- Я тоже так думал тогда, а потом уж после от полицмейстера, по секрету, узнал, что это на бенефисе Вязовского (тут я только вспомнил, чей бенефис был) участвовал один важный государственный преступник. В это время был Липецкий съезд народовольцев, так вот со съезда некоторые участники были в театре и слушали своего товарища, который как-то попал на сцену.
   Помню еще, что мы чествовали Ермолову роскошным завтраком, и я, желая выразить восторг, за ее здоровье выпил, не отнимая от рта, бутылку коньяку финьшампань, о чем после уже в Москве вспоминала Мария Николаевна, написавшая мне тогда уже во время революции в альбом несколько строк: "На память о Воронеже в 1879 году"...
   И после этой бутылки, вечером, как ни в чем не бывало, я играл в спектакле, - то была молодость, когда все нипочем!
   Помню еще в Воронеже на сквере памятник Петру Первому. Он стоит, опираясь на якорь, глядит налево, как раз на здание интендантства, а рукой победоносно указывает направо, как раз на тюрьму. На памятнике надпись: "Петру Первому Русское дворянство в Воронеже". Как-то мы после спектакля ночью гуляли на сквере и оставили в нравоучение потомству на пьедестале памятника надпись мелом:
   Смотрите, русское дворянство,
   Петр Первый и по смерти строг
   Глядит на интендантство,
   А пальцем кажет на острог.
   * * *
   До этого сезона Далматов ходил холостым, а в Воронеже летом у него начался роман с М. И. Свободиной-Барышевой, продолжавшийся долго.
   А года за три перед этим здесь же после зимнего сезона он разошелся со своей женой, артисткой Любской. Говорили, что одна из причин их развода была та, что Далматов играл Гамлета и Любская играла Гамлета. Как-то Далматов, вскоре после моего приезда в Пензу. получил афишу, где значилось: "Гамлет, принц Датский - Любская".
   Он мне показал афишу и сказал, что это: "Моя дура жена отличается".
   И Далматов долго хранил эту афишу с прибавленным
   на ней акростихом:
   Дар единственный - полсвета
   Удивленьем поражает:
   Роль мужскую, роль Гамлета
   Артистически играет.
   * * *
   Окончив благополучно сезон, мы проехали в Пензу втроем: Далматов и Свободина в купе 1-го класса, а я один в третьем, без всякого багажа, потому что единственный чемодан пошел вместе с Далматовским багажом. На станции Муравьеве, когда уже начало темнеть, я забежал в буфет выпить пива и не слыхал третьего звонка. Гляжу, поезд пошел. Я мчусь по платформе, чтобы догнать последний вагон, уже довольно быстро двигающийся, как чувствую, что меня в то самое время, когда я уже протянул руку, чтобы схватиться за стойку и прыгнуть на площадку, кто-то схватывает, облапив сзади.
   Момент, поезд недосягаем, а передо мной огромный жандарм читает мне нравоучение.
   Представьте себе мою досаду: мои уехали-я один! Первое, что я сделал, не раздумывая, с почерку-это хватил кулаком жандарма по физиономии, и он загремел на рельсы с высокой платформы... Второе, сообразив мгновенно, что это пахнет бедой серьезной, я спрыгнул и бросился бежать поперек путей, желая проскочить под товарным поездом, пропускавшим наш пассажирский...
   Слышу гвалт, шум и вопли около жандарма, которого поднимают сторожа. Один с фонарем. Я переползаю под вагоном на противоположную сторону, взглядываю наверх и вижу, что надо мной вагон с быками, боковые двери которого заложены брусьями. Моментально, пользуясь темнотой, проползаю между брусьями в вагон, пробираюсь между быков, - их оказалось в вагоне только пять, - в задний угол вагона, забираю у них сено, снимаю пальто, посыпаю на него сено и, так замаскировавшись, ложусь на пол в углу...
   Тихо. Быки постукивают копытами и жуют жвачку... Я прислушиваюсь. На станции беготня... Шум... То стихает... То опять... Раздается звонок... Мимо по платформе пробегают люди... Свисток паровоза... длинный... с перерывами... Грохот железа... Рвануло вагон раз... два... и колеса захлопали по стрелкам... Я успокоился и сразу заснул. Проснулся от какой-то тишины... Светает... Соображаю, где я... Красные калмыцкие быки... Огромные, рогастые... Поезд стоит. Я встаю, оправляюсь. Вешаю на спину быка пальто и шляпой чищу его... Потом надеваю... выглядываю из вагона... Заря алеет... Скоро солнышко взойдет... Вижу кругом нескончаемые ряды вагонов, значит большая станция... Ощупываю карманы- все цело: и бумажник и кошелек... Еще раз выглядываю-ни души... Отодвигаю один запор и приготовляюсь прыгнуть, как вдруг над самым ухом свистит паровоз... Я вздрогнул, но все-таки спрыгнул на песок, и мой поезд загремел цепями, захлопал буферами и двинулся.
   Пробираюсь под вагонами, и передо мною длиннейшая платформа. Ряжск! Как раз здесь пересадка на Пензу... Гордо иду в зал I класса и прямо к буфету жажда страшная. Пью пиво и ем бутерброды. У буфета никого... Наконец, появляются носильщики. Будят пассажиров... И вижу, в другом конце зала поднимающуюся из-за стенки дивана фигуру Далматова... Лечу! Мария Ивановна, откинувшись к стене, только просыпается... Я подхожу к ним... У обоих-глаза круглые от удивленья.
   - Сологуб! - оба сразу.
   - Я самолично.
   - А я хотел телеграмму дать в поезд. Думал, не случилось ли что... Или, может быть, проспал... Все искали... Ведь мы здесь с 12 часов. Через час еще наш поезд.
   - А я отговорила дать телеграмму, - сказала Свободина, и я ее поблагодарил за свое спасение.
   В этот сезон 1879-80 года репертуар был самый разнообразный, - иногда по две, а то и по три пьесы новых ставили в неделю. Работы масса, учили роли иногда и днем и ночью. Играть приходилось все. Раз вышел такой случай: идет "Гроза", уж 8 часов; все одеты, а старухи Онихимовской-играет сумасшедшую барыню-нет и нет! Начали спектакль; думаю, приедет. В конце первого акта приходит посланный и передает письмо от мужа Онихимовской, который сообщает, что жена лежит вся в жару и встать не может. Единственная надежда - вторая старуха Яковлева. Посылаем-дома нет, и где она - не знают. Далматов бесится... Спектакль продолжается. Послали за любительницей Рудольф.
   Я иду в костюмерную, добываю костюм; парикмахер Шишков приносит седой парик, я потихоньку гримируюсь, запершись у себя в уборной, и слышу, как рядом со мной бесится Далматов и все справляется о Рудольф. Акт кончается, я вхожу в уборную Далматова, где застаю М. И. Свободину и актера Виноградского.
   Вхожу, стучу костылем и говорю:
   - Все в огне гореть будете неугасимом!.. Ошалели все трое, да как прыснут со смеху... А Далматов, нахохотавшись, сделал серьезное лицо и запер уборную.
   - Тише. А то узнают тебя - ведь на сцене расхохочутся... Сиди здесь да молчи.
   С этого дня мы перешли с ним на "ты". Он вышел и говорит выпускающему Макарову и кому-то из актеров:
   - Рудольф приехала! У меня в уборной одевается. Как бы то ни было, а сумасшедшую барыню я сыграл, и многие за кулисами, пока я не вышел со сцены, не выпрямился и не заговорил своим голосом, даже и внимания не обратили, а публика так и не узнала. Уже после похохотали все.
   Сезон был веселый. Далматов и Свободина пользовались огромным успехом. Пенза видала Далматова во всевозможных ролях, и так как в репертуар входила оперетка, то он играл и губернатора в "Птичках певчих" и Мурзука в "Жирофле-Жирофля", в моем арабском плаще, который я подарил ему. Видела Далматова Пенза и в "Агасфере", в жесточайшей трагедии Висковатова "Казнь безбожному", состоявшей из 27 картин. Шла она в бенефис актера Конакова и для любимого старика в ней участвовали все первые персонажи от Свободиной-Барышевой до опереточной примадонны Раичевой включительно. Трехаршинная афиша красными и синими буквами сделали полный сбор, тем более, что на ней значились всевозможные ужасы, и заканчивалась эта афиша так: "Картина 27 и последняя: Страшный суд и Воскресение мертвых. В заключение всей труппой будет исполнен "камаринский". И воскресшие плясали, а с ними и суфлер Модестов, вылезший с книгой и со свечкой из будки.
   Бенефисы Далматова и Свободиной-Барышевой собирали всю аристократию, и ложи бенуара блистали бриллиантами и черными парами, а бельэтаж-форменными платьями и мундирами учащейся молодежи. Институток и гимназисток приводили только на эти бенефисы, но раз вышло кое-что неладное. В бенефис Далматова шел "Обрыв" Гончарова. Страстная сцена между Марком Волоховым и Верой, исполненная прекрасно Далматовым и Свободиной, кончается тем, что Волохов уносит Веру в лес... Вдруг страшенный пьяный бас грянул с галерки:
   - Так ее!...-и загоготал на весь театр. Все взоры на галерку, и кто-то крикнул, узнав по голосу:
   - Да это отец протодьякон!
   Аплодисменты... Свистки... Гвалт...
   А протодьякон, любитель театра, подбиравший обыкновенно для спектакля волосы в воротник, был полицией выведен и, кажется, был "взыскан за мракобесие".
   * * *
   Сезон 1879-80 года закончился блестяще; актеры заработали хорошо, и вся труппа на следующую зиму осталась у Далматова почти в полном составе: никому не хотелось уезжать из гостеприимной Пензы.
   Пенза явилась опять повторным кругом моей жизни. Я бросил трактирную жизнь и дурачества, вроде подвешивания квартального на крюк, где была люстра когда-то, что описано со слов Далматова у Амфитеатрова в его воспоминаниях, и стал бывать в семейных домах, где собиралась славная учащаяся молодежь.
   Часть труппы разъехалась на лето, нас осталось немного. Лето играли кое-как товариществом в Пензенском ботаническом казенном саду, прекрасно поставленном ученым садоводом Баумом, который умер несколько лет назад. Семья Баум была одна из театральных пензенских семей. Две дочери Баум выступали с успехом на пензенской сцене. Одна из них умерла, а другая окончательно перешла на сцену и стала известной в свое время инженю Дубровиной. Она уже в год окончания гимназии удачно дебютировала в роли слепой в "Двух сиротках". Особенно часто я бывал в семье у Баум. В первый раз я попал к ним, провожая после спектакля нашу артистку Баум-Дубровину и ее неразлучную подругу-гимназистку М. И. M-ну, дававшую уроки дочери М. И. Свободиной, и был приглашен зайти на чай. С той поры свободные вечера я часто проводил у них и окончательно бросил мой гулевой порядок жизни и даже ударился в лирику, вместо моих прежних разудалых бурлацких песен. Десятилетняя сестра нашей артистки, Маруся, моя внимательная слушательница, сказала как-то мне за чаем:
   - Знаете, Сологуб, вы - талант!
   - Спасибо, Маруся.
   - Да, талант... только не на сцене... Вы-поэт. Это меня тогда немного обидело, - я мнил себя актером, а после вспоминал и теперь с удовольствием вспоминаю эти слова...
   Другая театральная семья-это была семья Горсткиных, но там были более серьезные беседы, даже скорее какие-то учено театральные заседания. Происходили они в полу-художественном, в полумасонском кабинете-библиотеке владельца дома, Льва Ивановича Горсткина, высокообразованного старика, долго жившего за границей, знакомого с Герценом, Огаревым, о которых он любил вспоминать, и увлекавшегося в юности масонством.
   Под старость он был небогат и существовал только арендой за театр.
   Вот у него-то в кабинете, заставленном шкафами книг и выходившем окнами и балконом в сад над речкой Пензяткой, и бывали время от времени заседания. На них присутствовали из актеров - Свободина, Далматов, молодой Градов, бывший харьковский студент, и я.
   Горсткин заранее назначал нам день и намечал предмет беседы, выбирая темой какой-нибудь прошедший или готовящийся спектакль, и предлагал нам пользоваться его старинной библиотекой. Для новых изданий я был записан в библиотеке Умнова.
   * * *
   Одна из серьезных бесед началась анекдотом. Служил у нас первым любовником некоторое время актер Белов и потребовал, чтобы Далматов разрешил ему сыграть в свой бенефис Гамлета. Далматов разрешил. Белов сыграл скверно, но сбор сорвал. Настоящая фамилия Белова была Бочарников. Он крестьянин Тамбовской губернии, малограмотный. С ним я путешествовал пешком из Моршанска в Кирсанов в труппе Григорьева.
   После бенефиса вышел срок его паспорта, и он принес старый паспорт Далматову, чтобы переслать в волость с приложением трех рублей на новый "плакат", выдававшийся на год. Далматов поручил это мне. Читаю паспорт и вижу, что в рубрике "особые приметы" ничего нет. Я пишу: "Скверно играет Гамлета", и посылаю паспорт денежным письмом в волость.
   Через несколько дней паспорт возвращается. Труппа вся на сцене. Я выделываю, по обыкновению, разные штуки на трапеции. Белову подают письмо. Он распечатывает, читает, потом вскакивает и орет дико:
   - Подлецы! Подлецы! И бросается к Далматову.
   - Василий Пантелеймонович! Вы посылали мой паспорт?
   - Сологуб посылал.
   Я чувствую, что будет дело, соскакиваю с трапеции и становлюсь в грозную позу.
   Белов ко мне, но остановился... Глядит на меня, да как заплачет... Уж насилу я его успокоил, дав слово, что этого никто не узнает... Но узнали все-таки помимо меня: зачем-то понадобился паспорт в контору театра, и там прочли, а потом узнал Далматов и все: против "особых примет" надпись на новом паспорте была повторена: "Скверно играет Гамлета".
   Причем "Гамлета" написано через ять! Вот на этом спектакле Горсткин пригласил нас на следующую субботу-по субботам спектаклей не было-поговорить о Гамлете. Горсткин прочел нам целое исследование о Гамлете; говорил много Далматов, Градов, и еще был выслушан один карандашный набросок, который озадачил присутствующих и на который после споров и разговоров Лев Иванович положил резолюцию:
   - Оригинально, но великого Шекспира уродовать нельзя... А все-таки это хорошо.
   А Далматов увлекся им. Привожу его целиком:
   - Мне хочется разойтись с Шекспиром, который так много дал из английского быта. А уж как ставят у нас- позор. Я помню, в чьем-то переводе вставлены, кажется, неправильно по Шекспиру строки,-но, по-моему, это именно то, что надо:
   В белых перьях, статный воин
   Первый в Дании боец...
   Иначе я Гамлета не представляю. Недурно он дрался на мечах, не на рапирах, нет, а на мечах. Ловко приколол Полония. Это боец. И кругом не те придворные шаркуны из танцзала!.. Все окружающие Гамлета, все- это:
   Ряд норманнов удалых.
   Как в масках, в шлемах пудовых
   С своей тяжелой алебардой.
   Такие же, как и Гамлет.
   И Розенкранц с Гильденштерном, неумело берущие от Гамлета грубыми ручищами флейту, конечно, не умеют на ней играть. И у королевы короткое платье, и грубые ноги, а на голове корона, которую привезли из какого-то набега предки и по ее образцу выковали дома из полпуда золота такую же для короля. И Гамлет, и Гораций, и стража в первом акте в волчьих и медвежьих мехах сверх лат... У короля великолепный грабленный где-то, может быть, византийский или римский трон, привезенный удальцами вместе с короной... Пятном он
   стоит в королевской зале, потому что эта зала не короля, и король не король, а викинг, атаман пиратов. В зале, кроме очага - ни куска камня. Все постройки из потемневшего векового дуба, грубо, на веки сколоченные. Приемная зала, где трон - потолок с толстыми матицами, подпертыми разными бревнами, мебель-дубовые скамьи и неподъемно толстые табуреты дубовые.
   Оленя ранили стрелой...
   И наши Гамлеты таращатся чуть не на венский стул в своих туфельках и трико и бросают эту героическую фразу:
   Оленя ранили стрелой...
   Мой Гамлет в лосиновых сапожищах и в тюленьей, шерстью вверх, куртке, с размаху, безотчетным порывом прыгает тигром на табурет дубовый, который не опрокинешь, и в тон этого прыжка гремят слова зверски-злорадно, вслед удирающему королю в пурпурной, тоже ограбленной где-то мантии, - слова:
   Оленя ранили стрелой...
   Никаких трико. Никаких туфель. Никаких шпор. На корабле шпоры не носят!
   Меч с длинной, крестом, рукоятью, чтобы обеими руками рубануть. Алебарды-эти морские топоры, при абордаже рубящие и канаты и человека с головы до пояса... Обеими руками... В свалке не до фехтования.
   Только руби... А для этого мечи и тяжелые алебарды для двух рук.
   ... Как в масках в шлемах пудовых.
   А у молодых из-под них кудри, как лен светлые. Север. И во всем север, дикий север дикого серого моря. Я удивляюсь, почему у Шекспира при короле не было шута? Ведь был же шут - "бедный Йорик". Нужен и живой такой же Йорик. Может быть и арапчик, вывезенный из дальних стран вместе с добычей, и обезьяна в клетке. Опять флейта? Дудка, а не флейта! Дудками и барабанами встречают Фортинбрасса.
   Все это львы да леопарды.
   Орлы, медведи, ястреба...
   ...а не шаркуны придворные, танцующие менуэт вокруг Мечтателя, неврастеника и кисейной барышни Офелии, как раз ему "под кадрель". Нет, это
   Первый в Дании боец!
   Удалой и лукавый, разбойник морской, как все остальные окружающие, начиная с короля и кончая могильщиком.
   Единственно "светлый луч в зверином мраке"-Офелия- чистая душа, не выдержавшая ужаса окружающего ее, когда открылись ее глаза. Всю дикую мерзость придворных интриг и преступлений дал Шекспир, а мы изобразили изящный королевский двор-лоск изобразили мы! Изобразить надо все эти мерзости в стиле полудикого варварства, хитрость хищного зверя в каждом лице, грубую ложь и дикую силу, среди которых затравливаемый зверь - Гамлет, "первый в Дании боец", полный благородных порывов, борется притворством и хитростью, с таким же орудием врага, обычным тогда орудием войны удалых северян, где сила и хитрость - оружие...
   А у нас-неврастеник в трусиках! И это:
   Первый в Дании боец!
   ГЛАВА ДЕСЯТАЯ
   В МОСКВЕ
   Театр А. А. Бренко. Встреча в Кремле. Пушкинский театр в парке. Тургенев в театре. А. Н. Островский и Бурлак. Московские литераторы. Мое первое стихотворение в "Будильнике". Как оно написано. Скворцовы номера.
   В Москве артистка Малого театра А. А. Бренко, жена известного присяжного поверенного и лучшего в то время музыкального критика, работавшего в "Русских ведомостях", О. Я. Левенсона, открыла в помещении Солодовниковского пассажа первый русский частный театр в Москве.
   До того времени столица в отношении театров жила по регламенту Екатерины II, запрещавшему, во избежание конкуренции императорским театрам, на всех других сценах "пляски, пение, представление комедиантов и скоморохов".
   А. А. Бренко выхлопотала после долгих трудов первый частный театр в Москве, благодаря содействию графа И. И. Воронцова-Дашкова, который, поздравляя г-жу Бренко с разрешением, сказал ей:
   - История русского театра и нам с вами отведет одну страничку.
   Может быть, в будущем, а пока что-то мало писали об этом крупнейшем факте театральной русской истории.
   А. А. Бренко ставила в Солодовническом театре пьесы целиком и в костюмах, называя все-таки на афише: "сцены из пьес". Театр ломился от публики.
   Труппа была до того в Москве невиданная. П. А. Стрепетова получала 500 руб. за выход, М. И. Писарев-900 руб. в месяц, Понизовский, Немирова-Ральф, Рыбчинская, Глама-Мещерская, Градов-Соколов и пр. Потом Бурлак. Он попал случайно.
   Градов-Соколов в какой-то пьесе "обыграл" Писарева. Последний обозлился и предложил Бренко выписать Андреева-Бурлака, о котором уже шла слава.
   - С Градовым играть не могу. Это балаган какой-то. Не могу, - возмущался Писарев выходками актера.
   С огромным успехом дебютировал Бурлак в Москве и сразу занял первое место на сцене.
   К этому времени Бренко уже в доме Малкиеля на Тверской выстроила свой знаменитый Пушкинский театр.
   Самуил Малкиель разжился на подрядах во время турецкой войны и благополучно вышел сух из воды, хотя во всеуслышанье говорили о том, что обувь была недоброкачественная, и про его другой новый дом на углу Тверской и Козицкого пер., как раз против Пушкинского театра, говорили, что этот дом выстроен из бумажных подметок. Дом этот впоследствии был под клубом, а затем его приобрел петербургский богач Елисеев, сломал до основания и выстроил свой знаменитый - "Дворец колбасы".
   Закончив пензенский сезон 1880-81 года, я приехал в конце поста в Москву для ангажемента. В пасхальную заутреню я в первый раз отправился в Кремль. Пробился к соборам... Народ заполнил площадь...
   Все ждут, когда колокола
   Могуче грянут за Иваном
   Безлунной полночью в ответ,
   И засверкают над туманом
   Колосья гаснущих ракет.
   Тюкнули первой трелью перед боем часы на Спасской башне, и в тот же миг заглохли под могучим ударом Ивановского колокола... Все в Кремле гудело - и медь, и воздух, и ухали пушки с Тайницкой башни и змейками бежали по стенам и куполам живые огоньки пороховых ниток, зажигая плошки и стаканчики. Мерцающие огоньки их озаряли клубящиеся дымки, а над ними хлопали, взрывались и рассыпались колосья гаснущих ракет... На темном фоне Москвы сверкали всеми цветами церкви и колокольни от бенгальских огней, и, казалось, двигались от их живого, огненного дыма...
   Пропадали во мраке и снова, освещенные новой вспышкой, вырастали и сверкали и колыхались...
   Я стоял у крыльца Архангельского собора; я знал, что там собираются в этот час знаменитости московской сцены и некоторые писатели. Им нет места в Успенском соборе, туда входят только одетые в парадные мундиры высших рангов власти предержащие...
   Но и те из заслуженных артистов, которые бы имели право и, даже по рангу, обязаны бы были быть в Успенском - все-таки никогда не меняли этих стоптанных каменных плит вековечного крыльца на огни и золото парада.
   Самарин, Шумский, Садовский, Горбунов, всегда приезжающие на эту ночь из Петербурга, а посредине их А. Н. Островский и Н. А. Чаев... Дальше, отдельной группой, художники - Маковский, Неврев, Суриков и Пукирев, головой всех выше певец Хохлов в своей обычной позе Демона со скрещенными на груди руками... Со многими я был еще знаком с артистического кружка, но сознавал, что здесь мне еще очень рано занимать место близко к светилам... Я издали любовался этим созвездием. Вдруг вижу, ковыляет серединой площади старый приятель Андреев-Бурлак с молодой красивой дамой под руку. Я пошел навстречу и поклонился. Бурлак оставил руку дамы и положительно бросился ко мне:
   - Христос воскресе! Откуда пришел?
   - Из Пензы.
   - Где служишь?
   - Нигде еще.
   - Ладно, устроим,-и представил меня даме.
   - Актер Гиляровский - мой старый товарищ и друг... Анна Алексеевна Бренко.
   И, пожав руку, она сказала:
   - Вы чужой в Москве? Пойдемте к нам разговляться.
   Поговорили и пошли в Петровские линии, в квартиру Бренко.
   Там уже были Писарев, Стрепетов, Красовские и много всяких знаменитостей, недосягаемых для меня в то время.
   И я в моем скромном пиджаке и смазных сапогах был принят как свой, и тут же получил ангажемент от хозяйки дома в Пушкинский театр.
   - Сто рублей довольно вам в месяц? - спросила меня Анна Алексеевна.
   Я был счастлив.
   К рассвету гости разошлись, а Бурлак привез меня в свою хорошенькую квартирку в Пушкинском театре.
   - У меня три комнаты, живу один и буду рад, если поселишься со мной, предложил мне Бурлак. Я, конечно, согласился.
   - Ну, так завтра и переезжай.
   - Я уже переехал, - ответил я и поселился у Бурлака.
   * * *
   И вот я служу у Бренко. Бурлак - режиссер и полный властитель, несмотря на свою любовь к выпивке, умел вести театр и был, когда надо для пользы дела, ловким дипломатом.
   Понадобилась новая пьеса. Бренко обратилась к А. А. Потехину, который и дал ей "Выгодное предприятие", но с тем, чтобы его дочь, артистка-любительница, была взята на сцену. Условие было принято, г-же Потехиной дали роль Аксюши в "Лесе", которая у нее шла очень плохо, чему способствовала и ее картавость. После Аксюши начали воздерживаться давать роли Потехиной, а она все требовала-и непременно героинь.
   А. А. Потехин пожаловался А. Н. Островскому и попросил его повлиять на Бренко. А. Н. Островский посылает письмо и просит А. А. Бренко приехать к нему.
   Догадываясь в чем дело, Анна Алексеевна посылает Бурлака. Тот приезжает. Островский встречает его сухо.
   - Э... Э... Что это... дочь почтенного драматурга обходите? Потрудитесь ей давать роли.
   - Мы ей даем, Александр Николаевич, - отвечает Бурлак.
   - Что даете? Героинь давайте...
   - Вот и на днях ей роль готовим дать... "Грозу" вашу ставим, так ей постановили дать Катерину.
   - Катерину? Кому? Потехиной? Нет, уж вы от этого избавьте. Кому хотите, да не ей. Ведь она 36 букв русской азбуки не выговаривает!
   Бурлак хохотал, рассказывая труппе разговор с Островским.
   Так отделались от Потехиной, которая впоследствии в Малом театре, перейдя на старух, сделалась прекрасной актрисой.
   А. Н. Островский любил Бурлака, хотя он безбожно перевирал роли. Играли "Лес". В директорской ложе сидел Островский. Во время сцены Несчастливцева и Счастливцева, когда на реплику первого должен быть выход, - артиста опоздали выпустить. Писарев сконфузился, злился и не знает, что делать. Бурлак подбегает к нему с папироской в зубах и, хлопая его по плечу, фамильярно говорит одно слово:
   - Пренебреги.
   Замешательство скрыто, публика ничего не замечает, а Островский после спектакля потребовал в ложу пьесу и вставил в сцену слово "пренебреги".
   А Бурлаку сказал:
   - Хорошо вы играете "Лес". Только это "Лес" не мой. Я этого не писал... А хорошо!
   В присутствии А. Н. Островского, в гостиной А. А, Бренко, В. Н. Бурлак прочел как-то рассказ Мармеладова. Впечатление произвел огромное, но наотрез отказался читать его со сцены.
   - Боюсь, прямо боюсь, - объяснил он свой отказ. Наконец, бенефис Бурлака. А. А. Бренко без его ведома поставила в афише: "В. Н. Андреев-Бурлак прочтет рассказ Мармеладова" - и показала ему афишу, Вскипятился Бурлак:
   - Я ухожу! К черту и бенефис и театр. Ухожу!