Страница:
Карасев направился к воротам указанного дома, а мужичонко все-таки тотчас же дал тягу и скрылся в тех же воротах, откуда вышел.
Ворота указанного Семену Иванову дома были отворены настежь.
Он въехал во двор, осторожно слез с седла и, положив на левую руку бесчувственную Аленушку, правой привязал коня к столбу находившегося во дворе навеса.
Бережно понес он свою драгоценную ношу в дом.
Дверь в доме тоже была открыта настежь.
Он вошел в первую горницу.
С первых же шагов было видно, что дом разграблен дочиста.
Семен Иванов положил Аленушку на лавку. Она не подавала никаких признаков жизни.
Он вышел снова во двор, добыл в полу кафтана чистого снегу и начал смачивать ей лицо, виски.
Холодная влага подействовала. Несчастная глубоко вздохнула.
– Аленушка! – тихо окликнул он ее.
Она с трудом открыла, видимо, от слез потяжелевшие глаза.
– Сеня… Сенечка!..
Она сделала движение встать, но не могла.
– Лежи, лежи, родимая!
– Где отец?
– Жив, здоров, не тревожься…
– Неправда… Тот сказал… палками… – еле слышно простонала она.
– Брешет он, рыжий пес, брешет… Не тревожь себя, родная… для меня…
– Для тебя… а по что я-то нужна тебе такая… сегодняшняя…
– Дорога ты мне была и есть… невеста моя ненаглядная, – наклонился он к ней и поцеловал ее в лоб.
– Не тронь! – вскинула она на него свои чудные, истомленные страданьем глаза. – Не стою я тебя… Я погибшая…
– Что ты, что ты, родная, не гони меня от себя, твой я, по гроб жизни твой!
Он начал горячими поцелуями покрывать ее холодные руки.
В это время в соседней горнице раздались чьи-то слабые шаги.
Карасев торопливо обернулся, положив руку на кинжал. Он, видимо, ожидал врага и готов был до последней капли крови защищать свою ненаглядную, пришедшую в себя невесту.
Дверь скрипнула и отворилась. На ее пороге появилась одетая в лохмотья, исхудалая старуха: космы совершенно седых волос выбивались из-под сбившегося на бок повойника.
Пересохшие губы были искажены как бы от невыносимого внутреннего страдания, глаза дико горели каким-то неестественным блеском.
Женщина протянула вперед свои почти голые, костлявые руки.
Семен Иванов снял руку с кинжала и как-то невольно отступил назад перед этим страшным видением.
– Ты здесь, душегубец… опять! – прохрипела старуха.
– Кто это? – почти в паническом страхе произнес Карасев.
Елена Афанасьевна сделала усилие и присела на лавке.
– Агафьюшка! – тихо проговорила она.
Старуха действительно была Агафья Тихоновна. Семен Иванов не узнал ее, хотя несколько раз видел ее в Александровской слободе. До того изменили ее последние пережитые дни, во время которых она была свидетельницей наглого надругания над ее дитятком – Аленушкой, которую она не считала уже в живых, и мученической смерти ее хозяина и благодетеля, Афанасия Афанасьевича, там, на Городище, где была и она.
Ум старухи не выдержал – он помутился.
Услыхав возглас Аленушки, Карасев пришел в себя и сделал шаг на встречу старухе.
– Какой же я душегуб, Агафья Тихоновна, я жених Елены Афанасьевны… Разве вы меня запамятовали?.. В слободе еще встречалися.
– Жених!.. – своим перекошенным ртом засмеялась старуха… – У ней один теперь жених… Христос…
Костлявой рукой своей она указала сперва на Аленушку, а затем на небо.
Елена Афанасьевна, прислонившись к стене, неподвижно сидела и с каким-то инстинктивным испугом переводила свои полузакрытые от слабости глаза с няньки на Карасева и обратно.
– Что вы, Агафья Тихоновна, заживо-то ее хороните, лучше проводите в опочивальню, да в постель уложите, ей отдохнуть, а мне к царю спешить надо, дело есть важное, – заметил Семен Иванов.
– Иди, иди к царю, он такой же, как ты, душегуб и кровопийца! – вскрикнула старуха, и, быстро бросившись вперед, встала между ним и Еленой Афанасьевной.
Он было сделал шаг, чтобы устранить ее, но она приняла угрожающую позу.
– Не подходи, не подпущу к моему дитятке! Прочь… без тебя управимся, не мужское это дело!..
Карасев колебался. Ему вдруг почему-то стало страшно оставить Аленушку в этом полуразоренном дом, с глазу на глаз со страшной старухой, говорящей какие-то нескладные речи.
Агафья Тихоновна, казалось, поняла его колебания.
– Иди же, говорю тебе, дай отдохнуть ей, я ее в постель уложу, не в опочивальню же ее мне пустить тебя прикажешь, не раздевать же мне ее при тебе, и так уж она много сраму натерпелася! – начала она уж более спокойным голосом и глаза ее потускнели и глядели на Карасева простым, добрым взглядом.
Это его успокоило, а намек на то, что, быть может, он считает теперь возможным относиться к Аленушке с неуважением, до боли уязвил его сердце.
– Так я пойду, а ты, Агафья Тихоновна, не расстраивай ее речами вздорными, может, я скоро удосужусь назад, мигом оборочусь, а если, неровен час, задержусь, то успокой меня, что скроешь ее от ворогов…
– Будь покоен, добрый молодец, скрою так, что никому не найти ее, сызмальства ее выходила, чай, она мне все равно, что родная… Иди, иди себе с Богом, по делу али по досужеству, тебе об этом лучше знать…
– Какой там по досужеству, матушка Агафья Тихоновна, иду я на суд грозного царя, за то, что побил его опричников-охальников; не стерпело сердце молодецкое, видя их безобразия… Велит ли мне государь голову рубить али помилует, все в руке Божией, все в сердце царевом… как знать… Коли помилует, мигом оберну сюда; нонешний день уж здесь подождите меня… А завтра с Богом, в слободу, к Федосею Афанасьевичу… авось как-нибудь стороной из города выберетесь… сбереги ее и сохрани мне ее душу ангельскую, – низко, почти в ноги поклонился старухе Семен Иванов.
– Иди, иди, будь спокоен, сберегу… ее душеньку… ах, сберегу! – загадочным тоном произнесла старуха.
Взволнованный Карасев не заметил этого тона и, взглянув в последний раз на Алену Афанасьевну, ласково смотревшую на него, и поклонившись в пояс обеим женщинам, вышел.
Отвязав во дворе своего коня, он вскочил на седло и быстро выехал за ворота, но вдруг остановился, снова соскочил наземь и, держа коня за повод, бережно притворил ворота, и только тогда снова вскочил в седло и поехал тихо по той же дороге, по какой ехал сюда, стараясь заметить местность и дома.
Тихая езда, впрочем, была ему необходима и по другим причинам: он хотел собраться с мыслями, хотел успокоиться от пережитых, такой массой нахлынувших на него страданий, чтобы со светлым умом предстать пред царские очи и держать прямой ответ царю за свои поступки на Волховском мосту.
Он хорошо знал, что Малюта уже давно опередил его, забежал к Иоанну и успел непременно представить поступок его, Карасева, в нужном ему свете.
Семен Иванов, зная, что Григорий Лукьянович недолюбливает его с момента его случайного повышения самим царем, что он не раз нашептывал на него самому Иоанну, что де «Карась колдовством взял, а не удалью, медведям глаза отводил и живой из лап их выскользнул единственно чарами дьявола», а не искусством и беззаветной храбростью, но, к счастью для Карасева, Малюта со своим поклепом не попадал к царю в благоприятную минуту.
Со времени же бегства Максима Григорьева, Григорий Лукьянович, зная о дружбе сына с Карасем, положительно стал ненавидеть последнего, подозревая его в пособничестве побегу сына.
Все это хорошо сознавал молодой стремянной царский, и все это ничего не предвещало ему доброго. Думалось ему, что хоть и любимец он Иоанна, а несдобровать ему за своевольную расправу с опричниками, не сносить ему своей буйной головушки.
А тут еще думы об ответе царю, ответе, от которого зависела буквально его жизнь, то и дело путались с мыслями об оставленной им любимой девушке, как-то за ней присмотрит старуха, даст ли ей покой она, чтобы могла подкрепиться сном живительным да расправить на постели мягкой свои усталые косточки?
«Только бы ей поправиться, да в слободу пробраться, дядя в обиду не даст… царь его, старика, жалует», – думал Карасев не будучи в состоянии подумать о себе, даже перед лицом почти неминуемой смерти.
– Будь что будет! – решил он, осаживая коня у крыльца царского дома.
IX. Пред лицом царя
X. Христова невеста
Ворота указанного Семену Иванову дома были отворены настежь.
Он въехал во двор, осторожно слез с седла и, положив на левую руку бесчувственную Аленушку, правой привязал коня к столбу находившегося во дворе навеса.
Бережно понес он свою драгоценную ношу в дом.
Дверь в доме тоже была открыта настежь.
Он вошел в первую горницу.
С первых же шагов было видно, что дом разграблен дочиста.
Семен Иванов положил Аленушку на лавку. Она не подавала никаких признаков жизни.
Он вышел снова во двор, добыл в полу кафтана чистого снегу и начал смачивать ей лицо, виски.
Холодная влага подействовала. Несчастная глубоко вздохнула.
– Аленушка! – тихо окликнул он ее.
Она с трудом открыла, видимо, от слез потяжелевшие глаза.
– Сеня… Сенечка!..
Она сделала движение встать, но не могла.
– Лежи, лежи, родимая!
– Где отец?
– Жив, здоров, не тревожься…
– Неправда… Тот сказал… палками… – еле слышно простонала она.
– Брешет он, рыжий пес, брешет… Не тревожь себя, родная… для меня…
– Для тебя… а по что я-то нужна тебе такая… сегодняшняя…
– Дорога ты мне была и есть… невеста моя ненаглядная, – наклонился он к ней и поцеловал ее в лоб.
– Не тронь! – вскинула она на него свои чудные, истомленные страданьем глаза. – Не стою я тебя… Я погибшая…
– Что ты, что ты, родная, не гони меня от себя, твой я, по гроб жизни твой!
Он начал горячими поцелуями покрывать ее холодные руки.
В это время в соседней горнице раздались чьи-то слабые шаги.
Карасев торопливо обернулся, положив руку на кинжал. Он, видимо, ожидал врага и готов был до последней капли крови защищать свою ненаглядную, пришедшую в себя невесту.
Дверь скрипнула и отворилась. На ее пороге появилась одетая в лохмотья, исхудалая старуха: космы совершенно седых волос выбивались из-под сбившегося на бок повойника.
Пересохшие губы были искажены как бы от невыносимого внутреннего страдания, глаза дико горели каким-то неестественным блеском.
Женщина протянула вперед свои почти голые, костлявые руки.
Семен Иванов снял руку с кинжала и как-то невольно отступил назад перед этим страшным видением.
– Ты здесь, душегубец… опять! – прохрипела старуха.
– Кто это? – почти в паническом страхе произнес Карасев.
Елена Афанасьевна сделала усилие и присела на лавке.
– Агафьюшка! – тихо проговорила она.
Старуха действительно была Агафья Тихоновна. Семен Иванов не узнал ее, хотя несколько раз видел ее в Александровской слободе. До того изменили ее последние пережитые дни, во время которых она была свидетельницей наглого надругания над ее дитятком – Аленушкой, которую она не считала уже в живых, и мученической смерти ее хозяина и благодетеля, Афанасия Афанасьевича, там, на Городище, где была и она.
Ум старухи не выдержал – он помутился.
Услыхав возглас Аленушки, Карасев пришел в себя и сделал шаг на встречу старухе.
– Какой же я душегуб, Агафья Тихоновна, я жених Елены Афанасьевны… Разве вы меня запамятовали?.. В слободе еще встречалися.
– Жених!.. – своим перекошенным ртом засмеялась старуха… – У ней один теперь жених… Христос…
Костлявой рукой своей она указала сперва на Аленушку, а затем на небо.
Елена Афанасьевна, прислонившись к стене, неподвижно сидела и с каким-то инстинктивным испугом переводила свои полузакрытые от слабости глаза с няньки на Карасева и обратно.
– Что вы, Агафья Тихоновна, заживо-то ее хороните, лучше проводите в опочивальню, да в постель уложите, ей отдохнуть, а мне к царю спешить надо, дело есть важное, – заметил Семен Иванов.
– Иди, иди к царю, он такой же, как ты, душегуб и кровопийца! – вскрикнула старуха, и, быстро бросившись вперед, встала между ним и Еленой Афанасьевной.
Он было сделал шаг, чтобы устранить ее, но она приняла угрожающую позу.
– Не подходи, не подпущу к моему дитятке! Прочь… без тебя управимся, не мужское это дело!..
Карасев колебался. Ему вдруг почему-то стало страшно оставить Аленушку в этом полуразоренном дом, с глазу на глаз со страшной старухой, говорящей какие-то нескладные речи.
Агафья Тихоновна, казалось, поняла его колебания.
– Иди же, говорю тебе, дай отдохнуть ей, я ее в постель уложу, не в опочивальню же ее мне пустить тебя прикажешь, не раздевать же мне ее при тебе, и так уж она много сраму натерпелася! – начала она уж более спокойным голосом и глаза ее потускнели и глядели на Карасева простым, добрым взглядом.
Это его успокоило, а намек на то, что, быть может, он считает теперь возможным относиться к Аленушке с неуважением, до боли уязвил его сердце.
– Так я пойду, а ты, Агафья Тихоновна, не расстраивай ее речами вздорными, может, я скоро удосужусь назад, мигом оборочусь, а если, неровен час, задержусь, то успокой меня, что скроешь ее от ворогов…
– Будь покоен, добрый молодец, скрою так, что никому не найти ее, сызмальства ее выходила, чай, она мне все равно, что родная… Иди, иди себе с Богом, по делу али по досужеству, тебе об этом лучше знать…
– Какой там по досужеству, матушка Агафья Тихоновна, иду я на суд грозного царя, за то, что побил его опричников-охальников; не стерпело сердце молодецкое, видя их безобразия… Велит ли мне государь голову рубить али помилует, все в руке Божией, все в сердце царевом… как знать… Коли помилует, мигом оберну сюда; нонешний день уж здесь подождите меня… А завтра с Богом, в слободу, к Федосею Афанасьевичу… авось как-нибудь стороной из города выберетесь… сбереги ее и сохрани мне ее душу ангельскую, – низко, почти в ноги поклонился старухе Семен Иванов.
– Иди, иди, будь спокоен, сберегу… ее душеньку… ах, сберегу! – загадочным тоном произнесла старуха.
Взволнованный Карасев не заметил этого тона и, взглянув в последний раз на Алену Афанасьевну, ласково смотревшую на него, и поклонившись в пояс обеим женщинам, вышел.
Отвязав во дворе своего коня, он вскочил на седло и быстро выехал за ворота, но вдруг остановился, снова соскочил наземь и, держа коня за повод, бережно притворил ворота, и только тогда снова вскочил в седло и поехал тихо по той же дороге, по какой ехал сюда, стараясь заметить местность и дома.
Тихая езда, впрочем, была ему необходима и по другим причинам: он хотел собраться с мыслями, хотел успокоиться от пережитых, такой массой нахлынувших на него страданий, чтобы со светлым умом предстать пред царские очи и держать прямой ответ царю за свои поступки на Волховском мосту.
Он хорошо знал, что Малюта уже давно опередил его, забежал к Иоанну и успел непременно представить поступок его, Карасева, в нужном ему свете.
Семен Иванов, зная, что Григорий Лукьянович недолюбливает его с момента его случайного повышения самим царем, что он не раз нашептывал на него самому Иоанну, что де «Карась колдовством взял, а не удалью, медведям глаза отводил и живой из лап их выскользнул единственно чарами дьявола», а не искусством и беззаветной храбростью, но, к счастью для Карасева, Малюта со своим поклепом не попадал к царю в благоприятную минуту.
Со времени же бегства Максима Григорьева, Григорий Лукьянович, зная о дружбе сына с Карасем, положительно стал ненавидеть последнего, подозревая его в пособничестве побегу сына.
Все это хорошо сознавал молодой стремянной царский, и все это ничего не предвещало ему доброго. Думалось ему, что хоть и любимец он Иоанна, а несдобровать ему за своевольную расправу с опричниками, не сносить ему своей буйной головушки.
А тут еще думы об ответе царю, ответе, от которого зависела буквально его жизнь, то и дело путались с мыслями об оставленной им любимой девушке, как-то за ней присмотрит старуха, даст ли ей покой она, чтобы могла подкрепиться сном живительным да расправить на постели мягкой свои усталые косточки?
«Только бы ей поправиться, да в слободу пробраться, дядя в обиду не даст… царь его, старика, жалует», – думал Карасев не будучи в состоянии подумать о себе, даже перед лицом почти неминуемой смерти.
– Будь что будет! – решил он, осаживая коня у крыльца царского дома.
IX. Пред лицом царя
Слух о происшествии на Волховском мосту достиг уже давно царского дома и вызвал на крыльцо толпу любопытных, с нетерпением ожидавших смельчака, решившегося заступиться за казненных по царскому повелению новгородцев.
Ожидание продолжалось уже очень долго, и иные стали сомневаться, сдержит ли дерзкий храбрец свое слово и явится ли сам перед ясные очи грозного царя.
– Задал, верно, тягу, подобру-поздорову… – замечали некоторые.
– Вестимо, не дурак, самому на плаху голову класть!.. – соглашались другие.
В числе ожидавших был и молодой Борис Годунов.
В момент, когда напряжение ожидания достигло своего апогея, на улице, где находился царский дом, показался всадник, осадивший своего коня у самого крыльца.
Это был Семен Иванов Карасев.
Годунов с первого взгляда узнал стремянного, медвежьего плясуна, и любопытство, в связи с расчетом, заставило царского любимца-политика заговорить с учинившим побоище.
Хитрый Борис выслушал дело и пошел в хоромы, тут же решив помочь виноватому, который не думал запираться и просить пощады. Это было выгодно для цели, у него уже обдуманной: низвергнуть Малюту, открыв глаза царю на злодейства, совершаемые его именем.
Воротиться к царевичу, настроить его явиться к отцу-государю с предложением выслушать лично преступника, было для Бориса Федоровича делом не трудным и не долгим.
Григорий Лукьянович, хотя, как и думал Семен Иванов, заранее забежал к царю, но не вдруг решился прямо сказать ему о бое опричников на Волховском мосту, подготовляя издалека царя и намекнув ему о сумасшествии стремянного Карася, который будто бы не помнил, за что поколол заигравших с ним товарищей, поддразнивших его медвежьею пляскою.
Все шло как по маслу…
Иоанн Васильевич сочувственно принял известие о болезни своего верного слуги, лишь по свойственной ему подозрительности заметив:
– Разыскать, не было ли зла тут, не опоили ли его понасердку!
– Разузнаем, государь… Все разузнаем, а теперь нужно убрать малого в надежное место… не то бы дурного чего не учинил над собою…
Вдруг в царскую опочивальню вошел сильно взволнованный царевич Иван и прямо заговорил:
– Государь-батюшка, на Волховском мосту смута… Стремянной твой, Карась, побил опричников, обнажив меч, и напав на товарищей…
– Это дело, Ваня, Малюта не так докладывает… Карась-то с ума сбрел… Не помнит ничего и понятия не имеет совсем… Поколол зубоскалов… Смеяться, вишь, да дразнить его вздумали…
– Малюта, государь, ошибается… Карась в полной памяти и в учиненном художестве не запирается… приносит полное покаяние.
– Просветление, что ли, на малого нашло?.. Повидать бы нам его надо постараться…
– Не просветление, государь-батюшка, а полное осознание… Карась сам приехал к тебе с повинною, у крыльца стоит, дожидается… Говорит все ясно и отчетливо, сам изволишь убедиться, коли повелишь ввести его.
– Коли здесь он и может все понимать, ввести…
– Ввести Карася, Борис! – крикнул поспешно царевич, чтобы предупредить Малюту, потерявшегося от раскрытия его лжи.
Через несколько минут растворились двери и Семен Иванов вошел с поникнутою головою.
– Виноват, великий государь! – начал он, преклонив колена. – Побил я грабителей и разбойников, не признав в них слуг твоих, когда сказали они, что доподлинно губить вели безвинных женщин, вместе с невестой моей Еленой Горбачевой. Вины за этими женщинами быть не может, а слуги твои – не иродовы избиватели младенцев. Меча, которым убил я извергов, не отдал я без твоей державной воли. Казни меня виноватого, защити только остальных безвинных… На защиту невесты, которую любил я больше жизни, поднял я меч свой. Виновен ли я, рассудить правота твоя. Пощады не прошу, прошу справедливости… но тебе только, великий государь, поверю, коли сам скажешь мне, что с ведома твоего топят народ что ни день, с детями…
– Поднявшие меч мечом и погибнуть должны!.. – отозвался царь, выслушав признание Карасева. – Ты бы должен помнить это и не быть мстителем, – добавил он грустно.
– Голова моя перед тобою, государь; повели казнить, но сперва выслушай…
– Говори!..
Семен Иванов подробно рассказал свое знакомство с Еленой, свою встречу с ней на мосту и свое впечатление от новгородского погрома.
– Знаю я, государь, одно, – заметил он, – неведомо, за что бьют и топят здесь в Новгороде сотнями слуги твои!..
Карасев умолк.
– Карать государь должен за крамолу! – отвечал Грозный, но в голове его слышались теперь не ярость и гнев, а глубокая скорбь и неуверенность. – Губить невинных мне, царю, и в мысль не приходило… Казнить без суда я не приказывал… Ведуний каких-то упорных, не хотевших отвечать, только я велел, за нераскаянность при дознанной виновности, покарать по судебнику за злые дела их…
– Государь, – ответил Семен Иванов, – всех женщин и мужчин губили, и не спрашивали, за что… Коли нечего отвечать на вопрос о деле, которого не знаешь, поневоле скажешь: нет! Это ли не раскаянность и ослушание? Это ли причина губить огулом без разбору?
При этих словах на лице Иоанна выразился величайший ужас.
На всех присутствовавших, исключая царевича да Бориса Годунова, слова Карасева произвели самые разнообразные действия, с общим ощущением трепета и неотразимости готового разразиться удара. Всегда дерзкий и находчивый, Григорий Лукьянович в это мгновение не мог совладать с собою и собрать мысли.
Взгляд, брошенный на него Грозным, заставил затрепетать злодея, и в сердце царя трепет его был самым неопровержимым доказательством страшного дела.
Иоанн Васильевич заметался и тяжело опустился на свое кресло, схватясь за голову, как бы стараясь удержать ее на плечах.
Действительно, голова у него закружилась и все окружающие завертелись вокруг него в какой-то бешеной пляске.
В горнице царила такая тишина, что слышно было усиленное биение сердца в груди присутствующих. Какая-то невыносимая тяжесть мешала вылетать воздуху из легких, хотя под напором его многие готовы были задохнуться.
Осилил первый эту бурю ужаса Иоанн и движением руки подозвал к себе Семена Иванова:
– А сослужил ты мне службу в Литве? Грамотку мою передал крамольнику? – почти ровным голосом спросил он.
– Исполнил, государь великий, в руки отдал твою грамотку подлому изменнику… С докладом о том и спешил к тебе в Новгород, да вот стряслась надо мной беда неминучая…
– Исполать тебе, добрый молодец, что сослужил ты мне службу последнюю, не служить тебе больше в опричниках, коли поднял ты меч на братьев своих, но и не отдам тебя в руки катские… Иди на все четыре стороны… Коли жив будешь, твоя доля, но и за убийство твое не положу кары на виновного… Тебе судья один Бог, а не я – грешный судья земной… И виноват ты в пролитии крови человеческой, и прав, не признав душегубцев слугами моими царскими… Как же мне судить тебя… Я, быть может, тебя виновнее… хоть и по неведению… Иди, говорю, от нас на все четыре стороны.
Царь привстал с кресла и даже поклонился Семену Иванову.
Последний стоял, низко опустив голову.
Мрачные мысли проносились в его мозгу, неожиданность царского помилования поразила его.
«Не хуже ли смерти такое помилование?» – неотвязно вертелся в голове его вопрос. Но он вспомнил об оставленной им Аленушке, и какое-то сладкое, теплое чувство стало подниматься из глубины его сердца…
Он поднял свой взгляд на царя, поклонился ему до земли и тихо вышел среди расступившихся присутствовавших.
Царь молчал, продолжая задумчиво сидеть в кресле.
Вдруг он воскликнул:
– Идите вон… все!
И снова гневный взгляд его упал на Малюту.
Этот взгляд не ускользнул от последнего и от Бориса Годунова.
– Уезжай тотчас же к войску, если жизнь дорога тебе… – шепнул тот Григорию Лукьяновичу по выходе из царской опочивальни.
Гордый Малюта, как известно, тотчас послушался этого «молокососа», как он называл Годунова.
Царь остался один.
Ум страждущего монарха получил, казалось ему, доселе неведомую проницательность, усиливающую лишь теперь его душевную боль.
Сознание того, что он сам, всею душою старавшийся об улучшении народного быта, служил игрушкою врагов народа, попускавших его гнев и милость на кого хотелось этим извергам, – было самым язвительным терзанием среди накипевшей боли. Уверенность, теперь несомненная, что напуская на него страх придуманными восстаниями и заговорами, коварные клики злодеев набросили на самодержавного государя тень множества черных дел, самый намек на которые отвергнут был бы его совестью, умом и волею, – представляла царю его положение безвыходным. «Тиран, мучитель безвинных, руками таких же зверей, как он сам»… – вот что скажут потомки, не будучи в состоянии понять всей неотвратимости обмана, которым опутали умного правителя те, которых поставил он взамен адашевцев.
«Кто же поверит, – продолжал свои томительные думы Грозный, – что выбирая в свои наперсники зверей, носивших только человеческий образ, я не удовлетворял этим личным побуждениям своего злого сердца»?
Иоанн Васильевич горько зарыдал.
«И будут правы мои обвинители… по-своему совершенно правы… Не нравились ему, скажут они, не за то адашевцы, что всем ворочали и все забрали в свои руки, скрывая от царя правду и показывая, что им было нужно, – набрал он на смену таких же правителей. Значит, нужна была ему эта шайка полновластных хозяев, заправляющих его именем? Адашевцы оказались недостаточно жестокими! Ему нужна была человеческая кровь… Пить и лить ее – выискалась шайка кромешников… От них уже, говорят, никому не было пощады… А я… опустил руки… Вижу и слышу только там, где мне указывают, и то, что мне говорят… натолковывают… Где была моя прозорливость, когда сомнение щемило сердце, а ухо склонялось к лепету коварного сплетения лжи и обмана на гибель сотням и тысячам… невинных»…
Царь в неистовстве бил себя в грудь.
«Ну, казню я своих злодеев, – продолжал он мыслить далее, – очистит ли меня осуждение и кара их от обвинения в потворстве с моей стороны сперва, а потом взваливания на них моей же вины? Их гибель, скажут, нужна была ему, чтобы себя обелить! Вот мое положение. Кому я, самодержец, скажу, что эти изверги так меня опутали, что я делал все им угодное и нужное и не подумал проверить да разузнать, подлинно ли мне представляют? Как царю не поверить донесению Слуг своих, когда он постоянно все и узнает только из этих донесений?! Сам собою я не имею и возможности открыть подлог и ложь, если захотят меня морочить»!
Иоанн встал с кресла и неровными шагами заходил по комнате, опираясь на костыль.
«Сознаться в невозможности видеть истину, самому заявить, что я не способен к управлению? А другие, если ты откажешься, способнее, что ли, его выполнить? Сесть на престол многие поохотятся – пусти только. Выполнить царские обязанности если не сможет привычный кормчий, по человечеству не свободный от промахов, где смочь повести их непривычному, неопытному?.. Меня – наследственного владыку – могли окружать прихлебатели, искатели милостей, первые враги государства… Не больше ли зла причинят они при случайно возвысившемся»?..
Царь подошел к аналою и тихо опустился на колени.
– Сердцеведец… – начал молиться он. – Ты зришь глубину души моей! Впал я в сети коварства… и перед судом Твоим не обинуюсь за зло, учиненное моим именем, понести заслуженную мною кару. Верую в святость и неисповедимость судеб Твоих! Если же перед Тобою не хочу оправдываться неведением, какая польза перед людьми сваливать мне, самодержец, вину на презренных слуг! Карай меня, Господи, за зло, ими учиненное! Сознаю в этом Твое правосудие, но просвети… пока не настанет час кары! просвети мои умственные очи, да вторично не сделаюсь орудием людской злобы… Невознаградима кровь, пролитая злодеями при моем ослеплении… по крайней мере, нужно вознаградить кого можно и кто не предстал еще моим обвинителем перед Тобою, Судьею праведным[2].
Иоанн упал ниц перед иконами, и долго глухие рыдания колыхали его худое, изможденное страшным недугом, распростертое на полу тело.
В то время, когда несчастный венценосец горячо молился царю царей, помилованный им его верный слуга Семен Карасев во весь опор скакал по направлению к Рогатице, к заветному дому, где он оставил более чем полжизни.
Что ему было до того, что он теперь по слову царя отверженный между людьми, что каждый безнаказанно может убить его. За себя постоит он против всякого, постоит и защитит теперь и свою ненаглядную Аленушку.
«Что с ней? Жива ли она? Не напали ли опять без него кромешники… Да нет, старуха нянька чай как зеницу ока сбережет ее, схоронит, не найти никакому врагу… сама сказала мне…» – мелькают в голове его то тревожные, то успокоительные мысли.
Вот и заветный дом. Соскочил с коня Семен Иванов, отворил ворота, ввел коня и, привязав его к навесу, поспешил в дом.
«Здесь ли она? Жива ли?»
Он даже остановился от волнения, прежде нежели отворить дверь.
Ожидание продолжалось уже очень долго, и иные стали сомневаться, сдержит ли дерзкий храбрец свое слово и явится ли сам перед ясные очи грозного царя.
– Задал, верно, тягу, подобру-поздорову… – замечали некоторые.
– Вестимо, не дурак, самому на плаху голову класть!.. – соглашались другие.
В числе ожидавших был и молодой Борис Годунов.
В момент, когда напряжение ожидания достигло своего апогея, на улице, где находился царский дом, показался всадник, осадивший своего коня у самого крыльца.
Это был Семен Иванов Карасев.
Годунов с первого взгляда узнал стремянного, медвежьего плясуна, и любопытство, в связи с расчетом, заставило царского любимца-политика заговорить с учинившим побоище.
Хитрый Борис выслушал дело и пошел в хоромы, тут же решив помочь виноватому, который не думал запираться и просить пощады. Это было выгодно для цели, у него уже обдуманной: низвергнуть Малюту, открыв глаза царю на злодейства, совершаемые его именем.
Воротиться к царевичу, настроить его явиться к отцу-государю с предложением выслушать лично преступника, было для Бориса Федоровича делом не трудным и не долгим.
Григорий Лукьянович, хотя, как и думал Семен Иванов, заранее забежал к царю, но не вдруг решился прямо сказать ему о бое опричников на Волховском мосту, подготовляя издалека царя и намекнув ему о сумасшествии стремянного Карася, который будто бы не помнил, за что поколол заигравших с ним товарищей, поддразнивших его медвежьею пляскою.
Все шло как по маслу…
Иоанн Васильевич сочувственно принял известие о болезни своего верного слуги, лишь по свойственной ему подозрительности заметив:
– Разыскать, не было ли зла тут, не опоили ли его понасердку!
– Разузнаем, государь… Все разузнаем, а теперь нужно убрать малого в надежное место… не то бы дурного чего не учинил над собою…
Вдруг в царскую опочивальню вошел сильно взволнованный царевич Иван и прямо заговорил:
– Государь-батюшка, на Волховском мосту смута… Стремянной твой, Карась, побил опричников, обнажив меч, и напав на товарищей…
– Это дело, Ваня, Малюта не так докладывает… Карась-то с ума сбрел… Не помнит ничего и понятия не имеет совсем… Поколол зубоскалов… Смеяться, вишь, да дразнить его вздумали…
– Малюта, государь, ошибается… Карась в полной памяти и в учиненном художестве не запирается… приносит полное покаяние.
– Просветление, что ли, на малого нашло?.. Повидать бы нам его надо постараться…
– Не просветление, государь-батюшка, а полное осознание… Карась сам приехал к тебе с повинною, у крыльца стоит, дожидается… Говорит все ясно и отчетливо, сам изволишь убедиться, коли повелишь ввести его.
– Коли здесь он и может все понимать, ввести…
– Ввести Карася, Борис! – крикнул поспешно царевич, чтобы предупредить Малюту, потерявшегося от раскрытия его лжи.
Через несколько минут растворились двери и Семен Иванов вошел с поникнутою головою.
– Виноват, великий государь! – начал он, преклонив колена. – Побил я грабителей и разбойников, не признав в них слуг твоих, когда сказали они, что доподлинно губить вели безвинных женщин, вместе с невестой моей Еленой Горбачевой. Вины за этими женщинами быть не может, а слуги твои – не иродовы избиватели младенцев. Меча, которым убил я извергов, не отдал я без твоей державной воли. Казни меня виноватого, защити только остальных безвинных… На защиту невесты, которую любил я больше жизни, поднял я меч свой. Виновен ли я, рассудить правота твоя. Пощады не прошу, прошу справедливости… но тебе только, великий государь, поверю, коли сам скажешь мне, что с ведома твоего топят народ что ни день, с детями…
– Поднявшие меч мечом и погибнуть должны!.. – отозвался царь, выслушав признание Карасева. – Ты бы должен помнить это и не быть мстителем, – добавил он грустно.
– Голова моя перед тобою, государь; повели казнить, но сперва выслушай…
– Говори!..
Семен Иванов подробно рассказал свое знакомство с Еленой, свою встречу с ней на мосту и свое впечатление от новгородского погрома.
– Знаю я, государь, одно, – заметил он, – неведомо, за что бьют и топят здесь в Новгороде сотнями слуги твои!..
Карасев умолк.
– Карать государь должен за крамолу! – отвечал Грозный, но в голове его слышались теперь не ярость и гнев, а глубокая скорбь и неуверенность. – Губить невинных мне, царю, и в мысль не приходило… Казнить без суда я не приказывал… Ведуний каких-то упорных, не хотевших отвечать, только я велел, за нераскаянность при дознанной виновности, покарать по судебнику за злые дела их…
– Государь, – ответил Семен Иванов, – всех женщин и мужчин губили, и не спрашивали, за что… Коли нечего отвечать на вопрос о деле, которого не знаешь, поневоле скажешь: нет! Это ли не раскаянность и ослушание? Это ли причина губить огулом без разбору?
При этих словах на лице Иоанна выразился величайший ужас.
На всех присутствовавших, исключая царевича да Бориса Годунова, слова Карасева произвели самые разнообразные действия, с общим ощущением трепета и неотразимости готового разразиться удара. Всегда дерзкий и находчивый, Григорий Лукьянович в это мгновение не мог совладать с собою и собрать мысли.
Взгляд, брошенный на него Грозным, заставил затрепетать злодея, и в сердце царя трепет его был самым неопровержимым доказательством страшного дела.
Иоанн Васильевич заметался и тяжело опустился на свое кресло, схватясь за голову, как бы стараясь удержать ее на плечах.
Действительно, голова у него закружилась и все окружающие завертелись вокруг него в какой-то бешеной пляске.
В горнице царила такая тишина, что слышно было усиленное биение сердца в груди присутствующих. Какая-то невыносимая тяжесть мешала вылетать воздуху из легких, хотя под напором его многие готовы были задохнуться.
Осилил первый эту бурю ужаса Иоанн и движением руки подозвал к себе Семена Иванова:
– А сослужил ты мне службу в Литве? Грамотку мою передал крамольнику? – почти ровным голосом спросил он.
– Исполнил, государь великий, в руки отдал твою грамотку подлому изменнику… С докладом о том и спешил к тебе в Новгород, да вот стряслась надо мной беда неминучая…
– Исполать тебе, добрый молодец, что сослужил ты мне службу последнюю, не служить тебе больше в опричниках, коли поднял ты меч на братьев своих, но и не отдам тебя в руки катские… Иди на все четыре стороны… Коли жив будешь, твоя доля, но и за убийство твое не положу кары на виновного… Тебе судья один Бог, а не я – грешный судья земной… И виноват ты в пролитии крови человеческой, и прав, не признав душегубцев слугами моими царскими… Как же мне судить тебя… Я, быть может, тебя виновнее… хоть и по неведению… Иди, говорю, от нас на все четыре стороны.
Царь привстал с кресла и даже поклонился Семену Иванову.
Последний стоял, низко опустив голову.
Мрачные мысли проносились в его мозгу, неожиданность царского помилования поразила его.
«Не хуже ли смерти такое помилование?» – неотвязно вертелся в голове его вопрос. Но он вспомнил об оставленной им Аленушке, и какое-то сладкое, теплое чувство стало подниматься из глубины его сердца…
Он поднял свой взгляд на царя, поклонился ему до земли и тихо вышел среди расступившихся присутствовавших.
Царь молчал, продолжая задумчиво сидеть в кресле.
Вдруг он воскликнул:
– Идите вон… все!
И снова гневный взгляд его упал на Малюту.
Этот взгляд не ускользнул от последнего и от Бориса Годунова.
– Уезжай тотчас же к войску, если жизнь дорога тебе… – шепнул тот Григорию Лукьяновичу по выходе из царской опочивальни.
Гордый Малюта, как известно, тотчас послушался этого «молокососа», как он называл Годунова.
Царь остался один.
Ум страждущего монарха получил, казалось ему, доселе неведомую проницательность, усиливающую лишь теперь его душевную боль.
Сознание того, что он сам, всею душою старавшийся об улучшении народного быта, служил игрушкою врагов народа, попускавших его гнев и милость на кого хотелось этим извергам, – было самым язвительным терзанием среди накипевшей боли. Уверенность, теперь несомненная, что напуская на него страх придуманными восстаниями и заговорами, коварные клики злодеев набросили на самодержавного государя тень множества черных дел, самый намек на которые отвергнут был бы его совестью, умом и волею, – представляла царю его положение безвыходным. «Тиран, мучитель безвинных, руками таких же зверей, как он сам»… – вот что скажут потомки, не будучи в состоянии понять всей неотвратимости обмана, которым опутали умного правителя те, которых поставил он взамен адашевцев.
«Кто же поверит, – продолжал свои томительные думы Грозный, – что выбирая в свои наперсники зверей, носивших только человеческий образ, я не удовлетворял этим личным побуждениям своего злого сердца»?
Иоанн Васильевич горько зарыдал.
«И будут правы мои обвинители… по-своему совершенно правы… Не нравились ему, скажут они, не за то адашевцы, что всем ворочали и все забрали в свои руки, скрывая от царя правду и показывая, что им было нужно, – набрал он на смену таких же правителей. Значит, нужна была ему эта шайка полновластных хозяев, заправляющих его именем? Адашевцы оказались недостаточно жестокими! Ему нужна была человеческая кровь… Пить и лить ее – выискалась шайка кромешников… От них уже, говорят, никому не было пощады… А я… опустил руки… Вижу и слышу только там, где мне указывают, и то, что мне говорят… натолковывают… Где была моя прозорливость, когда сомнение щемило сердце, а ухо склонялось к лепету коварного сплетения лжи и обмана на гибель сотням и тысячам… невинных»…
Царь в неистовстве бил себя в грудь.
«Ну, казню я своих злодеев, – продолжал он мыслить далее, – очистит ли меня осуждение и кара их от обвинения в потворстве с моей стороны сперва, а потом взваливания на них моей же вины? Их гибель, скажут, нужна была ему, чтобы себя обелить! Вот мое положение. Кому я, самодержец, скажу, что эти изверги так меня опутали, что я делал все им угодное и нужное и не подумал проверить да разузнать, подлинно ли мне представляют? Как царю не поверить донесению Слуг своих, когда он постоянно все и узнает только из этих донесений?! Сам собою я не имею и возможности открыть подлог и ложь, если захотят меня морочить»!
Иоанн встал с кресла и неровными шагами заходил по комнате, опираясь на костыль.
«Сознаться в невозможности видеть истину, самому заявить, что я не способен к управлению? А другие, если ты откажешься, способнее, что ли, его выполнить? Сесть на престол многие поохотятся – пусти только. Выполнить царские обязанности если не сможет привычный кормчий, по человечеству не свободный от промахов, где смочь повести их непривычному, неопытному?.. Меня – наследственного владыку – могли окружать прихлебатели, искатели милостей, первые враги государства… Не больше ли зла причинят они при случайно возвысившемся»?..
Царь подошел к аналою и тихо опустился на колени.
– Сердцеведец… – начал молиться он. – Ты зришь глубину души моей! Впал я в сети коварства… и перед судом Твоим не обинуюсь за зло, учиненное моим именем, понести заслуженную мною кару. Верую в святость и неисповедимость судеб Твоих! Если же перед Тобою не хочу оправдываться неведением, какая польза перед людьми сваливать мне, самодержец, вину на презренных слуг! Карай меня, Господи, за зло, ими учиненное! Сознаю в этом Твое правосудие, но просвети… пока не настанет час кары! просвети мои умственные очи, да вторично не сделаюсь орудием людской злобы… Невознаградима кровь, пролитая злодеями при моем ослеплении… по крайней мере, нужно вознаградить кого можно и кто не предстал еще моим обвинителем перед Тобою, Судьею праведным[2].
Иоанн упал ниц перед иконами, и долго глухие рыдания колыхали его худое, изможденное страшным недугом, распростертое на полу тело.
В то время, когда несчастный венценосец горячо молился царю царей, помилованный им его верный слуга Семен Карасев во весь опор скакал по направлению к Рогатице, к заветному дому, где он оставил более чем полжизни.
Что ему было до того, что он теперь по слову царя отверженный между людьми, что каждый безнаказанно может убить его. За себя постоит он против всякого, постоит и защитит теперь и свою ненаглядную Аленушку.
«Что с ней? Жива ли она? Не напали ли опять без него кромешники… Да нет, старуха нянька чай как зеницу ока сбережет ее, схоронит, не найти никакому врагу… сама сказала мне…» – мелькают в голове его то тревожные, то успокоительные мысли.
Вот и заветный дом. Соскочил с коня Семен Иванов, отворил ворота, ввел коня и, привязав его к навесу, поспешил в дом.
«Здесь ли она? Жива ли?»
Он даже остановился от волнения, прежде нежели отворить дверь.
X. Христова невеста
По выходе из горницы Семена Иванова Агафья Тихоновна несколько секунд молча смотрела на сидевшую на лавке, откинувшись к стене, Елену Афанасьевну, и вдруг дико, неистово захохотала.
Аленушка вздрогнула и с видимым усилием широко открыла на свою старую няньку удивленные глаза.
– Что с тобой, Агафьюшка?
– Агафьюшка… Какая же я тебе, девушка, Агафьюшка… – удивилась в свою очередь старуха. – Ты сама-то кто, девушка, будешь?
– Как кто я? Да разве ты не признала меня?.. Я… Аленушка…
Какой-то инстинктивный страх, вдруг ни с того, ни с сего обуявший Елену Афанасьевну, придал силы ослабевшему организму и она даже всем туловищем отделилась от стены.
– Аленушка… какая же это такая Аленушка… невдомек мне что-то девушка!
– Как какая? Да твоя же питомица, Афанасия Афанасьевича Горбачева дочь… али не признала, так изменилась я… с того дня как тятеньку на правеж взяли… к царю…
– Ишь ты какая, девушка прыткая… Только меня, старуху, не морочь… глаз мне не отводи, потому без нужды это… не обманешь…
– Да что ты, Агафьюшка, опомнись, что мне тебя обманывать… я… я… Аленушка…
Елена Афанасьевна протянула к ней свои руки…
Старуха отступила.
– Говорю, девушка, не морочь… не обморочишь… Какая же можешь ты быть Аленушкой, когда у меня она одна была кралечка… как налетели вороги, взяли ее силком от меня и стали, как злые вороны, клевать тело ее белое… Сама я своими глазами видела, как они, надругавшись над моим ненаглядным дитятком, повели ее топить к мосту Волховскому… В небесах теперь витает ее душенька… Христовой невестой соделалась… Меня в горней обители ждет, чай, не дождется душа ее ангельская… Скоро, скоро мы с ней свидимся, не жилица я на свете белом, не казнили меня злодеи кровожадные, загубили лишь ее, молодушку, сама себя казню рукой старческой, довольно нажилась, навиделась… Вот и петля уже приготовлена… да помешала ты мне с твоим полюбовником.
– Опомнись, Агафьюшка, что ты несешь за околесицу, с каким таким полюбовником… это жених мой нареченный… Сеня… Семен Иванов… а я… я Аленушка, дочка Горбачева Афанасия Афанасьевича… А он, говорю, жених мой из слободы Александровской… спас он меня из рук моих надругателей…
– Жених, говоришь, девушка… Доброе дело, доброе дело… У моей касаточки, у Аленушки, тоже был жених нареченный, ждали мы его со дня на день… да дождались вместо него лютых ворогов.
– Это он и есть, Агафьюшка, он, кого ждали мы с тятенькой.
– С тятенькой, а у тебя, девушка, есть и тятенька?..
– Да что ты, Агафьюшка, – уже совершенно взволнованным голосом заговорила Елена Афанасьевна, – битый час я говорю тебе, что я та самая Аленушка, твоя питомица, что жила в этом доме вместе с тятенькой, али ты совсем с перепугу лишилась памяти…
Агафья Тихоновна обвела Аленушку совершенно бессознательным взглядом.
– Значит есть у тебя, девушка, тятенька… У моей касаточки тоже был тятенька, да сгубили его злодеи-кровопивцы… Ох, девушка, как они палками его дубасили, инда по всей по мне мураши забегали, отдал он душу свою честную Богу под ударами кромешников… Набольшой-то их, Малюта, перед казнью таково с сердцем с ним разговаривал, да и велел бить его до смерти.
– Как умер… тятенька?.. – вскочила даже с лавки Елена Афанасьевна и тут же как сноп грянулась на пол.
Агафья Тихоновна равнодушно посмотрела на упавшую.
– Ишь, что девка придумала, Аленушка-де я, да и весь сказ… Нянька-де – старуха полоумная, поверит мне и отдаст мне имение… Ловко она с полюбовником придумала, – заговорила уже сама с собой Агафья Тихоновна.
Наклонившись к лежавшей навзничь Елене Афанасьевне, старуха стала ее рассматривать.
– Такая же чернявая, как и Аленушка, только та была кровь с молоком, а эта, вишь, какая худющая… Ишь, что выдумала, она… Аленушка… обманщица!..
Сумасшедшая старуха погрозилась ей своим костлявым кулаком.
Аленушка вздрогнула и с видимым усилием широко открыла на свою старую няньку удивленные глаза.
– Что с тобой, Агафьюшка?
– Агафьюшка… Какая же я тебе, девушка, Агафьюшка… – удивилась в свою очередь старуха. – Ты сама-то кто, девушка, будешь?
– Как кто я? Да разве ты не признала меня?.. Я… Аленушка…
Какой-то инстинктивный страх, вдруг ни с того, ни с сего обуявший Елену Афанасьевну, придал силы ослабевшему организму и она даже всем туловищем отделилась от стены.
– Аленушка… какая же это такая Аленушка… невдомек мне что-то девушка!
– Как какая? Да твоя же питомица, Афанасия Афанасьевича Горбачева дочь… али не признала, так изменилась я… с того дня как тятеньку на правеж взяли… к царю…
– Ишь ты какая, девушка прыткая… Только меня, старуху, не морочь… глаз мне не отводи, потому без нужды это… не обманешь…
– Да что ты, Агафьюшка, опомнись, что мне тебя обманывать… я… я… Аленушка…
Елена Афанасьевна протянула к ней свои руки…
Старуха отступила.
– Говорю, девушка, не морочь… не обморочишь… Какая же можешь ты быть Аленушкой, когда у меня она одна была кралечка… как налетели вороги, взяли ее силком от меня и стали, как злые вороны, клевать тело ее белое… Сама я своими глазами видела, как они, надругавшись над моим ненаглядным дитятком, повели ее топить к мосту Волховскому… В небесах теперь витает ее душенька… Христовой невестой соделалась… Меня в горней обители ждет, чай, не дождется душа ее ангельская… Скоро, скоро мы с ней свидимся, не жилица я на свете белом, не казнили меня злодеи кровожадные, загубили лишь ее, молодушку, сама себя казню рукой старческой, довольно нажилась, навиделась… Вот и петля уже приготовлена… да помешала ты мне с твоим полюбовником.
– Опомнись, Агафьюшка, что ты несешь за околесицу, с каким таким полюбовником… это жених мой нареченный… Сеня… Семен Иванов… а я… я Аленушка, дочка Горбачева Афанасия Афанасьевича… А он, говорю, жених мой из слободы Александровской… спас он меня из рук моих надругателей…
– Жених, говоришь, девушка… Доброе дело, доброе дело… У моей касаточки, у Аленушки, тоже был жених нареченный, ждали мы его со дня на день… да дождались вместо него лютых ворогов.
– Это он и есть, Агафьюшка, он, кого ждали мы с тятенькой.
– С тятенькой, а у тебя, девушка, есть и тятенька?..
– Да что ты, Агафьюшка, – уже совершенно взволнованным голосом заговорила Елена Афанасьевна, – битый час я говорю тебе, что я та самая Аленушка, твоя питомица, что жила в этом доме вместе с тятенькой, али ты совсем с перепугу лишилась памяти…
Агафья Тихоновна обвела Аленушку совершенно бессознательным взглядом.
– Значит есть у тебя, девушка, тятенька… У моей касаточки тоже был тятенька, да сгубили его злодеи-кровопивцы… Ох, девушка, как они палками его дубасили, инда по всей по мне мураши забегали, отдал он душу свою честную Богу под ударами кромешников… Набольшой-то их, Малюта, перед казнью таково с сердцем с ним разговаривал, да и велел бить его до смерти.
– Как умер… тятенька?.. – вскочила даже с лавки Елена Афанасьевна и тут же как сноп грянулась на пол.
Агафья Тихоновна равнодушно посмотрела на упавшую.
– Ишь, что девка придумала, Аленушка-де я, да и весь сказ… Нянька-де – старуха полоумная, поверит мне и отдаст мне имение… Ловко она с полюбовником придумала, – заговорила уже сама с собой Агафья Тихоновна.
Наклонившись к лежавшей навзничь Елене Афанасьевне, старуха стала ее рассматривать.
– Такая же чернявая, как и Аленушка, только та была кровь с молоком, а эта, вишь, какая худющая… Ишь, что выдумала, она… Аленушка… обманщица!..
Сумасшедшая старуха погрозилась ей своим костлявым кулаком.