… коли любовь это, так чую я, что первая и последняя… не забыть мне его, добра молодца, сердце, как пташка, к нему из груди рвется, полетела бы я и сама за ним за тридевять земель, помани он меня только пальчиком… Слыхала я про любовь, да не ведала, что такой грозой на людей она надвигается…
   – Что с тобой?.. – испуганно залепетала Настя, увидав, что глаза ее двоюродной сестры мечут молнии, а щеки горят красным полымем. – И впрямь, кажись, сглазил он тебя, от того и говоришь ты речи странные…
   – Нет, не сглазил, поняла я теперь, ты же мне глаза открыла, люблю я его, люблю, хоть может никогда и не увижу его, добра молодца…
   Елена Афанасьевна замолкла и низко-низко опустила на грудь свое горевшее пожаром лицо.
   – Ишь ты какая!.. Не даром в тебе цыганская кровь!.. – полушутя, полусерьезно заметила Настасья Федосеевна.
   На это раз разговор подруг окончился.
   Он не успокоил Елену Афанасьевну, почему она на другой день и за обедом была задумчива и рассеянна.
   Трапеза оканчивалась, ели уже клюквенный кисель с молоком, когда дверь отворилась и в горницу вошли два опричника.
   – Максиму Григорьевичу… милости просим, – встал с места Федосей Афанасьевич, обтирая ручником бороду и обратился к первому из вошедших.
   За Максимом, немного позади, стоял Семен Иванович.
   – Хлеб да соль… – произнес Скуратов, делая всем поясной поклон и успев окинуть восторженным взглядом Настасью Федосеевну.
   – Не побрезгуйте! – отвечала хозяйка, Наталья Кузьминична, высокая, полная, дородная женщина, совершенно под пару своему мужу, Федосею Афанасьевичу.
   Глаза Семена Ивановича тоже на мгновение встретились с глазами Аленушки, и этот взгляд решил все, она поняла без слов, что они любят друг друга.
   Девушки тотчас вышли из-за стола и пошли в свои светлицы, а в горнице остались, кроме гостей, лишь старик Горбачев с сыновьями да Наталья Кузьминична, на обязанности которой лежало угостить гостей почетными кубками.
   – Вот уже ты и свиделась… подлинно, что суженого, конем, говорят, не объедешь! – шепнула Настя Аленушке, выходя из горницы.
   – Не обессудь, Федосей Афанасьевич, – начал снова Максим Григорьевич, – я к тебе пожаловал с приятелем, друг мой закадычный и единственный… Наслышался он от меня о тебе, о доме твоем гостеприимном… захотел знакомство с тобою повести. Такой же он точно по мыслям, как и я, так коли я тебе, как ты мне не раз баял, по нраву пришелся, то и его прошу любить да жаловать…
   Федосей Афанасьевич подошел сперва к Скуратову, обнял и троекратно облобызал, а затем обнял и поцеловал Семена Ивановича.
   – Милости просим к столу, гости дорогие! Жена, наливай полней вина искрометного.
   Гости сели за стол.
   Хозяйка, поднеся кубки с поясными поклонами, вышла из горницы, оставив мужчин вести беседу.
   Беседа эта затянулась надолго.
   Семен Иванович не принимал, впрочем, в ней большого участия. Ему было не до того. Он чувствовал, что его бросало то в холод, то в жар от только что пережитого им взаимного взгляда; он ощущал, как трепетало в его груди сердце, и с сладостным страхом понимал, что это сердце более не принадлежит ему.
   В сумерках только выбрались друзья из гостеприимного дома Горбачева.
   – Ну что, какова моя-то зазнобушка?.. – спросил Максим Григорьевич.
   – Ничего, краля видная, только перед приезжей не выстоит…
   – Аль тебя тоже зазнобило?..
   – Каюсь, сам не свой… да и не с нонешнего.
   Семен Иванович откровенно рассказал своему другу про первую его встречу с Еленой Афанасьевной.
   – С Богом, засылай сватов, тебе можно, ты не отверженный… – печально произнес Скуратов.
   – Сватов… – усмехнулся Карасев… – Кого же мне сватами засылать… Я, как ты знаешь, один как перст… ни вокруг, ни около…
   – Так сам сватай… Федосей Афанасьевич человек разумный, поймет.
   – Да что ты, брат, ошалел, что ли? Кажись, всерьез гутаришь… Два раза девушку видел… уж и сватай…
   – А что ж, старые люди бают, коли первый раз хорошо взглянется, на долго тянется.
   Друзья вошли на дворцовый двор, в одной из изб которого жил Семен Иванович.
   Прошло несколько недель.
   Роман Семена Иванова и Аленушки сделал необычайно быстрые успехи.
   Мы не будем описывать в подробности его перепитии. Это может занять много места, а между тем у человеческого пера едва ли хватит силы выразить галопирующее чувство, охватившее сердца влюбленных. Клены и вязы сада при доме Горбачевых одни были свидетелями и первого признания, и последующих любовных сцен между Семеном Ивановым и Еленой Афанасьевной.
   В девушке, – Настасья Федосеевна была права – в самом деле, заговорила цыганская кровь ее матери: после второй встречи Семен Иванов не даром стал бродить у изгороди сада Горбачева, на третий или четвертый день он увидал свою зазнобушку около этой изгороди и отвесил почтительный поклон; ему ответили ласковой улыбкой; на следующий день он завязал разговор, ему отвечали. Аленушку не смутило и то, что ее двоюродная сестра, испугавшись этой дерзости «шальной цыганки», как мысленно называла ее Настя, убежала без оглядки из сада; она спокойно говорила с Карасевым…
   Так и началось…
   – Отец любит меня, я у него одна… приезжай туда сватать меня, а теперь и навсегда знай, я твоя невеста или ничья… За тебя или в гроб, так и отцу скажу… Не бойся, благословит… увидит, что без тебя мне не жисть… Любит он меня, говорю тебе… Знаю, что любит… И я его люблю, но для тебя, ясный сокол мой, и с ним малость повздорить решуся… – говорила Елена Афанасьевна за день до отъезда своего обратно в Новгород.
   – А не поклониться ли наперед дяде Федосею Афанасьевичу… чтобы замолвил он словечко в грамотке брату своему, твоему батюшке, а то мне все боязно, как не будешь ты моей, моя касаточка, кралечка моя ясная… – говорил Карасев, нежно обнимая Аленушку.
   – Поклонись, пожалуй, – не сопротивлялась та, – не мешает и его помощь, но только, хоть я и тятенькина, но и своя, и, как сказала тебе, так и будет, или твоей буду, или ничьей…
   Тяжело было для них это последнее свиданье – свиданье разлуки.
   Грустный, с поникшею головою, хотя и с радужными надеждами в сердце, ушел от сада Горбачевых в этот вечер Семен Иванов.
   Печальнее его, впрочем, был в последние дни его друг, Максим Григорьев Скуратов.
   Его последние надежды на обладание Настасьей Федосеевной были разрушены окончательно и безвозвратно.
   К чести Семена Иванова, надо заметить, что он среди более чем пятинедельного упоения разделяемой любовью не забыл о своем друге, и через Аленушку выспросил Настю, может ли Максим питать какие-либо надежды на удачу своего сватовства. Ответ, полученный им для друга, был роковой:
   – И люб он ей, да пусть лучше и не сватает… он сын Малюты, – сказала ему Елена Афанасьевна.
   Конечно, не в этой форме передал этот ответ своему другу Карасев, но первый понял то, что не договорил его товарищ.
   – Мне не видать счастия в этом мире, – грустно заметил Скуратов, – я сын Малюты.
   На его лицо набежала мрачная тень, да так и не сходила с него.
   Прошла неделя. Однажды вечером Максим Григорьев пришел к Карасеву…
   – Побратаемся, – сказал он ему, – снимая с шеи золотой тельник, ты мой единственный задушевный друг, тебя одного жаль мне оставлять в этом мире…
   – С охотой побратаемся, – снял в свою очередь деревянный тельник Семен Иванов… – Но как это оставлять, ты это куда же собрался? – добавил он, видя Скуратова в дорожном платье.
   – Погоди, потом расскажу… – грустно отвечал тот, надевая свой крест на шею друга.
   Последний благоговейно сделал то же самое.
   Новые братья облобызались.
   Обряд побратимства совершился…
   – Так куда же ты… что задумал? – после некоторой паузы спросил Карасев.
   – Вон из мира… В нем нет места сыну Малюты… Пойду замаливать грехи отца… Может, милосердный Господь внемлет моим молитвам и остановит окровавленную руку отца в ее адской работе… А я пойду куда-нибудь под монастырскую сень… повторяю, в мире нет места сыну палача… Да простит меня Бог и отец за резкое слово.
   Он снова бросился на шею Семену Иванову и горячо на прощанье обнял его.
   Карасев ничего не нашелся сказать, чтобы утешить или остановить несчастного.
   Да и что мог сказать он?
   И Максим ушел.
   На другой же день весть о бегстве сына Григория Лукьяновича облетела всю Александровскую слободу.
   Малюта был вне себя от гнева и разослал гонцов во все концы земли русской.
   Но погоня была безуспешной.
   Максим Григорьевич, что называется, как в воду канул.
   Малюта заподозрил, что его сына приютил и скрывает новгородский архиепископ Пимен, и задумал, а с помощью Петра Волынца, составившего и тайком положившего за икону Богоматери в Софийском храме подложную изменную грамоту, исполнил тот новгородский погром, кровавыми картинами которого мы начали наше правдивое повествование.
   Кроме того, Григорию Лукьяновичу доложили досужие языки, что видели Максима Григорьевича у изгороди сада Горбачевых, в беседе с приезжей из Новгорода красавицей – племянницей Федосея Афанасьевича. За Максима, видимо, приняли Семена Иванова, похожего на него по фигуре.
   Подозрительный Малюта и это намотал себе на ус, и этим объясняются его загадочные речи к Афанасию Афанасьевичу Горбачеву перед мученической смертью последнего на Городище.
   Семен Иванов, конечно, ничего не ведавший о замыслах первого советника грозного царя, поклонился, как и говорил Аленушке, ее дяде Федосею Горбачеву.
   – Сирота я круглый… некому за меня сватов заслать к отцу твоей племянницы, так будь отец родной, отпиши от себя брату, да и за меня, в память друга моего Максима, замолви словечко ласковое.
   Он откровенно признался старику в их взаимной любви с Аленушкой.
   – Хорошо, – ответил старик, – ты парень хоть куда, женишься, из опричнины выйдешь, ума тебе не занимать стать, тестю помогать станешь по торговле, а брату для дочери человек надобен, а не богатство, его у него и так хоть отбавляй, и то в пору… Да коли она тебе люба и ты ей… так мой совет брату будет, чтобы и за свадебку.
   Не ожидавший такого быстрого согласия Карасев повалился в ноги Федосею Афанасьевичу.
   Тот поднял его и облобызал.
   – Не торопись благодарить, то мой ум раскинул, а у брата, чай, другой… А отпишу, сегодня же отпишу…
   И Федосей Афанасьевич отписал.
   Томительно шли недели. Наконец получился ответ из Новгорода, просят-де зятюшку нареченного побывать, потому девка дурит наподи и сладу нету, вынь ей да положь жениха слободского, так хоть посмотреть, каков он из себя, и если хороший человек, то и по рукам ударить, волей-неволей, придется, дочка-то ведь одна.
   Так писал Афанасий Афанасьевич.
   Ликованию Семена Иванова не было конца.
   Задумал он сейчас же отправиться на побывку в Новгород, да царь сам кликнул его да и услал в Литву, с письмом к князю Курбскому.
   Произошла, таким образом, неожиданная отсрочка свидания с невестой, – он уже мог называть ее так, – на несколько месяцев.
   Отписал Федосей Афанасьевич и об этом брату и племяннице.
   Семен Карасев уехал.
   Мы видели, что застал он, когда наконец попал в этот дорогой его сердцу Новгород: замученного до смерти будущего тестя и опозоренную товарищами невесту.

VIII. В родительском доме

   Тихо ехал Семен Иванов со своей роковой ношей по пустынным улицам Новгорода и думал свои горькие думы.
   Как посмеялась над ним злодейка-судьба! Какими радужными мечтами тешила она его за последнее время, и вдруг… В один день, в один час почти отняла буквально все, чем красна была его жизнь.
   Перед ним лежит почти бездыханный труп безумно любимой им девушки, впереди грозный суд царя и лезвие катского топора уже почти касается его шеи. Он чувствует холодное прикосновение железа, но он не своей головы жалеет… «Что станется с ней, с Аленушкой, когда она очнется… да и как привести ее в чувство… Где?.. Какому надежному человеку поручить ее… и умереть спокойно… А если царь смилуется над своим верным слугой и не велит казнить… тоже в какой час попадешь, к нему… тогда… еще возможно счастие… если Аленушка да отдохнет… Опозоренная… так что же, не по своей воле… люба она ему и такая… люба еще более… мученица»… мелькают в голове его отрывочные, беспорядочные мысли.
   Он въехал на Рогатицу. Тут жили богатые посадские люди новгородские. Тут же он знал, что находился и дом Афанасия Афанасьевича Горбачева.
   Но где он? На улице ни души.
   Вот, на его счастье, из калитки одного дома вышел, озираючись, какой-то мужичонко.
   – Дядюшка, а дядюшка!.. – окликнул его Карасев.
   Тот взглянул и чуть было не дал тягу, но Семен Иванов предупредил его, обскакав наперерез.
   – Родимый, не погуби, не повинен в изменном деле, – упал тот перед ним на колени.
   – Какое тут изменное дело!.. Где тут дом купца Горбачева?
   Мужичонко даже ошалел от такого неожиданного вопроса. Семену Иванову пришлось повторить его.
   – Горбача-то… А вон насупротив!.. – поднялся с колен успокоенный мужичонко. – Только его самого надысь прикончили, – добавил он, сделав выразительный жест рукою.