- А ты кто будешь? Откуда? - спросил квартальный.
   Тогда я только понял весь ужас моего положения, и молчал.
   - Тащи его в часть, там узнаем, - приказал квартальный, рассматривая отобранные у меня чужие бумаги.
   - Да это прокламации! Тащи его, дьявола... Мы тебе там покажем! Из той же партии, что бежавший...
   Половина толпы бегом бросилась за убежавшим, а меня повели в участок. Я решил молчать и ждать случая бежать. Объявлять свое имя я не хотел - хоть на виселицу.
   На улице меня провожала толпа. В первый раз в жизни я был зол на всех, перегрыз бы горло, разбросал и убежал. На все вопросы городовых я молчал. Они вели меня под руки, и я не сопротивлялся.
   Огромное здание полицейского управления с высоченной каланчей. Меня ввели в пустую канцелярию. По случаю воскресного дня никого не было, но появились коротенький квартальный и какойто ярыга с гусиным пером за ухом.
   - Ты кто такой? А? - обратился ко мне квартальный.
   - Прежде напой, накорми, а потом спрашивай, - весело ответил я.
   Но в это время вбежал тот квартальный, который меня арестовал, и спросил:
   - Полицмейстер здесь? Доложите, по важному делу... Государственные преступники.
   Квартальные пошептались, и один из них пошел налево в дверь, а меня в это время обыскали, взяли кошелек с деньгами, бумаг у меня не было, конечно, никаких.
   Из двери вышел огромный бравый полковник с бакенбардами.
   - Вот этот самый, вашевскобродие!
   - А! Вы кто такой? - очень вежливо обратился ко мне полковник, но тут подскочил квартальный.
   - Я уж спрашивал, да отвечает, прежде, мол, его напой, накорми, потом спрашивай. Полковник улыбнулся.
   - Правда это?
   - Конечно! На Руси такой обычай у добрых людей есть, - ответил я, уже успокоившись.
   Ведь я рисковал только головой, а она недорога была мне, лишь бы отца не подвести.
   - Совершенно верно! Я понимаю это и понимаю, что вы не хотите говорить при всех. Пожалуйте в кабинет.
   - Прикажете конвой-с?
   - Никаких. Оставайтесь здесь.
   Спустились, окруженные полицейскими, этажом ниже и вошли в кабинет. Налево стоял огромный медведь и держал поднос с визитными карточками. Я остановился и залюбовался.
   - Хорош!
   - Да, пудов на шестнадцать!
   - Совершенно верно. Сам убил, шестнадцать пудов. А вы охотник? Где же охотились?
   - Еще мальчиком был, так одного с берлоги такого взял.
   - С берлоги? Это интересно... Садитесь, пожалуйста. Стол стоял поперек комнаты, на стенах портреты царей - больше ничего. Я уселся по одну сторону стола, а он напротив меня - в кресло и вынул большой револьвер Кольта.
   - А я вот сначала рогатиной, а потом дострелил вот из этого.
   - Кольт? Великолепные револьверы.
   - Да вы настоящий охотник? Где же вы охотились? В Сибири? Ах, хорошая охота в Сибири, там много медведей!
   Я молчал. Он пододвинул мне папиросы. Я закурил.
   - В Сибири охотились?
   - Нет.
   - Где же?
   - Все равно, полковник, я вам своего имени не скажу, и кто, и откуда я-не узнаете. Я решил, что мне оправдаться нельзя.
   - Почему же? Ведь вы ни в чем не обвиняетесь, вас задержали случайно, и вы являетесь как свидетель, не более.
   - Извольте. Я бежал из дома и не желаю, чтобы мои родители знали, где я и, наконец, что я попал в полицию. Вы на моем месте поступили бы, уверен я, так же,, так как не хотели бы беспокоить отца и мать.
   - Вы, пожалуй, правы... Мы еще поговорим, а пока закусим. Вы не прочь выпить рюмку водки?
   Полицмейстер не сделал никакого движения, но вдруг из двери появился квартальный:
   - Изволите требовать?
   - Нет. Но подождите здесь... Я сейчас распоряжусь о завтраке: теперь адмиральский час.
   И он, показав рукой на часы, бившие 12, исчез в другую дверь, предварительно заперев в стол Кольта. Квартальный молчал. Я курил третью папиросу нехотя.
   Вошел лакей с подносом и живо накрыл стол у окна на три прибора.
   Другой денщик тащил водку и закуску. За ним вошел полковник.
   - Пожалуйте,- пригласил он меня барским жестом и добавил, - сейчас еще мой родственник придет, гостит у меня проездом здесь.
   Не успел полковник налить первую рюмку, как вошел полковник-жандарм, звеня шпорами. Седая голова, черные усы, черные брови, золотое пенсне. Полицмейстер пробормотал какуюто фамилию, а меня представил так- охотник, медвежатник.
   - Очень приятно, молодой человек!
   И сел. Я сообразил, что меня приняли, действительно, за какую-то видную птицу, и решил поддерживать это положение.
   - Пожалуйте, - пододвинул он мне рюмку.
   - Извините, уж если хотите угощать, так позвольте мне выпить так, как я обыкновенно пью.
   Я взял чайный стакан, налил его до краев, чокнулся с полковниками и с удовольствием выпил за один дух. Мне это было необходимо, чтобы успокоить напряженные нервы. Полковники пришли в восторг, а жандарм умилился:
   - Знаете, что, молодой человек. Я пьяница, Ташкент брал, Мишку Хлудова перепивал, и сам Михаил Григорьевич Черняев, уж на что молодчина был, дивился, как я пью... А таких, извините, пьяниц, извините, еще не видал.
   Я принял комплимент и сказал:
   -- Рюмками воробья причащать, а стаканчиками кумонька угощать...
   - Браво, браво...
   Я с жадностью ел селедку, икру, съел две котлеты с макаронами и еще. налив два раза по полстакану, чокнулся с полковничьими рюмками и окончательно овладел собой. Хмеля ни в одном глазу. Принесли бутылку пива и кувшин квасу. .
   - Вам Квасу?
   - Нет, я пива. Пецольдовское пиво я очень люблю, - сказал я, прочитав ярлык на бутылке.
   - А я пива с водкой не мешаю, - сказал жандарм. Я выпил бутылку пива, жадно наливал стакан за стаканом. Полковники переглянулись.
   - Кофе и коньяк!
   Лакей исчез. Я закуривал.
   - Ну, что сын? - обратился он к жандарму.
   - Весной кончает Николаевское кавалерийское, думаю, что будет назначен в конный полк, из первых идет...
   Лакей подал по чашке черного кофе и графинчик с коньяком.
   У меня явилось желание озорничать.
   - Надеюсь, теперь от рюмки не откажетесь?
   - Откажусь, полковник. Я не меняю своих убеждений.
   - Но ведь нельзя же коньяк пить стаканом.
   - Да, в гостях неудобно.
   - Я не к тому... Я очень рад... Я, ведь, только одну рюмку пью...
   Я налил две рюмки.
   - И я только одну, - сказал жандарм.
   - А я уж остатки... Разрешите. Из графинчика вышло немного больше половины стакана. Я выпил и закусил сахаром.
   - Великолепный коньяк, - похвалил я, а сам до тех пор никогда коньяку и не пробовал.
   Полковники смотрели на меня и молчали. Я захотел их вывести из молчания.
   - Теперь, полковник, вы меня напоили и накормили, так уж, по доброму русскому обычаю, спать уложите, а там завтра уж и прашивайте. Сегодня я отвечать не буду, сыт, пьян и спать хочу...
   По лицу полицмейстера пробежала тучка и на лице блеснули морщинки недовольства, а жандарм спросил:
   - Вы сами откуда?
   - Приезжий, как и вы здесь, и, как и вы, сейчас гость полковника, а через несколько минут буду арестантом. И больше я вам ничего не скажу.
   У жандарма заходила нижняя челюсть, будто он грозил меня изжевать. Потом он быстро встал и сказал:
   - Коля, я к тебе пойду! - и, поклонившись, злой походкой пошел во внутренние покои. Полицмейстер вышел за ним. Я взял из салатника столовую ложку, свернул ее штопором и сунул под салфетку.
   - Простите, - извинился он, садясь за стол. - Я вижу в вас, безусловно, человека хорошего общества, почему-то скрывающего свое имя. И скажу вам откровенно, что вы подозреваетесь в серьезном... не скажу преступлении, но... вот у вас прокламации оказались. Вы мне очень нравитесь, но я - власть исполнительная... Конечно, вы догадались, что все будет зависеть от жандармского полковника...
   - ...который, кажется, рассердился. Не выдержал до конца своей роли.
   - Да, он человек нервный, ранен в голову... И завтра вам придется говорить с ним, а сегодня я принужден вас продержать до утра - извините уж, это распоряжение полковника - под стражей...
   - Я чувствую это, полковник; благодарю вас за милое отношение ко мне и извиняюсь, что я не скажу своего имени, хоть повесьте меня.
   Я встал и поклонился. Опять явился квартальный, и величественый жест полковника показал квартальному, что ему делать.
   Полковник мне не подал руки, сухо поклонившись. Проходя мимо медведя, я погладил его по огромной лапе и сказал:
   - Думал ли, Миша, что в полицию попадешь!
   Мне отдали шапку и повели куда-то наверх на чердак.
   - Пожалуйте, сюда!-уже вежливо, не тем тоном, как утром, указал мне квартальный какую-то закуту. Я вошел. Дверь заперлась, лязгнул замок и щелкнул ключ. Мебель состояла из двух составленных рядом скамеек с огромным еловым поленом, исправляющим должность подушки. У двери закута была высока, а к окну спускалась крыша. Посредине, четырехугольником, обыкновенное слуховое окно, но с железной решеткой. После треволнений и сытного завтрака мне первым делом хотелось спать и ровно ничего больше.
   - Утро вечера мудренее!-подумал я, засыпая. Проснулся ночью. Прямо в окно светила полная луна. Я поднимаю голову-больно, приклеились волосы к выступившей на полене смоле. Встал. Хочется пить. Тихо кругом. Подтягиваюсь к окну. Рамы нет-только решетки, две поперечные и две продольные из ржавых железных прутьев. Я встал на колени, на нечто вроде подоконника, и просунул голову в широкое отверстие. Вдали Волга... Пароход где-то просвистал. По дамбе стучат телеги. А в городе сонно, тихо. Внизу, подо мной, на пожарном дворе лошадь иногда стукнет ногой... Против окна торчат концы пожарной лестницы. Устал в неудобной позе, хочу ее переменить, пробую вынуть голову, а она не вылезает... Упираюсь шеей в верхнюю перекладину и слышу треск - поддается тонкое железо кибитки слухового окна. Наконец, вынимаю голову, прилаживаюсь и начинаю поднимать верх. Потрескивая, он поднимается, а за ним вылезают снизу из гнилого косяка и прутья решетки. Наконец, освобождаю голову, примащиваюсь поудобнее и, высвободив из нижней рамы прутья, отгибаю наружу решетку. Окно открыто, пролезть легко. Спускаюсь вниз, одеваюсь, поднимаюсь и вылезаю на крышу. Сползаю к лестнице, она поросла мохом от старости, смотрю вниз. Ворота открыты. Пожарный-дежурный на скамейке, и храп его ясно слышен. Спускаюсь. Одна ступенька треснула. Я ползу в обхват.
   Прохожу мимо пожарного в отворенные ворота и важно шагаю по улице вниз, направляясь к дамбе. Жажда мучит. Вспоминаю, что деньги у меня отобрали. И вот чудо: подле тротуара чтото блестит. Вижу-дамский перламутровый кошелек. Поднимаю. Два двугривенных! Ободряюсь, шагаю по дамбе. Заалелся восток, а когда я подошел к дамбе и пошел по ней, перегоняя воза, засверкало солнышко... Пароход свистит два раза - значит отходит. Пристань уже ожила. В балагане покупаю фунт ситного и пью кружку кислого квасу прямо из бочки. Открываю кошелек-двугривенных нет. Лежит белая бумажка. Открываю другое отделение, беру двугривенный и расплачиваюсь, интересуюсь бумажкой-оказывается второе чудо: двадцатипятирублевка. Эге, думаю я, еще не пропал! Обращаюсь к торговцу:
   - Возьму целый ситный, если разменяешь четвертную.
   - Давай!
   Беру ситный, иду на пристань, покупаю билет третьего класса до Астрахани, покупаю у бабы воблу и целого гуся жареного за рубль.
   Пароход товаро-пассажирский. Народу мало. Везут какие-то тюки и ящики. Настроение чудесное... Душа ликует...
   * * *
   Астрахань. Пристань забита народом.
   Какая смесь одежд и лиц,
   Племен, наречий, состояний...
   Солнце пекло смертно. Пылища какая-то белая, мелкая, как мука, слепит глаза по пустым немощеным улицам, где на заборах и крышах сидят вороны. Никогошеньки. Окна от жары завешены. Кое-где в тени возле стен отлеживаются в пыли оборванцы.
   На зловонном майдане, набитом отбросами всех стран и народов, я первым делом сменял мою суконную поддевку на серый почти новый сермяжный зипун, получив трешницу придачи, расположился около торговки съестным в стоячку обедать. Не успел я поднести ложку мутной серой лапши ко рту, как передо мной выросла богатырская фигура, на голову выше меня, с рыжим чубом... Взглянул-серые знакомые глаза... А еще знакомее показалось мне шадровитое лицо... Не успел я рта открыть, как великан обнял меня.
   - Барин? Да это вы!..
   - Я, Лавруша...
   - Ну, нет, я не Лавруша уж, а Ваня, Ваняга...
   - Ну, и я не барин, а Алеша... Алексей Иванов...
   - Брось это, - вырвал он у меня чашку, кинул пятак торговке и потащил.
   - Со свиданием селяночки хлебанем.
   Орлов после порки благополучно бежал в Астрахань- иногда работал на рыбных ватагах, иногда вольной жизнью жил. То денег полные карманы, то опять догола пропьется. Кем он не был за это время: и навожчиком, и резальщиком, и засольщиком, и уходил в море... А потом запил и спутался с разбойным людом...
   Я поселился в слободе, у Орлова. Большая хата на пустыре, пол земляной, кошмы для постелей. Лушка, толстая немая баба, кухарка и калмык Доржа. Еды всякой вволю: и баранина, и рыба разная, обед и ужин горячие. К хате пристроен большой чулан, а в нем всякая всячина съестная: и мука, и масло, и бочка с соленой промысловой осетриной, вся залитая до верху тузлуком, в который я как-то, споткнувшись в темноте, попал обеими руками до плеч, и мой новый зипун с месяц рыбищей соленой разил.
   Уж очень я был обижен, а оказывается, что к счастью!
   С нами жил еще любимый подручный Орлова - Ноздря. Неуклюжий, сутулый, ноги калмыцкие-колесом, глаза безумные, нос кверху глядит, а изпод вывороченных ноздрей усы щетиной торчат. Всегда молчит и только приказания Орлова исполняет. У него только два ответа на все: ну-к-штожь и ладно.
   Скажи ему Орлов, примерно:
   - Видишь, купец у лабаза стоит?
   - Ну-к-штожь!
   - Пойди, дай ему по морде!
   - Ладно.
   И пойдет и даст, и рассуждать не будет, для чего это надо: про то атаману знать!
   - Золото, а не человек, - хвалил мне его Орлов, - только одна беда - пьян напьется и давай лупить ни с того ни с сего, почем зря, всякого, приходится глядеть за ним и, чуть-что, связать и в чулан. Проспится и не обидится - про то атаману знать, скажет.
   На другой день к обеду явилось новое лицо: мужичище саженного роста, обветрелое, как старый кирпич, зловещее лицо, в курчавых волосах копной и в бороде торчат метелки от камыша. Сел, выпил с нами водки, ест и молчит. И Орлов тоже молчит - уж у них обычай ничего не спрашивать - коли что надо, сам всякий скажет. Это традиция.
   - Ну, Ваняга, сделано, я сейчас оттуда на челночишнике... Жулябу и Басашку с товаром оставил, на Свиной Крепи, а сам за тобой: надо косовушку, в челноке насилу перевезли все.
   * * *
   Волга была неспокойная. Моряна развела волну, и большая, легкая и совкая костромская косовушка скользила и резала мохнатые гребни валов под умелой рукой Козлика, - так не к лицу звали этого огромного страховида. По обе стороны Волги прорезали стены камышей в два человеческих роста вышины, то широкие, то узкие протоки, окружающие острова, мысы, косы... Козлик разбирался в них, как в знакомых улицах города, когда мы свернули в один из них и весла в тихой воде задевали иногда камыши, шуршавшие метелками, а изпод носа лодки уплывали ничего не боящиеся стада уток.
   Странное впечатление производили эти протоки: будто плывешь по аллее тропического сада... Тишина иногда нарушается всплеском большой рыбины, потрескиванием камышей и какими-то странными звуками...
   - Что это? - спрашиваю.
   - Дикие свиньи свою водяную картошку ищут.
   Какую водяную картошку, я так и не спросил, уж очень неразговорчивый народ!
   Иногда только они перекидывались какими-то непонятными мне короткими фразами. Иногда Орлов вынимал из ящика штоф водки и связку баранок. Молча пили, молча передавали посуду дальше и жевали баранки. Мы двигались в холодном густом тумане бесшумными веслами.
   Уверенно. Козлик направлял лодку, знал, куда надо, в этой сети путанных протоков среди однообразных аллей камыша.
   Я дремал на средней лавочке вместо севшего за меня в весла Ноздри.
   Вдруг оглушительный свист... Еще два коротких, ответный свист, и лодка прорезала полосу камыша, отделявшего от протока заливчик, на берегу которого, на острове ли, на мысу ли, торчали над прибрежным камышом ветлы-раскоряки, их можно уже рассмотреть сквозь посветлевший, зеленоватый от взошедшей луны, туман.
   Из-под ветел появились два человека - один высокий, другой низкий.
   Они, видимо, спросонья продрогли и щелкали зубами.
   Молча им Орлов сунул штоф и, только допив его, заговорили. Их никто не спрашивал.
   Все молчали, когда они пили.
   Привязали лодку к ветле. Вышли.
   - Вот! - сказал большой, указывая на огромные мешки и на три длинных толстых свертка в рогожах. Козлик докладывал Орлову:
   - То из той клети, знаешь, и эти балыки с Мочаловского вешала. Вот ведерко с икрой еще...
   Погрузившись, мы все шестеро уселись и молча поплыли среди камышей и выбрались на стихшую Волгу... Было страшно холодно. Туман зеленел над нами. По ту сторону Волги, за черной водой еще чернее воды, линия камышей. Плыли и молчали. Ведь что-то крупное было сделано, это чувствовалось, но все молчали: сделано дело, что зря болтать!
   Вот оно где: "нашел - молчи, украл - молчи, потерял-молчи!".
   * * *
   Должно быть, около полудня я проснулся весь мокрый от пота-на мне лежал бараний тулуп. Голова болела страшно. Я не шевелился и не подавал голоса. Вся компания уже завтракала и молча выпивала. Слышалось только чавканье и стук бутылки о край стакана. На скамье и на полу передо мной разложены шубы, ковер, платья разные - и тут же три пустых мешка. Потом опять все уложили в мешки и унесли. Я уснул и проснулся к вечеру. Немая подошла, пощупала мою голову и радостно заулыбалась, глядя мне в глаза. Потом сделала страдальческую физиономию, затряслась, потом пальцами правой руки по ладони левой изобразила, что кто-то бежит, махнула рукой к двери, топнула ногой и плюнула вслед. А потом указала на воротник тулупа и погладила его.
   Понимать надо: согрелся и лихорадка перестала трясти и убежала. Потом подала мне умыться, поставила на стол хлеб и ведро, которое мы привезли. Открыла крышку - там почти полведра икры зернистой.
   Ввалилась вся команда. Подали еще ложек, хлеба и связку воблы. Налили стаканы, выпили.
   - Ешь, а ты икру-то хлебай ложкой! Я пил и ел полными ложками чудную икру. Все остальные закусывали воблой. - Ваня, а ты же икру? - спросил я.
   - Обрыдла. Это тебе в охотку.
   Подали жареную баранину и еще четвертную поставили на стол.
   Пьянствовали ребята всю ночь. Откровенные разговоры разговаривали. Козлик что-то начинал петь, но никто не подтягивал, и он смолкал. Шумели... дрались... А я спал мертвым сном. Проснулся чуть свет - все спят вповалку. В углу храпел связанный по рукам и ногам Ноздря. У Орлова все лицо в крови. Я встал, тихо оделся и пошел на пристань.
   * * *
   В Царицыне пароход грузится часов шесть. Я вышел на берег, поел у баб печеных яиц и жареной рыбы.
   Иду по берегу, вдоль каравана. На песке стоят три чудных лошади в попонах, а четвертую сводят по сходням с баржи. И ее поставили к этим. Так и горят их золотистые породистые головы на полуденном солнце.
   - Что, хороши? - спросил меня старый казак в шапке блином и с серьгой в ухе.
   - Ах, как хороши! Так бы не ушел от них.
   Он подошел ко мне близко и понюхал.
   - Ты что, с промыслов?
   - Да, из Астрахани, еду работы искать.
   - Вот я и унюхал... А ты по какой части?
   - В цирке служил!
   - Наездник? Вот такого-то мне и надо. Можешь до Великокняжеской лошадей со мной вести?
   - С радостью!
   И повели мы золотых персидских жеребцов в донские табуны и довели благополучно, и я в степи счастье свое нашел. А не попади я зипуном в тузлук не унюхал бы меня старый казак Гаврило Руфич, и не видал бы я степей задонских, и не писал бы этих строк!
   - Кисмет!
   ... Степи. Незабвенное время. Степь заслонила и прошлое и будущее. Жил текущим днем, беззаботно. Едешь один на коне и радуешься.
   Все гладь и гладь.
   Не видно края,
   Ни кустика, ни деревца...
   Кружит орел, крылом сверкая...
   И степь, и небо без конца...
   Вспоминается детство. Леса дремучие... За каждым деревом, за каждым кустиком, кроется опасность... Треснет хворост под ногой, и вздрогнешь... И охота в лесу какая-то... подлая, из-за угла... Взять медведя... Лежит сонный медведь в берлоге, мирно лапу сосет. И его, полусонного, выгоняют охотники из берлоги... Он в себя не придет, чуть высунется - или изрешетят пулями, или на рогатину врасплох возьмут. А капканы для зверя! А ямы, покрытые хворостом с острыми кольями внизу, на которые падает зверь!.. Подлая охота-все исподтишка, тихомолком... А степь-не то. Здесь все открыто-и сам ты весь на виду... Здесь воля и удаль. Возьми-ка волка в угон, с одной плетью! И возьмешь на чистоту, один на один.
   Степь да небо. И мнет зеленую траву полудикий сын этой же степи, конь калмыцкий. Он только что взят из табуна и седлался всего в третий раз... Дрожит, боится, мечется в стороны, рвется вперед и тянет своей мохнатой шеей повод, так тянет, что моя привычная рука устала, и по временам чувствуется боль...
   А кругом - степь да небо! Зеленый океан внизу и голубая беспредельность вверху. Чудное сочетание цветов... Пространство необозримое...
   И я один, один с послушным мне диким конем чувствую себя властелином этого необъятного простора. Разве только
   Строгих стрепетов стремительная стая
   Сорвется с треском из-под стремени коня...
   Ни души кругом.
   Ни души в этой степи, только что скинувшей снежный покров, степи, разбившей оковы льда, зеленеющей, благоуханной.
   Я надышаться не могу. В этом воздухе все: свобода,. творчество, счастье, призыв к жизни, размах души...
   Привстал на стременах, оглянулся вокруг- все тот же бесконечный зеленый океан... Неоглядный, . величественный, грозный...
   И хочется борьбы...
   И я бессознательно ударом плети резнул моего свободного сына степей...
   Взвизгнул дико он от боли, вздрогнул так, что я почуял эту дрожь, я почувствовал, как он сложился в одно мгновение в комок, сгорбатил свою спину,, потом вытянулся и пошел, и пошел!
   Кругом ветер свищет, звенит рассекаемая ногами и грудью высокая трава, справа и слева хороводом кружится и глухо стонет земля под ударами крепких копыт его стальных, упругих некованных ног.
   Заложил уши... фырчит... и несется, как от смерти...
   Еще удар плети... Еще чаще стучат копыта... Еще сильнее свист ветра... Дышать тяжело...
   И несет меня скакун по глади бесконечной, и чувствую я его силу могучую, и чувствую, что вся его сила у меня в пальцах левой руки... Я властелин его, дикого богатыря, я властелин бесконечного пространства. Мчусь вперед, вперед, сам не зная куда, и не думая об этом...
   Здесь только я, степь да небо.
   Обжился на зимовнике и полюбил степь больше всего на свете, должно быть дедовская кровь сказалась. На всю жизнь полюбил и почти до самой революции был связан с ней и часто бросал Москву для степных поездок по коннозаводским делам.
   И много-много, и в газетах, и в спортивных журналах я писал о степях, даже один очерк степной жизни попал в хрестоматию (Хрестоматия, изд. Клюквина, Москва). В одной из следующих моих книг придется вернуться и к этим дням, которые вспоминаю сейчас, так как они связаны с последующими годами моей жизни, а пока - о далеком былом.
   * * *
   Сам старик и его жена были почти безграмотны, в доме не водилось никаких журналов, газет и книг, даже коннозаводских: он не признавал никаких новшеств, улучшал породу лошадей арабскими и золотистыми персидскими жеребцами, не признавал английских - от них дети цыбатые, говорил, - а рысаков ругательски ругал: купеческая лошадь, сырость разводят! Даже ветеринарам не хотел верить-лошадей лечил сам да его главный помощник, калмык Клык. Имени его никто не знал, а Клыком его звали потому, что из рассеченной верхней губы торчал огромный желтый клык. Лошади были великолепные и шли нарасхват даже в гвардейские полки. В доме был подвал с домашними наливками и винами, вплоть до шампанского,-это угощение для покупателей-офицеров, заживавшихся у него иногда по неделям. Стол был простой, готовила сама Анна Степановна, а помогала ей ее родная племянница подросток Женя, красавица-казачка, лет пятнадцати.
   Брови черные дугой
   Глаза с поволокой...
   Она с утра до ночи металась по хозяйству, ключи от всего носила у себя на поясе и везде поспевала. Высокая, тонкая, еще несложившаяся, совсем ребенок в жизни - в своей комнате в куклы играла - она обещала быть красавицей. Она была почти безграмотна, но прекрасно знала лошадей и сама была лихой наездницей. На своем легком казачьем седле с серебряным убором, подаренным ей соседом-коневодом, знаменитым Подкопаевым, она в свободное время одна-одинешенька носилась от косяка к косяку, что было весьма рискованно: не раз приходилось ускакивать от разозленного косячного жеребца. Меня она очень любила, хотя разговаривать нам было некогда, и конца-краю радости ее не было, когда осенью, в день ее рождения, я подарил ей свой счастливый перламутровый кошелек, который с самой Казани во всех опасностях я сумел сберечь.
   Меня она почтительно звала Алексеем Ивановичем, а сам старик, а по его примеру и табунщики, звали Алешей - ни усов, ни бороды у меня не было - а потом, когда я занял на зимовке более высокое положение, калмыки и рабочие стали звать Иванычем, а в случае каких-нибудь просьб, Алексеем Ивановичем. По приходе на зимовник я первое время жил в общей казарме, но скоро хозяева дали мне отдельную комнату; обедать я стал с ними, и никто из товарищей на это не обижался, тем более, что я все-таки от них не отдалялся и большую часть времени проводил в артели, - в доме скучно мне было.
   А, главным образом, уважали меня за знание лошади, разные выкрутасы джигитовки и вольтижировки и за то. что сразу постиг объездку неуков и ловко владел арканом.