Таков был Лентовский, таков Эрмитаж в первый год своей славы.
   Я сидел за Пастуховским столом. Ужинали. Сам толстяк буфетчик, знаменитый кулинар С. И. Буданов, прислуживал своему другу Пастухову. Иногда забегал Лентовский, присаживался и снова исчезал.
   Вдруг перед нами предстал елейного вида пожилой человечек в долгополом сюртуке, в купеческом картузе, тогда модном, с суконным козырьком.
   - Николаю Ивановичу почтение-с.
   - А, сухой именинник! Ты бы вчера приходил, да угощал...
   - Дело не ушло-с, Николай Иванович.
   - Ну, садись, Исакий Парамоныч, уж я тебя угощу.
   - Не могу, дома ожидают. Пожалуйте ко мне на минутку.
   Пастухов встал, и они пошли по саду. Минут через десять Пастухов вернулся и сказал:
   - Ну, вы дойдете, запишите ужин на меня... Гиляй, пойдем со мной к Парамонычу. Зовет в пеструшки перекинуться, в стукалочку, вчерашние именины справлять...
   Мы уходим. В аллее присели на скамейку.
   - Сейчас я получил сведение, что в Орехово-Зуеве, на Морозовской фабрике был вчера пожар, сгорели в казарме люди, а хозяева и полиция заминают дело, чтоб не отвечать и не платить пострадавшим. Вали сейчас на поезд, разузнай досконально все, перепиши поименно погибших и пострадавших... да смотри, чтоб точно все. Ну да ты сделаешь... вот тебе деньги и никому ни слова...
   Он мне сунул пачку и добавил:
   - Да ты переоденься, как на Хитров ходишь... день два пробудь, не телеграфируй и не пиши, все разнюхай... Ну, счастливо... - И крепко пожал руку.
   В картузе, в пиджачишке и стоптанных сапогах с первым поездом я прибыл в Орехово-Зуево и прямо в трактир, где молча закусил и пошел по фабрике.
   Вот и место пожарища, сгорел спальный корпус № 8, верхний этаж. Казарма огромная в 17 окон, выстроенная так же, как и все остальные казармы, которые я осмотрел во всех подробностях, чтобы потом из рассказов очевидцев понять картину бедствия.
   Казарма деревянная. Лестниц наружных мало, где одна, где две, да они и бесполезны, потому что окна забиты наглухо.
   - Чтобы ребятишки не падали, - пояснили мне.
   Таковы были казармы, а бараки еще теснее. Сами фабричные корпуса и даже самые громадные прядильни снабжены были лишь старыми деревянными лестницами, то одна, то две, а то и ни одной. Спальные корпуса состояли из тесных "коморок", набитых семьями, а сзади темные чуланы, в которых летом спали от "мухоты".
   Осмотрев, я долго ходил вокруг сгоревшего здания, где все время толпился народ, хотя его все время разгоняли два полицейских сторожа.
   Я пробыл на фабрике двое суток; днем толкался в народе, становился в очередь, будто наниматься или получать расчет, а когда доходила очередь до меня, то исчезал. В очередях добыл массу сведений, но говорили с осторожкой: чуть кто подойдет - смолкают, конторские сыщики следили вовсю.
   И все-таки мне удалось восстановить картину бедствия.
   * * *
   В полночь 28 мая в спальном корпусе № 8, где находились денные рабочие с семьями и семьи находившихся на работе ночной смены, вспыхнул пожар и быстро охватил все здание. Кое-кто успел выскочить через выходы, другие стали бить окна, ломать рамы и прыгать из окон второго этажа. Новые рамы, крепко забитые, без топора выбить было нельзя. Нашлась одна лестница, стали ее подставлять к окнам, спасли женщину с ребенком и обгорелую отправили в больницу. Это была работница Сорокина; ее муж, тоже спасенный сыном, только что вернувшимся со смены, обгорел, обезображенный до нельзя. Дочь их, Марфу, 11 лет, так и не нашли, - еще обломки и пепел не раскопаны. Говорили, что там есть сгоревшие. Рабочие выбрасывали детей, а сами прыгали в окна. Вот как мне рассказывала жена рабочего Кулакова:
   - Спали мы в чулане сзади казармы и, проснувшись в 12 часу, пошли на смену. Только что я вышла, вижу в окне третьей каморки вверху огонь и валит дым. Выбежал муж, и мы бросились вверх за своими вещами. Только что прошли через кухню в коридор, а там огонь... "Спасайтесь, горим", крики... Начал народ метаться, а уж каморки и коридор все в огне; как я выбежала на двор, не помню, а муж скамьей раму вышиб и выскочил в окно... Народ лезет в окна, падает, кричит, казарма пылает... Сразу загорелся корпус и к утру весь второй этаж представлял из себя развалины, под которыми погребены тела сгоревших...
   В субботу найдены были обуглившиеся трупы. Женщина обгорела с двумя детьми,-это жена сторожа, только что разрешившаяся от бремени, еще два ребенка, дети солдата Иванова, который сам лежал в больнице...
   В грудах обломков и пепла найдено было 11 трупов. Детей клали в один гроб по несколько. Похороны представляли печальную картину: в телегах везли их на Мызинское кладбище. Кладбищ в Орехово-Зуеве было два: одно Ореховское, почетное, а другое Мызинское, для остальных. Оно находилось в полуверсте от церкви в небольшом сосновом лесу на песчаном кургане. Там при мне похоронили 16 умерших в больнице и 11 найденных на пожарище.
   Рабочие были в панике. Накануне моего приезда, 31 мая, в понедельник, в казарме № 5 кто-то крикнул "пожар", и произошел переполох. В день моего приезда в казармах окна порасковыряли сами рабочие и приготовили веревки для спасения.
   Когда привозили на кладбище гроба из больницы, строжайше было запрещено говорить, что это жертвы пожара. Происшедшую катастрофу покрывали непроницаемой завесой.
   Перед отъездом в Москву, когда я разузнал все и даже добыл список пострадавших и погибших, я попробовал повидать официальных лиц. Обратился к больничному врачу, которого я поймал на улице, но и он оказался хранителем тайны и отказался отвечать на вопросы.
   - Скажите, по крайней мере, доктор, сколько у вас в больнице обгорелых? спрашиваю я, хотя список их у меня был в кармане.
   - Ничего-с, ничего не могу вам сказать, обратитесь в контору или к полицейскому надзирателю.
   - Их двадцать девять, я знаю, но как их здоровье?
   - Ничего-с, ничего не могу вам сказать, обратитесь в контору.
   - Но скажите, хоть сколько умерло, ведь это же не секрет.
   - Ничего-с, ничего... - и, не кончив речи, быстро ретировался.
   Думаю, рисканем. Пошел разыскивать самого квартального. Оказывается, он был на вокзале. Иду туда и встречаю по дороге упитанного полицейского типа.
   - Скажите, какая, по-вашему, причина пожара?
   - Поджог! - ответил он как-то сразу, а потом, посмотрев на мой костюм, добавил строго:
   - А ты кто такой за человек есть?
   - Человек, брат, я московский, а ежели спрашиваешь, так... могу тебе и карточку с удостоверением показать.
   -А, здравствуйте! Значит, оттуда?-и подмигнул.
   - Значит, оттуда. Вторые сутки здесь каталажусь...
   Все узнал. Так поджог?
   - Поджог, лестницы керосином были облиты.
   - А кто видал?
   - Там уже есть такие, найдутся, а то расходы-то какие будут фабрике, ежели не докажут поджога... Ну, а как ваш полковник поживает.
   - Какой?
   - Как какой? Известно, ваш начальник, полковник
   Муравьев... Ведь вы из сыскного?
   - Вроде того, еще пострашнее... Вот глядите. И, захотев поозорничать, я вынул из кармана книжку с моей карточкой, с печатным бланком корреспондента "Московского листка" и показал ему. В лице изменился и затараторил.
   - Вот оно что, ну ловко вы меня поддели... нет, что уж... только, пожалуйста, меня не пропишите, как будто мы с вами не видались, сделайте милость, сами понимаете, дело подначальное, а у меня семья, дети, пожалейте.
   - Даю вам слово, что я о вас не упомяну, только ответьте на мои некоторые вопросы.
   Мы побеседовали, я от него узнал всю подноготную жизнь фабрики, и далеко не в пользу хозяев говорил он.
   * * *
   Вернулся я с вокзала домой ночью, написал корреспонденцию, подписал ее своим старым псевдонимом "Проезжий корнет" и привез Н. И. Пастухову рано утром к чаю.
   Пастухов увел меня в кабинет, прослушал корреспонденцию, сказал "ладно", потом засмеялся.
   - Корнет! Так корнету и поверят, - зачеркнул и подписал: "Свой человек".
   - Пусть у себя поищут, а то эти подлецы-купцы узнают и пакостить будут, посмотрим, как они завтра завертятся, как караси на сковородке, пузатые... Вот рабочие так обрадуются, читать газету взасос будут, а там сами нас завалят корреспонденциями про свои беспорядки.
   Через два дня прихожу утром к Пастухову, а тот в волнении. .
   - Сегодня к двенадцати князь (Князь В. А. Долгоруков, московский генерал-губернатор) вызывает, купцы нажаловались, беда будет, а ты приходи в четыре часа к Тестову, я от князя прямо туда. Ехать боюсь!
   * * *
   В левом зале от входа, посредине, между двумя плюшевыми диванами стоял стол, который днем никто из посетителей Тестовского трактира занимать не смел.
   - Это стол Николая Ивановича, никак нельзя, - отказывали бело-рубашечники всякому, кто этого не знал.
   К трем часам дня я и сотрудник "Московского листка" Герзон сидели за столом вдвоем и закусывали перед обедом. Входит Пастухов, сияющий.
   - Что вы, черти, водку с селедкой лопаете, что не спросили как следует. Кузьма, уху из стерлядки, растегайчик пополамный, чтобы стерлядка с осетринкой и печеночка налимья, потом котлеты поджарские, а там блинчики с вареньем. А пока закуску: икорки, балычка, ветчинки - все как следует. Да лампопо по-горбуновски, из Трехгорного пива.
   - Ну, вот прихожу я к подъезду, к дежурному, князь завтракает. Я скорей на задний двор, вхожу к начальнику секретного отделения Хотинскому; ну, человек, конечно, свой, приятель, наш сотрудник, спрашиваю его: "Павел Михайлович, за чем меня его сиятельство требует? Очень сердит?".
   - Вчера Морозовы ореховские приезжали оба, и Викула и Тимофей, говорят, ваша газета бунт на фабрике сделала, обе фабрики шумят. Ваш "Листок" читают по трактирам, собираются толпами, на кладбище, там тоже читают. Князь рассердился, корреспондента, говорит, арестовать и выслать.
   - Ну, я ему: что же делать, Павел Михайлович, в долгу не останусь, научите.
   - А вот что: князь будет кричать и топать, а вы ему только одно - виноват, ваше сиятельство. А потом спросит, кто такой корреспондент. А теперь я вас спрашиваю от себя: кто вам писал?
   А я ему говорю: хороший сотрудник, за правду ручаюсь.
   - Ну, вот, говорит, это и скверно, что все правда.
   Не правда, так ничего бы и не было. Написал опровержение и шабаш. Ну, да все равно, корреспондента мы пожалеем. Когда князь спросит, кто писал, скажите, что вы сами слышали на бирже разговоры о пожаре, о том, что люди сгорели, а тут в редакцию двое молодых людей пришли с фабрики, вы им поверили и напечатали. Он ведь этих фабрикантов сам не любит. Ну, идите.
   Иду. Зовет к себе в кабинет. Вхожу. Владимир Андреевич встает с кресла в шелковом халате, идет ко мне с газетой и сердито показывает отмеченную красным карандашом корреспонденцию.
   - Как вы смеете, ваша газета рабочих взбунтовала.
   - Виноват, ваше сиятельство,-кланяюсь ему, - виноват, виноват.
   - Что мне в вашей вине, я верю, что вас тоже подвели. Кто писал? Нигилист какой-нибудь?
   Я рассказал ему, как меня научил Хотинский. Князь улыбнулся.
   - Написано все верно, прощаю вас на этот раз, только если такие корреспонденции будут поступать, так вы посылайте их на просмотр к Хотинскому... Я еще не знаю, чем дело фабрики кончится, может быть, беспорядками, главное насчет штрафов огорчило купцов; ступайте!
   Я от него опять к Павлу Михайловичу, а тот говорит:
   - Ну, заварили вы кашу. Сейчас один из моих агентов вернулся... Рабочие никак не успокоятся, а фабрикантам в копеечку влетит... Приехал сам прокурор судебной палаты на место... Сам ведет строжайшее следствие... За укрывательство кое-кто из властей арестован, потребовал перестройки казармы и улучшения быта рабочих, сам говорил с рабочими, и это только успокоило их. Дело будет разбираться во Владимирском суде.
   - Ну, заварил ты кашу, Гиляй, сидеть бы тебе в Пересыльной, если бы не Павел Михайлович.
   * * *
   "Московский листок" сразу увеличил розницу и подписку. Все фабрики подписались, а мне он заплатил двести рублей за поездку, оригинал взял из типографии, уничтожил его, а в книгу сотрудников гонорар не записал: поди узнай, кто писал!
   Таков был Николай Иванович Пастухов.
   (Года через три, в 1885 году, во время первой большой стачки у Морозовых я в это время работал в "Русских ведомостях" - в редакцию прислали описание стачки, в котором не раз упоминалось о сгоревших рабочих, и прямо цитировались слова из моей корреспонденции, но ни строчки не напечатали "Русские ведомости" - было запрещено).
   .
   * * *
   Вскоре Пастухов из-за утреннего чая позвал меня к себе в кабинет.
   - Гляди.
   На столе лежала толстенная кипа бумаги с надписью на синей обложке М. У. П. "Дело о разбойнике Чуркине".
   - Вчера мне исправник Афанасьев дал. Был я у него в уездном полицейском управлении, а он мне его по секрету и дал. Тут за несколько лет собраны протоколы и вся переписка о разбойнике Чуркине. Я буду о нем роман писать. Тут все его похождения, а ты съезди в Гуслицы и сделай описание местности, где он орудовал. Разузнай, где он бывал, подробнее собери сведения. Я тебе к становому карточку от исправника дам, к нему и поедешь.
   - Карточку, пожалуй, я исправничью на всякий случай возьму, а к становому не поеду, у меня приятель в Ильинском погосте есть, трактирщик, на охоту езжал с ним.
   - Ну, это лучше, больше узнаешь.
   На другой день я был в селе Ильинском погосте у Давыда Богданова, старого трактирщика. Но его не было дома, уехал в Москву дня на три. А тут подвернулся старый приятель, Егорьевский кустарь, страстный охотник, и позвал меня на охоту, в свой лесной глухой хутор, где я и пробыл трое суток, откуда и вернулся в Ильинский погост к Давыдову. Встречаю его сына Василия, только что приехавшего. Он служил писарем в Москве в Окружном штабе. Малый развитой, мой приятель, охотились вместе. Он сразу поражает меня новостью:
   - Скобелев умер... Вот, читайте.
   Подал мне последнюю газету и рассказал о том, что говорят в столице, что будто Скобелева отравили.
   Тут уж было не до Чуркина. Я поехал прямо на поезд в Егорьевск, решив вернуться в Гуслицы при первом свободном дне.
   Я приехал в Москву вечером, а днем прах Скобелева был отправлен в его Рязанское имение.
   В Москве я бросился на исследования из простого любопытства, так как писать, конечно, ничего было нельзя.
   Говорили много и, конечно, шепотом, что он отравлен немцами, что будто в ресторане - не помню в каком - ему послала отравленный бокал с шампанским какая-то компания иностранцев, предложившая тост за его здоровье... Наконец, уж совсем шепотом, с оглядкой, мне передавал один либерал, что его отравило правительство, которое боялось, что во время коронации, которая будет через год, вместо Александра III, обязательно объявят царем и коронуют Михаила II, Скобелева, что пропаганда ведется тайно и что войска, боготворящие Скобелева, совершат этот переворот в самый день коронации, что все уж готово. Этот вариант я слыхал и потом.
   А на самом деле вышло гораздо проще.
   Умер он не в своем отделении гостиницы Дюссо, где останавливался, приезжая в Москву, как писали все газеты, а в номерах "Англия". На углу Петровки и Столешникова переулка существовала гостиница "Англия" с номерами на улицу и во двор. Двое ворот вели во двор, один из Столешникова переулка, а другие в Петровки, рядом с извозчичьим трактиром. Во дворе были флигеля с номерами. Один из них двухэтажный сплошь был населен содержанками и девицами легкого поведения, шикарно одевавшимися. Это были, главным образом, иностранки и немки из Риги.
   Большой номер, шикарно обставленный в нижнем этаже этого флигеля, занимала блондинка Ванда, огромная прекрасно сложенная немка, которую знала вся кутящая Москва.
   И там на дворе от очевидцев я узнал, что рано утром 25 июня к дворнику прибежала испуганная Ванда и сказала, что у нее в номере скоропостижно умер офицер. Одним из первых вбежал в номер парикмахер И. А. Андреев, задние двери квартиры которого как раз против дверей флигеля. На стуле, перед столом, уставленном винами и фруктами, полулежал без признаков жизни Скобелев. Его сразу узнал Андреев. Ванда молчала, сперва не хотела его называть.
   В это время явился пристав Замойский, сразу всех выгнал и приказал жильцам:
   - Сидеть в своем номере и носа в коридор не показывать!
   Полиция разогнала народ со двора, явилась карета с завешанными стеклами, и в один момент тело Скобелева было увезено к Дюссо, а в 12 часов дня в комнатах, украшенных цветами и пальмами, высшие московские власти уже присутствовали на панихиде.
   * * *
   28 июня мы небольшой компанией ужинали у Лентовского в его большом садовом кабинете. На турецком диване мертвецки спал трагик Анатолий Любский, напившийся с горя. В три часа, с почтовым поездом он должен был уехать в Курск на гастроли, взял билет, да засиделся в буфете, и поезд ушел без него. Он прямо с вокзала приехал к Лентовскому, напился вдребезги и уснул на диване.
   Мы сели ужинать, когда уже начало светать. Ужинали свои: из чужих был только приятель Лентовского, управляющий Московско-Курской железной дорогой К. И. Шестаков.
   Ужин великолепный, сам Буданов по обыкновению хлопотал, вина прекрасные. Молча пили и закусывали, перебрасываясь словами, а потом, конечно, разговор пошел о Скобелеве. Сплетни так и сплетались. Молчали только двое - я и Лентовский.
   По-видимому, эти разговоры ему надоели. Он звякнул кулачищем по столу и рявкнул:
   - Довольно сплетен. Все это вранье. Никто Скобелева не отравлял. Был пьян и кончил разрывом сердца. Просто перегнал. Это может быть и со мной и с вами. Об отраве речи нет. Я видел двух врачей, вскрывавших его, - говорят, сердце настолько изношено, что удивительно, как он еще жил.
   И скомандовал:
   - Встать! Почтим память покойного стаканом шампанского. Он любил выпить! Встали и почтили.
   - Еще 24-го Михаил Дмитриевич был у меня в Эрмитаже в своем белом кителе. С ним был его адъютант и эта Ванда. На рассвете они вдвоем уехали к ней... Не будет она травить человека в своей квартире. Вот и все... Разговоры прекратить!
   Все замолчали - лишь пьяный Любский что-то бормотал во сне на турецком диване. Лентовский закончил:
   - А эту стерву Ванду я приказал не пускать в сад...
   И еще раз треснул кулаком так, что Любский вскочил и подсел к нам. Проснулся Любский, когда уже стало совсем светло и мы пресытились шампанским, а Лентовский своим неизменным "Бенедиктином", который пил не из ликерных рюмочек, а из лафитного стакана.
   - Осадить пора, Миша, теперь не дурно бы по рюмочке холодной водочки и селяночки по-московски, да покислее, - предложил Любский.
   Явился буфетчик.
   - Серега, сооруди-ка нам похмельную селяночку на сковороде из живой стерлядки, а то шампанское в горло не лезет.
   - Можно, а пока вот вам дам водочки со льда и трезвиловки, икорки ачуевской тертой с сардинкой, с лучком и с лимончиком, как рукой снимет.
   Жадно все набросились после холодной водки и тертой икры с сардинкой на дымящуюся селянку. Отворили окна, подняли шторы, солнце золотило верхушки деревьев и приятный холодок освежал нас. Вдруг вбежал Михайла, любимец Лентовского, старший официант, и прямо к Шестакову.
   - Вас курьер с вокзала спрашивает, Константин Иванович, несчастье на дороге. Сразу отрезвел Шестаков.
   - Что такое? Зови сюда! Нет, лучше я сам выйду. Через минуту вернулся.
   - Извините, ухожу, - схватил шапку, бледный весь.
   - Что такое, Костя? - спросил Лентовский.
   - Несчастье, под Орлом страшное крушение, почтовый поезд провалился под землю. Прощайте.
   И пока он жал всем руки, я сорвал с вешалки шапку и пальто, по пути схватил со стула у двери какую-то бутылку запасного вина и, незамеченный, исчез.
   У подъезда на Божедомке в числе извозчиков увидал лихача мальчугана "Птичку", дремавшего на козлах своей дорогой запряжки.
   - Птичка, на Курский вокзал, вали!
   - Три рубля, - ответил он спросонья.
   - Вали.
   Минут через двадцать я отпустил вспененного рысака, не доезжая до вокзала, где на подъезде увидал толпу разного начальства и воротами пробежал на двор к платформе со стороны рельс.
   У платформы стоял готовый поезд с двумя вагонами третьего класса впереди и тремя зеркальными министерскими сзади.
   Я залез под вагон соседнего пустого состава и наблюдал за платформой, по которой металось разное начальство. а старик Сергей Иванович Игнатов с седыми баками, начальник станции, служивший с первого дня открытия дороги, говорил двум инженерам:
   - Константин Иванович сейчас приедет. Около Мценска... говорят, весь поезд... погиб и все... телеграмма ужасная... - слышались отрывистые фразы Игнатова.
   - Идет, идет, - прошу садиться. Ну, решил я, - просят садиться, будем садиться, Я вскочил прямо с полотна на подножку второго министерского вагона, где на счастье была незапертая дверь, и нырнул прямо в уборную. Едва я успел захлопнуть дверь, как послышались голоса входящих в вагон.
   Через минуту свисток паровоза, и поезд двинулся и помчался, громыхая на стрелках... Вот мы уже за городом... поезд мчится с безумной скоростью, меня бросает на лакированной крышке... Я снял с себя неразлучный пояс из сыромятного калмыцкого ремня и так привернул ручку двери, что никаким ключом не отопрешь.
   Остановились в Серпухове, набрали наскоро воды, полетели опять. Кто-то подошел к двери, рванул ручку и, успокоившись,-"занято"-ушел. Потом еще остановка, опять воду берут, опять на следующем перегоне проба отворить дверь... А вот и Тула, набрали воды, мчимся. Кто-то снова пробует вертеть ручку и ругаясь уходит,
   Через минуту слышу голоса:
   - Посмотри, не испортился ли запор. Слышу металлический звук кондукторского ключа и издаю громкое недовольное рычание и начальственным тоном спрашиваю:
   - Кто там?
   - Виноват, ваше превосходительство, и - потом тот
   же голос отвечает, - нет, занято. - И меня уже больше никто не беспокоил. Я ехал ничего невидя сквозь запертое матовое стекло,а опустить его не решался. Страшно хотелось пить после "трезвиловки" и селянки, и как я обрадовался, вынув из кармана пальто бутылку. Оказался "Шатоля Роз". А не будь этой бутылки - при томящей жажде я был вынужден выдать свое присутствие, что было бы весьма рискованно.
   Во время происшествий начальство не любит корреспондентов.
   Вот, наконец, Скуратове, берут воду... у самого окна слышу разговор:
   - За Чернью, около Бастыева. Всю ночь был такой ливень, такой ливень... Вырвало всю насыпь, и поезд рухнул.
   А потом голоса слились и ушли. После бешеной езды поезд быстро останавливается. Слышу шаги выходящих и разговоры:
   - Сейчас, тут рядом, ваше превосходительство, извольте видеть, где народ.
   Я развязал ремень и, когда голоса стихли, вышел на площадку и соскользнул на полотно через левую дверь.
   * * *
   Это место стало гуляньем: из Москвы и Петербурга вскоре приехали: Львов-Кочетов, из "Московских ведомостей", А. Д. Курепин, из "Нового времени", Н. П. Кичеев из "Новостей" Нотовича, и много, много разных корреспондентов разных газет и публики из ближайших городов и имений.
   Ширь, даль, зелень. По обе стороны этого многолюдного экстренного лагеря кипела жизнь, вагоны всех классов от товарных до министерских, населенные всяким людом, начиная от прокурора палаты и разных инженер генералов до рабочих депо и землекопов. Город на колесах.
   А еще дальше вокруг кольцо войск охраны и толпы гуляющих зевак, съехавшихся сюда, как на зрелище.
   Это двести девяносто шестая верста от Москвы... место без названия. И в первой телеграмме, посланной мной в газету в день прибытия, я задумался над названием местности. Я спросил, как называется эта ближайшая деревня?
   - "Кукуевка", - ответили мне, и я телеграфировал о катастрофе под деревней Кукуевкой. Отсюда и пошло "Кукуевская катастрофа", "Кукуевский овраг", и "Кукуевцы", - последнее об инженерах.
   - Кукушка, прокукуй мне про Кукуй, - сострил кто-то в "Будильнике".
   Вспоминаю момент приезда; впереди шел К. И. Карташев, за ним инженеры, служащие и рабочие... Огромный глубокий овраг пересекает узкая, сажень до двадцати вышины, насыпь полотна дороги, прорванная на большом пространстве, заваленная обломками вагонов. На том и другом краю образовавшейся пропасти полувисят готовые рухнуть разбитые вагоны. На дне насыпи была узкая, аршина в полтора диаметром, чугунная труба - причина катастрофы. Страшный ночной ливень 29 июня 1882 года, давший море воды, вырвал эту трубу, вымыл землю и образовал огромную подземную пещеру в насыпи, в глубину которой и рухнул поезд... Два колена трубы, пудов по двести каждая, виднелись на дне долины в полуверсте от насыпи, такова была сила потока...
   Оторвался паровоз и первый вагон, оторвались три вагона в хвосте, и вся средина поезда, разбитого в дребезги, так как машинист, во время крушения растерявшись, дал контрпар, разбивший вагоны, рухнула вместе с людьми на дно пещеры, где их и залило наплывшей жидкой глиной и зысыпало землей, перемешанной тоже с обломками вагонов и трупами погибших людей.
   Четырнадцать дней я посылал с нарочным и по телеграфу сведения о каждом шаге работы... и все это печаталось в "Листке", который первый поместил мою большую телеграмму о катастрофе и который шел в это время на расхват.
   Все другие газеты опоздали. На третий день ко мне приехал с деньгами от Н. И. Пастухова наш сотрудник А. М. Дмитриев, "Барон Галкин".
   - Телеграфируй о каждой мелочи, деньгами не стесняйся, - писал мне Н. И. Пастухов, и я честно исполнил его требование.
   С момента начала раскопок от рассвета до полуночи я не отходил от рабочих. Четырнадцать дней! С 8 июля, когда московский оптик Пристлей поставил электрическое освещение, я присутствовал на работах ночью, дремал, сидя на обломках, и меня будили при каждом показавшемся из земли трупе.