Денег на расходы не жалел.
   Я пропах весь трупным запахом и более полугода потом страдал галлюцинацией обоняния и окончательно не мог есть мясо.
   Первый раз я это явление почувствовал так: уже в конце раскопок я как-то поднялся наверх и встретил среди публики моего знакомого педагога - писателя Е. М. Гаршина, брата Всеволода Гаршина. Он увидел меня и ужаснулся. Действительно, - обросший волосами, нечесаный и немытый больше недели, с облупившимся от жары загоревшим до черна лицом я был страшен.
   - Ты ужасен, поедем к нам, это рядом, поедем! Вот мои лошади. Вымоемся, передохнем, - стал он меня уговаривать.
   В этот день экстренного ожидать было нечего: на девятой сажени сверху, на всем пространстве раскапывания пещеры был толстый слой глины, который тщетно снимали и даже думали, что ниже уже ничего нет. Но на самом деле, под этим слоем оказалось целое кладбище.
   Я провел Гаршина по работам, показал ему внизу, далеко под откосом, морг, вырытый в земле, куда складывались трупы, здесь их раздевали, обмывали, признавали, а потом хоронили.
   Запах был невыносимый... Как раз в это время, когда мы вошли, в морге находился прокурор Московской судебной палаты С. С. Гончаров, высокий, англизированный, с бритым породистым лицом, красиво бросавший в глаз монокль, нагибаясь над трупом. Он энергично вел следствие и сам работал день и ночь.
   Это тот самый С. С. Гончаров, который безбоязненно открыл хищения в Скопинском банке, несмотря на чинимые Петербургом препятствия, потому что пайщиками банка были и министры и великие князья.
   Про него тогда на суде и песенку сложили:
   Много в Скопине воров,
   Погубил их Гончаров.
   На суде в качестве репортера от Петербургской газеты присутствовал Антон Чехов, писавший прекрасные отчеты.
   Не выдержал ароматов морга Е. М. Гаршин, и мы помчались на его паре в пролетке.
   Я захватил с собой новую розовую ситцевую рубаху и нанковые штаны, которые "укупил" мне накануне во Мценске мой стременной Вася, малый из деревни Кукуевки, отвозивший на телеграф мои телеграммы и неотступно состоявший при мне во все время для особых поручений.
   На мой вопрос, к кому мы едем, Гаршин мне ответил, что гостит он у знакомых, что мы поедем к нему в садовую беседку, выкупаемся в пруде, и никто нас беспокоить не будет.
   Проехали верст пять полями. Я надышаться не мог после запахов морга и подземного пребывания в раскопках, поливаемых карболкой.
   Мы поехали к парку, обнесенному не то рвом, не то изгородью, не помню сейчас. Остановились, отпустили лошадей, перебрались через ров и очутились в роскошном вековом парке у огромного пруда. Тишина и безлюдье.
   - Ну-с, теперь купаться.
   Душистое мыло и одеколон, присланные мне из Москвы, пошли в дело. Через полчаса я стоял перед Гаршиным в розовой мужицкой рубахе, подпоясанной моим калмыцким ремнем с серебряными бляшками, в новых, лилового цвета,-вкус моего Васьки,-нанковых штанах и чисто вымытых сапогах с лакированными голенищами, от которых я так страдал в жару на Кукуевке при непрерывном солнцепеке.
   Старое белье я засунул в дупло дерева.
   - Ну, теперь пойдем, - позвал меня Е. М. Гаршин.
   Прошли десятка два шагов.
   На полянке, с которой был виден другой конец пруда, стоял мольберт, а за ним сидел в белом пиджаке высокий, величественный старец, с седой бородой, и писал картину. Я видел только часть его профиля.
   - Яков Петрович!
   - А, Евгений Михайлович! Я слышал, кто-то купается.
   Не отрываясь от работы, говорил старик.
   - Я да и не один. Вот мой старый Друг, поэт Гиляровский.
   Старец обернулся и ласково, ласково улыбнулся.
   -Очень рад, очень рад.. Где-то я на днях видел вашу фамилию, ну, вот недавно, недавно...
   - А корреспонденция из Кукуевки, - вмешался Гаршин,-как раз вчера мы с вами читали... я его оттуда и привез.
   - Так это вы? Мы все зачитываемся вашими корреспонденциями, какой ужас. В других газетах ничего нет. Нам ежедневно привозят "Листок" из Мценска. Очень, очень рад... Ну, идите к Жозефине Антоновне, и я сейчас приду к обеду, очень рад, очень...
   Мы быстро пошли.
   - Кто этот славный старик, уж очень знакомое лицо? - спрашиваю я.
   - Да Яков Петрович Полонский, поэт Полонский, я гощу у него лето, Иван Сергеевич не приехал, хотя собирался... А вот Яков Петрович и его семья здесь.
   - Какой Иван Сергеевич, - спрашиваю я.
   - Да Тургенев, ведь это его имение, Спасское-Лутовиново.
   Я окончательно ошалел, да так ошалел, что ничего не видя, ничего не понимая, просидел за обедом, за чаем, в Тургеневских покоях, ошалелым гулял по парку, гулял по селу, ничего не соображая.
   Во время обеда, за которым я даже словом не обмолвился при детях о Кукуевке, что поняли и оценили после Полонские, - я вовсе не мог есть мяса первый раз в жизни и долго потом в Москве не ел его.
   Уже после обеда, без детей, я отвечал на вопросы, потом осматривал имение и слушал рассказы Е. М. Гаршина о Тургеневе, о жизни в Спасском, мне показали дом и все реликвии.
   В памяти у меня портрет вельможи, проколотый в груди, - это сюжет повести "Три портрета". Помню еще библиотеку с биллиардом и портретом поэта Тютчева в ней, помню кабинет Тургенева с вольтеровским креслом и маленькую комнату с изящной красного дерева, крытой синим шелком, мебелью, в которой год назад, когда Иван Сергеевич в последний раз был в своем имении, гостила Мария Гавриловна Савина, и в память этого Иван Сергеевич эту комнату назвал Савинской. Это было при Якове Петровиче, который прошлое лето проводил с ними здесь.
   Смутно помнится после ужасов Кукуевки все то, что в другое время не забылось бы. Единственное, что поразило меня навеки вечные, так этот столетний сад, какого я ни до, ни после никогда и нигде не видел, какого я и представить себе не мог. Одно можно сказать: если Тургенев, описывая природу русских усадеб, был в этом неподражаемо велик-так это благодаря этому саду, в котором он вырос и которым он весь проникся.
   За вечерним чаем я поблагодарил хозяев и стал прощаться, но Яков Петрович и Жозефина Антоновна и слышать об этом не хотели:
   - Поживите у нас, отдохните.
   Единственно, что я мог выговорить-это отпустить меня на рассвете.
   После ужина меня уложили в маленькой гостиной с дверью на садовую террасу, с кожаной мебелью красного дерева, инкрустированной бронзой. Постель мне была постлана на широчайшем мягком диване "Самосоне", описанном Тургеневым в "Накануне".
   А над "Самосоном" висел большой портрет отца Тургенева.
   С восходом солнца я навсегда покинул Спасское-Лутовиново.
   * * *
   Впоследствии я бывал на "пятницах" Полонского в Петербурге и года через три, когда я уже был женат и жил на Мясницкой, в гостинице "Рояль", возвращаясь домой с женой к обеду, я получил от швейцара карточку "Яков Петрович Полонский".
   И швейцар сказал, что приходил старик на костылях и очень жалел, что не застал меня.
   Спустя несколько лет я хоронил Я. П. Полонского, командированный "Русскими ведомостями" в Рязань.
   * * *
   В те времена, когда Лентовский блистал своим Эрмитажем на Самотеке, в Каретном ряду, где теперь сад и театр Эрмитаж, существовала, как значилось в "Полицейских ведомостях":
   "Свалка чистого снега на пустопорожней земле Мошнина".
   Зимой сюда свозили со дворов и улиц "чистый", цвета халвы, снег, тут же он таял, и все это, изрытое ямами и оврагами пустопорожнее место покрывалось мусором, среди которого густо росли бурьян, чертополох и лопухи и паслись козы.
   Публика узнала о существовании этого места из афиш в сентябре 1882 года, объявивших, что "воздухоплаватель Берт сегодня 3 сентября в 7 часов вечера совершит полет на воздушном шаре с пустопорожнего места Мошнина в Каретном ряду. За вход 30 копеек,
   сидячее место - 1 рубль".
   Разгородили в двух местах забор, поставили в проходе билетные кассы и контроль; полезла публика и сплошь забила пустырь, разгороженный канатами, и "сидячие рублевые места", над которыми колыхался небольшой серый шар, наполненный гретым воздухом.
   Я был командирован редакцией описать полет. Был серый ветреный вечер.
   - Пузырь полетит... - волновалась серая Москва, глядя на скверный аэростат из серой материи, покачивавшийся на ветру.
   Я пробился к самому шару. Вдали играл оркестр. Десяток пожарных и рабочих удерживали шар, который жестоко трепало ветром. Волновался владелец шара, старичок, немец Берг, - исчез его помощник Степанов, с которым он должен был лететь. Его ужас был неописуем, когда подбежавший посланный из номеров сказал, что Степанов вдребезги пьян и велел передать, что ему своя голова дорога и что на такой тряпке он не полетит. Берг в отчаянии закричал:
   - Кто кочит летайт, иди...
   - Я, - шепнул я на ухо старику среди общего молчания и шагнул в корзину. Берг просиял, ухватился за меня обеими руками, может быть боялся, что я уйду, и сам стал рядом со мной.
   Публика загудела. Это была не обычная корзина аэростата, какие я видел на картинках, а низенькая, круглая, аршина полтора в диаметре и аршин вверх, плетушка из досок от бочек и веревок. Сесть не на что, загородка по колено. Берг дал знак, крикнул "пускай", и не успел я опомниться, как шар рванулся сначала в сторону, потом вверх, потом вбок, брошенный ветром, причем низом корзины чуть-чуть не ударился в трубу дома- и закрутился... Москва тоже крутилась и проваливалась подо мной.
   Мы попали в куски низко висевшей тучи. Сыро, гадко, ничего не видно. Пропали из глаз и строения, и гудевшая толпа. Наши разговоры, мало понятные, велись на черт знает каком языке и не по-русски и не по-немецки.
   Кругом висел серый туман непроглядной тучи. Наконец, внизу замелькали огоньки, Воробьевы горы и поля, прорезанные Москвой рекой. Тишина была полнейшая, шар перестал крутиться и плыл прямо. Мы опять попали в тучу. Берг, увидев у меня табакерку, очень обрадовался и вынюхал у меня чуть не половину. Опять прорвалась туча, открылось небо, звезда, горизонт, а под нами бежали поля, перелески, деревни... Москвы не было видно, она была с той стороны, где были тучи. Вот фонари и огоньки железнодорожной станции и полотно Казанской дороги, я узнал Люберцы, шар стал опускаться и опустился на картофельное поле, где еще был народ.
   Мы благополучно сели, крестьяне помогли удержать шар, народ сбегался все больше и больше и с радостью помогал свертывать шар. Опоздав ко всем поездам, я вернулся на другой день и был зверски встречен Н. И. Пастуховым: оказалось, что известия о полете в "Листке" не было.
   Это за всю мою репортерскую деятельность был единственный случай такого упущения.
   * * *
   Еще служа у Бренко, я хорошо познакомился и подружился с М. И. Писаревым и А. Я. Гламой-Мещерской, бывал у них постоянно и запросто, и там впервые увидал многих литературных знаменитостей. У них часто бывал С. А. Юрьев, В. М. Лавров, В. А. Гольцев, еще совсем молодой А. И. Южин и весь кружок "Русской мысли".
   Тогда же я отделал мою поэму "Бурлаки", которую напечатал в "Москве" у Кланга для картины того же названия,-приложение к журналу.
   И роскошная обстановка, и избранное общество, и московские трущобы, где часто я бывал,-все это у меня перемешивалось, и все создавало интереснейшую, полную, разнообразную жизнь.
   И все это у меня выходило очень просто, все уживалось как-то, несмотря на то, что я состоял репортером "Московского листка", дружил с Пастуховым и его компанией. И в будущем так всегда было, я печатался одновременно в "Русской мысли" и в "Наблюдателе", в "Русских ведомостях" и "Новом времени"... И мне, одному только мне, это не ставилось в вину, да я и сам не признавал в этом никакой вины, и даже разговоров об этом не бывало. Только как-то у Лаврова Сергей Андреевич Юрьев сказал .мне:
   - Надо вам, Владимир Алексеевич, в другую компанию перебраться. И я перебил его:
   - Нигде столько не заработаешь, и нигде не отведут столько места для статей, - а пишу я что хочу, меня никто не черкает. Да и любопытная работа.
   И раз навсегда этот разговор кончился.
   * * *
   В Москве существовала школа гимнастики и фехтования, основанная стариком Пуаре, после него она перешла к А. И. Постникову и Т. П. Тарасову. Первый знаменитый гимнаст и конькобежец, второй - солдат образцового учебного батальона, Тарас Тарасов, на вид вроде моего дядьки Китаева, только повыше и потолще. Это непобедимый московский боец на штыках и экспадронах.
   Я случайно забрел в этот зал в то время, когда Тарасов вгонял в седьмой пот гренадерского поручика, бравшего уроки штыкового боя. Познакомился с Постниковым и О. И. Селецким, любителем фехтования. Когда Тарасов отпустил своего ученика, я предложил ему пофехтовать. Надели нагрудники, маски и заработали штыками. Тарасов, сначала неглижировавший, бился как с учеником, но получил неожиданную пару ударов, спохватился, и бой пошел вовсю и кончился, конечно, победой Тарасова, но которую он за победу и не счел. Когда же я ему сказал, что я учился в полку у Ермилова, он сразу ожил.
   - Конопатый такой? Чернявый? Федором звать. Он в Нежинском полку, на вторительную службу пошел.
   -Да, у него три нашивки.
   -Мы вместе в учебном полку были... Хороший боец. Ну вот теперь я понимаю, что вы такой.
   Постников удивился моим гимнастическим трюкам Я, конечно, умолчал о цирке и хорошо сделал.
   Я продолжал заходить в школу, увлекся экспадронами, на которых Тарасов сперва бил меня, как хотел.
   А тем временем из маленькой школы вышло дело, И. Селецкий, служивший в конторе пароходства братьев Каменских, собрал нас, посетителей школы, и предложил нам подписать выработанный им устав Русского гимнастического общества.
   И хорошо, что я промолчал о цирке: в уставе параграф, воспрещающий быть членом общества лицам, выступавшим за вознаграждение на аренах.
   Устав разрешили. Кроме небольшой кучки нас, гимнастов и фехтовальщиков, набрали и мертвых душ, и в списке первых учредителей общества появились члены из разных знакомых Селецкого, в том числе его хозяева братья Каменские и другие разные московские купцы, в том числе еще молодые тогда дети Тимофея Саввича Морозова, Савва и Сергей, записанные только для того, чтобы они помогли деньгами на организацию дела. Обратился Селецкий к ним с просьбой дать заимообразно обществу тысячу рублей на оборудование зала. О разговоре с Саввой нам Селецкий так передавал.
   - Сидим с Саввой в директорском кабинете в отцовском кресле. Посмотрел в напечатанном списке членов свою фамилию и говорит: "Очень, очень-с хорошо-с... очень-с рад-с... успеха желаю-с...". Я ему о тысяче рублей заимообразно... Как кипятком его ошпарил! Он откинулся к спинке кресла, поднял обе руки против головы, ладонями наружу, как на иконах молящихся святых изображают, закатив вверх свои калмыцкие глаза, и елейно зашептал.
   - Не могу-с! И не говорите-с об этом-с. Все, что хотите, но я принципиально дал себе слово не давать взаймы денег. Принципиально-с. Встал и протянул мне руку. Так молча и расстались. Выхожу из кабинета в коридор, встречаю Сергея Тимофеевича, рассказываю сцену с братом. Он покачал головой и говорит:
   - Сейчас я не могу... А вы заходите завтра в эти часы ко мне. Впрочем, нет, пойдемте.
   Завел меня в другой кабинет, попросил подождать и тотчас же вернулся и подает увесистый конверт.
   - Здесь тысяча... Желаю успеха.
   Я предлагаю написать вексель или расписку.
   -Ничего не надо. Делом интересуюсь... Будут в обществе деньги - и без векселя отдадите...
   И Селецкий вынул из конверта десять сотенных.
   Оборудовали на Страстном бульваре в доме Редлих прекрасный зал, и дело пошло. Лет через пять возвратили Сергею 500 рублей, а в 1896 году я, будучи председателем Совета общества, отвез ему и остальные 500 рублей, получив в этом расписку, которая и поныне у меня.
   В числе членов учредителей был и Антон Чехов, плативший взнос и не занимавшийся. Моя первая встреча с ним была в зале; он пришел с Селецким в то время, когда мы бились с Тарасовым на экспадронах. Тут нас и познакомили. Я и внимания не обратил, с кем меня познакомил Селецкий, потом уже Чехов мне сам напомнил.
   Впоследствии на наше гимнастическое общество обратила свое благосклонное внимание полиция. Начальник охранного отделения Бердяев сказал председателю общества при встрече на скачках.
   - Школа гимнастов! Знаем мы, что знаем. В Риме тоже была школа Спартака... Нет, у нас это не пройдет.
   Гимнастические классы тогда у нас были по вторникам, четвергам и субботам от восьми до десяти вечера. В числе помощников Постникова и Тарасова был великолепный молодой гимнаст П. И. Постников, впоследствии известный хирург. В числе учеников находились два брата Дуровы, Анатолий и Владимир. Уж отсюда они пошли в цирк и стали входить в славу с первых дней появления на арене.
   * * *
   Я усердно работал в обществе и продолжал писать в "Листке", а также сотрудничал в "Осколках", в "Будильнике" и в "Развлечении".
   В "Русском сатирическом листке" Полушина напечатал по его заказу описание Гуслиц, хотя сатирического в этом ничего не было.
   Настал 1882 год. К коронации Александра III готовились усиленно. Шли обыски, аресты. Пастухов мне как-то сказал:
   - Ты вот у меня работаешь и с красными дружишь... Мне сказывали уж... Не заступись я за тебя - выслали бы...
   Я понял намек на компанию "Русской мысли", на М. И. Писарева, около которого собрались неугодные полиции люди, но внимания на это не обратил. Благодаря Пастухову уж, что ли, меня не трогали. Так прошло время до апреля.
   ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ
   С БУРЛАКОМ НА ВОЛГЕ
   Артистическое турне по Волге. Губа смеется. Обрыдло. Рискованная встреча. Завтрак у полицмейстера. Серебряная ложка. Бурлак хохочет.
   Весной 1883 года Бурлак пришел ко мне и пригласил меня поступить в организованное им товарищество для летней поездки по Волге.
   Труппа была великолепная. Глама-Мещерская, Свободина-Барышева, Очкина, Рютчи, Козловская, Писарев, Андреев-Бурлак, Ильков, Шмитов, Васильев и суфлер Корнев. Труппа единогласно избрала режиссером и распорядителем Андреева-Бурлака, а меня его помощником. Репертуар такой: "Лес", "Не в свои сани не садись", "Кручина", "На хуторе", "Горькая судьбина", "Иудушка", "В царстве скуки", водевили и, кроме того, Андреев-Бурлак читал "Записки сумасшедшего" и "Рассказ Мармеладова".
   * * *
   Это был 1883 год-вторая половина апреля. Москва почти на военном положении, обыски, аресты-готовятся к коронации Александра III, которая назначена на 14 мая. Гостиницы переполняются всевозможными приезжими, частные дома .и квартиры снимаются под разные посольства и депутации.
   22 апреля труппа выехала в Ярославль, где при полных сборах сыграла весь свой репертуар.
   Последние два спектакля, как было и далее во всех городах, я не играл, а выехал в Кострому готовить театр.
   Вот Тверицы, где я нанялся в бурлаки... Вот здесь я расстался с Костыгой... Вот тюремное здание белильного завода.
   Меня провожали актеры, приветствовали платками и шляпами с берега, а я преважно с капитанского мостика отмахивался им новенькой панамой, а в голову лезло:
   Белый пудель шаговит, шаговит...
   Любовался чудным видом Ярославля, лучшим из видов на Волге.
   Скрылся Ярославль. Пошли тальники, сакмы да ухвостья. Голова кругом идет от воспоминаний.
   Всю Волгу я проехал со всеми удобствами пассажира 1-го класса, но почти всегда один. Труппа обыкновенно приезжала после меня, я был передовым. Кроме подготовки театра к спектаклю, в городах я делал визиты в редакцию местной газеты. Прием мне всюду был прекрасный, во-первых, все симпатизировали нашему турне, во-вторых, в редакциях встречали меня, как столичного литератора и поэта, - я в эти два года печатал массу стихотворений в целом ряде журналов и газет - "Будильник", "Осколки", "Москва", "Развлечение".
   Кроме статей о нашем театре, прямо надо говорить, реклам, я давал в газеты, по просьбам редакций, стихи и наброски.
   Никогда я не писал так азартно, как в это лето на пароходе. Из меня, простите за выражение, перли стихи. И ничего удивительного; еду в первый раз в жизни в первом классе по тем местам, где разбойничали и тянули лямку мои друзья Репка и Костыга, где мы с Орловым выгребали в камышах... где... Довольно.
   В конце концов я рад был, что ехал один, а не с труппой.
   Не проболтаешься.
   Ехал и молчал, молчал, как убитый.
   -Нашел-молчи, украл-молчи, потерял-молчи.
   Этот завет я блюл строго и только благодаря этому я теперь имею счастье писать эти строки.
   Я молчал, и все мои переживания прошлого выходили в строках и успокаивали меня, вполне вознаграждая за вечное молчание.
   Под шум пароходных колес, под крики чаек да под грохот бури низовой писал я и отдыхал.
   Тогда на пароходе я написал кусочки моего Стеньки Разина, вылившегося потом в поэму и в драму, написав кусочки воспоминаний о бродяжной жизни, которую вы уже прочли выше. Писал и переживал.
   Через борт водой холодной
   Плещут беляки.
   Ветер свищет,
   Волга стонет,
   Буря нам с руки.
   Да, я молчал. Десятки лет молчал.
   Только два человека знали кое-что из моего прошлого... Кое-что.
   Но эти люди были особые: Вася Васильев - народник, друг народовольцев, счастливо удравший вовремя. А не удалось бы ему удрать, так процесс был бы не 193, а 194х. (Васильев-псевдоним. Его настоящая фамилия Шведевенгер. Но в паспорте-Васильев).
   Вася умел молчать как никто, конспиратор по натуре и привычке.
   Другой Вася, Андреев-Бурлак, был рыцарь, рыцарь слова.
   Оба знали и молчали.
   Только знаменитая историческая губа Андреева-Бурлака выражала понятное мне его настроение. Об этой губе поэт Минаев сказал:
   Москва славна Тверскою,
   Фискалом М. Н. К.
   И нижнею губою
   Актера Бурлака.
   (M. H Катков, редактор "Московских ведомостей)
   Бурлака никто не видел смеющимся, - у него смеялись только глаза и нижняя губа.
   Бывало в нашей компании идет разговор о разных обстоятельствах, о которых я мог бы рассказать многое, а я молчу, смотрю на Бурлака. А у того губа смеется,.. и так смеется, что я не удержусь и в ответ сам улыбнусь... И мы только двое понимаем друг друга. Он умел молчать.
   * * *
   А испытаний ему было не мало. Помню случай в. Астрахани, когда мы уже закончили нашу блестящую поездку. Труппа уехала обратно в Москву, а мы с Бурлаком и Ильковым решили проехать в Баку, а потом через Кавказ домой, попутно устраивая дивертисменты.
   Андреев-Бурлак читал "Записки сумасшедшего", "Рассказ Мармеладова" и свои сочинения, Ильков- сцены из народного быта, а я - стихи.
   Три дня прогуляли мы в Астрахани, а потом были в Баку, Тифлисе, Владикавказе, хорошо заработали, а деньги привез домой только скупердяй Ильков.
   Проводив своих, я и Бурлак в Астрахани загуляли вовсю. Между прочим, подружились с крупным купцом Мочаловым, у которого были свои рыбные промыслы.
   С тем самым Мочаловым, у которого десять лет тому назад околачивался на ватагах Орлов, а потом он...
   А мы у него в притоне, где я прожил пять дней, и откуда бежал, обжирались до отвала Мочаловской икрой.
   Об этом и кое-каких других астраханских похождениях, конечно, и об Орлове, я рассказывал в минуты откровенности Бурлаку. Рассказал ему подробно, как пили водку и жрали Мочаловскую икру.
   - Чего икру не жрешь, - спрашиваю Орлова.
   - Обрыдла. Вобла ужовистее.
   Я рассказал этот случай. Уж очень слова интересные. Бурлак даже записал их в книжку и в рассказ вставил. Но дело не в том.
   На другой день после этого рассказа заявился к нам утром Мочалов и предложил поехать на ватагу.
   - Юшки похлебать, да стерляжьей жарехи почавкать.
   На крошечном собственном пароходике мы добрались до его промысла. Первым делом из садка вытащили огромнейшего икряного осетра, при нас же его взрезали, целую гору икры бросили на грохотку, протерли и подали нам в медном луженом ведре, для закуски к водке, пока уху из стерлядей варили, да на угольях жареху стерляжью на вертелах, как шашлык из аршинных стерлядей готовили.
   Мочалов наложил нам по полной тарелке серой ароматной икры, подал подогретый калач и столовые ложки. выпиваем. Икру я и Бурлак едим как кашу.
   - И тогда также ложками хлебали? - спросил меня бурлак, улыбаясь во всю губу.
   - Только деревянными! - ответил я.
   Пьем, чокаемся, а Мочалов, глядим, икры не ест, а
   ободрал воблу, предварительно помолотив ее о сапог, рвет пальцами и запихивает жирное волокно в рот.
   - Что же ты икру? - спрашивает Бурлак.
   - Обрыдла! Я только воблу... Гляди какая. Подледная!
   - Так обрыдла, говоришь?
   Долго хохотали мы после. А был случай, когда Бурлак до упаду хохотал. Этот случай был в Казани.
   Казань Бурлаку свой город. Он уроженец Симбирска, был студентом Казанского университета, не кончил, поступил в пароходство, был капитаном парохода "Бурлак"-отсюда его фамилия по сцене. Настоящая фамилия его Андреев. На Волге тогда капитанов Андреевых было три, и для отличия к фамилиям прибавляли название парохода. Были Андреев-Велизарий, Андреев-Ольга и Андреев-Бурлак. Потом он бросил капитанство и поступил на сцену.
   Я знал капитана Андреева-Ольгу, здоровенного моряка с седыми баками. Его так и звали Ольга, и он 11 июля, на Ольгу, именины даже свои неуклонно и справлял
   10 мая труппа еще играла в Нижнем, а я с Андреевым-Бурлаком приехали в Казань устраивать уже снятый по телеграмме городской театр. Первый спектакль. был 14 мая, в день коронации Александра III.
   Сидим мы вдвоем в номере и на целую неделю составляем афиши. Кроме нас играют в Казани еще две труппы, одна в Панаевском саду, а другая в Адмиралтейской слободке.
   Составили афишу. На 14 мая "Горькая судьбина", дальше "Светит, да не греет", а там "Кручина", "Иудушка", "Лес"...
   - Ну, теперь едем к полицмейстеру. Николай Хрисанфович Мосолов, генерал, мой старый приятель. Едем!
   - Едем.
   А сам думаю: вдруг опять тот же полицмейстер, что меня завтраком угощал! И решил, что этого быть не может, так как полицмейстеры меняются часто. Подъезжаем к полиции. Все знакомо, все прошлое мелькнуло ярко. Вот окно на крыше, под самой каланчой, из которого я удрал... Такая же фигура дремлющего пожарного у ворот. Все то же самое. Вошли через парадное крыльцо, а не через дежурку, как тогда. Доложили. Входим а кабинет. Знакомый медведь стоит с подносом, на котором лежат визитные карточки, и важная фигура в генеральском мундире приветливо спешит нам навстречу, протягивая обе руки Андрееву-Бурлаку. Обнялись. Расцеловались. Говорят на "ты". Ужас! Тот самый, который меня арестовал. Только уже не полковник, а генерал, поседевший и обрюзгший. Нас представили.
   -Очень... Очень рад... Друзья моих друзей-мои друзья... Пойдемте закусить.
   Я улыбнулся. Ну, думаю, друзья! - Пока подпиши-ка афишу, Коля. Сидим. Мосолов взял афишу и читает:
   - 14-го "Горькая судьбина"... 14-го?! Это, Вася, неудобно, перемени, поставь что-нибудь другое... Ну, "Лес", что ли.
   - Это почему?
   -Да, знаешь, в день коронации и вдруг, горькая судьбина... Пусть она на второй, на третий день идет. Только не в первый.
   - Ну, "Светит, да не греет", - с серьезным видом предлагает Бурлак-а губа смеется.
   - Это хорошо. А там после, что хочешь, ставь. Я переменил числа, и Мосолов подписал афиши, а потом со стола взял пачку афиш, данных для подписи, и доказал афишу Панаевского театра, перечеркнутую красными чернилами.
   - Каковы идиоты?!. Вдруг "Не в свои сани не садись"! Это в день коронации Александра III. Понимаешь, Александра третьего!
   - Почему же нельзя? Ведь "Не в свои сани..." такая уж скромная пьеса.
   -А ты не догадался? Ведь Александр III коронуется... А разве его к царствованию готовили? Он занимает место умершего брата цесаревича Николая... Ну, понял?
   - А ведь верно, что он не в свои сани садится? Сделал Бурлак серьезную физиономию, а губа смеется...
   - Ну вот видишь, ты не смекнул, а я додумался...
   И в день коронации шло у нас "Светит, да не греет", а в Слободе "Ворона в павлиных перьях" и "Недоросль"... Нарочно не придумаешь! Мы прошли через две комнаты, где картины были завешены и мебель стояла в чехлах.
   - По холостяцкому закусим.! Садитесь, господа. В один миг были поставлены для нас два прибора на накрытом для одного хозяина столе, появилась селедка, балык и зернистая икра в целом бочонке. Налили по
   рюмке.
   -Коля, ты ему стаканчик!.. Он рюмок не признает.
   И Бурлак налил мне полный стаканчик, поданный для лафита. Мне захотелось поозорничать. Прошлый завтрак мелькнул передо мной до самых мелочей.
   -Рюмками воробья причащать,-припомнил я сказанную в тот завтрак шутку.
   - Иже вместий-вместит. Кушайте на здоровье... Еще холодненькой подадут.
   - Это я в турецкую кампанию выучился. Спирт стаканами пили.
   - Да, вы были на войне! В каких делах? Я рассказал, Бурлак добавлял. Генерал с уважением посмотрел на георгиевскую ленточку в петлице, а меня так и подмывает поозорничать.
   К соусу подали столовую ложку, ту самую, которую я тогда свернул.
   -Кто это, генерал, вам так ложку изуродовал,- спросил я и, не дожидаясь ответа, раскрутил ее обратно. Обомлел генерал.
   - Второго вижу... Знаете, даже жаль, что вы ее раскрутили, я очень берегу эту память... Если бы вы знали...
   - Так поправлю, - и я обратно скрутил ложку, как
   была.
   Бурлак смеется.
   - Он везде ложки крутит... Вот на пароходе тоже две скрутил...
   - Н-да-с... Вы знаете историю этой ложки?
   Лет десять назад арестовали неизвестного агитатора с возмутительными прокламациями. Помнишь, это был 1874 год, когда они ходили народ бунтовать. Привели ко мне, вижу, птица крупная, призываю для допроса, а он шуточки, анекдотики, еще завтрака просит. Я его с собой за стол в кабинете усадил да пригласил жандармского полковника. Так он всю водку и весь коньяк стаканом вылакал. Я ему подливаю, думаю, проговорится. А он даже имени своего не назвал. Оказался медвежатником, должно быть, каналья, в Сибири медведей бить выучился, рассказывал обо всем, а потом спать попросился да ночью и удрал. Разломал ручищами железную решетку в окне на чердаке, исковеркал всю и бежал. Вот это он ложку свернул... Таких мерзавцев я еще не видал. Пришлось бы мне отдуваться, да спасибо полковнику, дело затушил...
   - Поймали его потом? - спрашиваю я.
   - Как в воду канул. Потом, наверно, поймали... Наверное уж в Сибири, а то может и повесили. Опаснейший фрукт.
   -А какой он на вид? Богатырь? -допытывался я.- А самому хотелось сказать, что решетки в окне были тонкие и подоконник гнилой.
   - Какой богатырь. Так, обыкновенный человек. Ну, вроде вас... и рука такая же маленькая, как у вас...
   Генерал пристально посмотрел на меня, как бы вспоминая.
   Этим наш разговор и кончился. Я чувствовал, что старое забыто, и прощаясь, при выходе из кабинета, не мог не созорничать. Хлопая медведя по плечу, а все-таки сказал, как и тогда:
   -Бедный Мишка, попал-таки в полицию!
   Вернувшись в номер, я рассказал и прошлое и настоящее во всех подробностях Бурлаку, и он, валяясь по дивану, хохотал с полчаса и отпивался содовой.
   Этой поездкой я закончил мою театральную карьеру, и сделался настоящим репортером.
   1927 год. Картино.