Наконец, второй акт. Вдруг неожиданно, запыхавшись, в шубе вбегает на сцену его приказчик и шепчет что-то Котову на ухо.
   – Ну? Сейчас. Ступай отсюда!
   – Да торопитесь, а то перехватят!
   Кречинский сорвал сначала одну бакенбарду, потом другую и бросился, ни слова не говоря, бежать со сцены.
   Оказалось, что умер один из богачей Хлудовых, и он побежал получить заказ.
   Публика не обиделась: дело прежде всего!
   И стали танцевать.
   Но совершенно особенные картины можно было наблюдать в незадачливом детище М. В. Лентовского, в театре «Скоморох».
   Театр этот назывался «народным», был основан на деньги московского купечества. Конечно, народным в настоящем смысле этого слова он не был. Чересчур высокая плата, хотя там были места от пяти копеек, а во-вторых, обилие барышников делали его малодоступным не только для народа, но и для средней публики.
   Не было и подходящего репертуара, но труппа была прекрасная, и посетители валили валом.
   Публика ходила в «Скоморох» самая разнообразная: чуйки, кафтаны, тулупы, ротонды, платья декольте шелковые, шерстяные, ситцевые и сарафаны.
   В фойе, в буфете дым стоял от разного табаку, до махорки включительно. В зрительном зале запах полушубка и смазных сапог.
   В «купонах» на верхотуре сидят две хорошенькие модистки.
   – Ах, какой душка Лентовский! – восклицает одна.
   – Да надоела ты мне с ним! Целое утро Лентовский да Лентовский, давай лучше плешивых считать!
   – Давай. Один, два, три!..
   – Позвольте, Софья Терентьевна, от всего моего сердца предложить вам сей апельсин,- говорит военный писарек, вынимая из заднего кармана пару апельсинов.
   – Ах, какой вы, Тихон Сидорович! Вечно собьет…
   – Вы чем это изволите заниматься?
   – Оставьте! Двадцать два, двадцать три…- ткнула пальцем Соня чуть не в самую плешивую голову сидевшего впереди их купца.
   – Эфти вы насмешки лучше оставьте-с, постарше себя не тычьте, заведите свою плешь, да и тешьтесь. А насчет чужой рассуждение не разводите-c!
   – Позвольте-с,- авторитетно заявляет писарь, поправляя «капуль», – это-с, собственно, не касательно вашей плеши, а одна профанация насчет приятного препровождения времени.
   – А тебя не спрашивают, не к тебе речь. Погоди, и твой капуль-то вылезет. Вот у меня Филька – приказчик есть. Тоже капулем чесался. Придет к паликмахтеру, да и говорит: остриги меня, чтобы при хозяине по-русски, а без хозяина а ля капуль выходило…
   – Семьдесят два, семьдесят три, семьдесят четыре, семьдесят пять…
   – А вы знаете, Софья Терентьевна, песенку про плешивых-с?
   – Семьдесят девять… восемьдесят…
   – Мы плешивых песенок не знаем. Впрочем, спойте.
   – Извольте-с.
   Плешь к плеши приходила, Плешь плеши говорила: Ты плешь, я плешь, На плешь капнешь, Плешь обваришь, Что заговоришь…
   – Не ожидала от вас таких глупостев, Тихон Сидорович, не ожидала-с…
   – Что с дурака взять? – замечает плешивый купец.
   – Сам дурак.
   – Ну ты, сам дурак и выходишь!
   – То есть, какое вы имеете полное право ругаться?
   – Еще бьют дураков-то, да и плакать не велят.
   – Восемьдесят один, восемьдесят два… восемьдесят три…
   – Сиволапый мужик…
   – Барин с Хитрова! Жулье!
   – Кто? Я жулье?
   – Известно, ты.
   – Кто, я? Жулье?
   – Жулье…
   – Жулье? Господин околоточный, господин околоточный… Пожалте-с!
   Околоточный грозит от входа пальцем. Поднимается занавес. В театре крики:
   – Тише! Тише! Слышится тихий шепот:
   – Восемьдесят девять, девяносто, девяносто один…
 
   ШКАМОРДА
 
   Халтура существовала издавна, но под другими названиями, а то и совсем без названий: находились предприниматели, собирали труппу на один-два спектакля где-нибудь на фабрике по заказу и играли. Актеры получали разовые и ездили, причем первые персонажи во втором классе, а вторые – в третьем.
   Родоначальницу халтурщиков я имел удовольствие знать лично. Это была особа неопределенных лет, без имени и отчества, бесшумно и таинственно появлявшаяся в сумерки на подъезде Артистического кружка (в Кружок ее не пускали), и тут, на лестнице, выуживала она тех, кто ей был нужен.
   В своем рукавистом салопе и ушастом капоре она напоминала летучую мышь. Маленькая, юркая и беззубая.
   Ее звали – Шкаморда.
   Откуда такая фамилия? Она уверяла, что ее предок был Богдан Хмельницкий.
   Как бы то ни было, а вместо нынешнего актерского термина «халтурить» в 1875 году в Москве существовал «шкамордить».
   В том же году я служил помощником режиссера в Артистическом кружке. Антрепренерствовал тогда там артист Малого театра Н. Е. Вильде.
   Кружок занимал все огромное помещение, ныне занятое Центральным театром для детей, а перед этим там был знаменитый трактир Барсова с его Белым залом, выходившим окнами в Охотный и на Театральную площадь.
   Этот зал во время великого поста занимали богатые актеры вплоть до закрытия трактира. Здесь часто бывал А. Н. Островский с П. М. Садовским и Н. X. Рыбаковым.
   В те времена великим постом было запрещено играть актерам, а Вильде выхлопотал себе разрешение «читать в костюмах сцены из пьес». Поэтому, конечно с разрешения всемогущего генерал-губернатора В. А. Долгорукова, «покровителя искусств», в Кружке полностью ставились пьесы, и постом сборы были полные. Играли все провинциальные знаменитости, съезжавшиеся в Москву для заключения контрактов.
   Все остальные театры и в столицах и в провинции в это время молчали. Только предприимчивая Шкаморда ухитрялась по уездным городам и подмосковным фабрикам делать то же, что и Вильде: ставить сцены из пьес в костюмах. Она нанимала и возила актеров.
   Крупнейшие артисты того времени ездили с ней в Серпухов, в Богородск, на фабрику Морозова, в Орехово-Зуево, в Коломну: и она хорошо зарабатывала и давала хорошо зарабатывать актерам.
   Нуждающимся отдавала последний рубль, помогала больным артистам и порою сама голодала. Мне приходилось два раза ездить с нею в Коломну суфлировать, и она аккуратно платила по десяти рублей, кроме оплаты всех расходов.
   Со строгим выбором брала Шкаморда актеров для своих поездок. Страшно боялась провинциальных трагиков. И после того как Волгин-Кречетов напился пьяным в Коломне и переломал – хорошо еще, что после спектакля,- все кулисы и декорации в театре купцов Фроловых и те подали в суд на Шкаморду, она уже «сцен из трагедий» не ставила и обходилась комедиями и водевилями.
   Много потом появилось таких «Шкаморд» – устроителей спектаклей и концертов. Начатое забытой Шкамордой дело разрослось и сделалось весьма почтенным и солидным.
   Особенно поддерживали развитие халтуры благотворители. Казенные театры запрещали выступать своим артистам на чужих сценах.
   «Помилуйте, казенного жалованья не хватает на чай и сахар»,- приводили актеры слова Гоголя.
   И им позволяли выступать на благотворительных вечерах, чтобы наработать «на чай и сахар», но только не под своими фамилиями.
   На благотворительных вечерах до самой революции артисты выступали под сокращениями или под звездочками. И все знали, что под звездочками арию из «Онегина» исполнит Собинов, монологи Чацкого и Гамлета – А. И. Южин.
   Поди-ка, сократи Южина! А вот других весьма узнаваемо сокращали: Д. Ал. Матов, X. О. Хлов, П. Р. Авдин.
   Помню отчет об одном таком частном благотворительном концерте, где всех расхваливали. Отчет заканчивался строками:
   И даже некто П. И. Рогов Поет как будто Пирогов.
   Теперь наши артисты выступают свободно, без звездочек и сокращений.
   А мне вспоминается неутомимая труженица с благородной душой: Шкаморда – мать халтуры.
 
   НА ХИТРОВКЕ
 
   В 1883 году И. И. Кланг начал издавать журнал «Москва», имевший успех благодаря цветным иллюстрациям. Там дебютировал молодой художник В. А. Симов. С этого журнала началась наша дружба. В 1933 году В. А. Симов прислал мне свой рисунок, изображавший ночлежку Хитрова рынка. Рисунок точно повторял декорации МХАТ в пьесе Горького «На дне».
   На рисунке дата и надпись: «Дорогому другу дяде Гиляю, защитнику и спасителю души моей, едва не погибшей ради углубленного изучения нравов и невредимо извлеченной из недр хитровской ночлежки ради «Дна» в МХАТ в лето 1902 года. В. Симов».
   Рисунок В. А. Симова напомнил мне эпизод в ночлежке, населенной людьми театра.
   В начале восьмидесятых годов в Москве были только две театральные библиотеки. Одна – небольшая, скромно помещавшаяся в меблирашках в доме Васильева, в Столешниковом переулке, а другая, большая – на Тверской.
   Первую содержал С. И. Напойкин, а вторую – С. Ф. Рассохин. Первая обслуживала главным образом московских любителей и немногих провинциальных антрепренеров, а вторая широко развернула свое дело по всей провинции, включительно до Сибири и Кавказа. Печатных пьес, кроме классических (да и те редко попадались), тогда не было: они или переписывались, или литографировались. Этим специально занимался Рассохин. От него театры получали все пьесы вместе с расписанными ролями.
   Библиотека на Тверской была в бельэтаже; филиальное же отделение, где велась вся переписка, помещалось в грязнейшей ночлежке Хитрова рынка, в доме Степанова. Здесь в нижнем этаже ютился самый разбойничий трактир «Каторга»… А в надворном флигеле, во втором этаже, в квартире номер шесть, состоявшей из огромной комнаты, разделенной сквозной дощатой перегородкой, одну половину занимали нищие, а другую – переписчики Рассохина. Они работали в экстренных случаях ночи напролет.
   Огромнейшие деньги получала библиотека, наживая заказчиков в десять раз больше, чем платила своим "писакам", как их звали на Хитровке.
   За расписывание ролей они получали по тридцать пять копеек с акта, а акты бывали и в семь листов
   в десять. Работа каторжная, в день можно написать шесть-семь листов, не больше. Заработок в день выходил от двадцати до тридцати копеек, а при самых выгодных условиях, то есть при малых актах, можно было написать копеек на сорок.
   – Если пишем с листа,- рассказывал хитрован, бывший суфлер,- то получаем по пять копеек за лист, и тоже более восьми листов не напишешь. Эту работу мы считаем выгодною и очень рады, когда она нам попадается, но это бывает редко. Вся беда в том, что работа у нас не постоянная – нынче, завтра кое-что, а там дня два ничего нет. Куда хуже нищих! Они в другой половине нашей квартиры живут. Не житье им, а малина. Раза три в день пьяны бывают, выспятся и опять лопают. И кусочки им подают с купеческого стола, и одеты тепло – даром, что с виду лохмотья. День гуляют, а ночью дрыхнут так, что писать нам нельзя,- от воздуха лампа гаснет. А мы сидим босые и полуголодные и никак на одежонку не соберем… И покупать уж не стараешься – все равно пропьем. Я только что вырвался оттуда, дядя вчера нашел меня там босым, в одной рубашке, сводил в баню, постриг, как видишь. Послезавтра еду с ним в Казань – он меня в театр опять пристроит. Там суфлер плохой.
   – Может быть, ты меня сведешь? – спросил я его.
   – Никак нельзя… Как попаду, опять застряну. Оттуда выхода нет: придется все пропить, так не выпустят… Со мной уже это бывало. А ты обязательно сходи. Придешь, увидишь, за столом сидят, или пишут, или водку пьют. Прямо к ним. Спроси там старшего, Ивана Артемьевича, скажи, что тебя из библиотеки прислали, просят работишку дать тебе… Да оденься как можно похуже. Иван Артемьевич у нас выборный, потрезвее других. Библиотека ему сдает на руки работу, ему и деньги уплачивает, а он уж рассчитывается с нами: все деньги делим поровну, а ему сорок копеек за ходьбу с каждой получки даем, кроме заработанной доли.
   На другой день, в воскресенье, я пошел на Хитровку под вечер. Отыскал дом Степанова, нашел квартиру номер шесть, только что отворил туда дверь, как на меня пахнуло каким-то отвратительным, смешанным с копотью и табачным дымом, гнилым воздухом. Вследствие тусклого освещения я сразу ничего не мог разобрать: шум, спор, ругань, хохот и пение – все это смешалось в один общий гул и настолько меня поразило, что я не мог понять, каким образом мой приятель суфлер попал в такую ужасную трущобу.
   Мой приход никого не удивил, и никто не полюбопытствовал о цели моего появления. Я стал осматриваться: это была огромная квадратная комната в пять окон; вокруг стен были сплошные нары, и на них в самых непринужденных позах кто сидел, кто лежал; некоторые чинили свои отрепья. Соседняя ночлежка, нищенская, была еще хуже. Там под нарами, на разостланных на полу грязных рогожах, ютились преимущественно женщины; тут же, на протянутых над нарами веревочках, сушились грязные тряпицы, юбки и другие принадлежности женского туалета. Пол был отвратительно грязен и блестел от мокроты. Нога ступала в мокрую грязь так же мягко, как на улице. Посреди комнаты за большим столом, под висячей лампой, сидело человек шесть, и казалось, они очень спешили сшивать какие-то тетради. Я подошел к столу и спросил об Иване Артемьевиче.
   – Он болен,- усмехнувшись, ответил мне маленький рыженький человечек с быстрыми плутовскими глазками.- Нынче он не выходил из своих апартаментов, но труп его можете узреть вон там налево, под нарами, откуда – слышите? – раздается богатырский храп.
   – Он справляет байрам,- пояснил мне другой, сидевший в темной рубашке с оторванным по локоть рукавом,- и если он вам нужен и вы в состоянии поднести ему стаканчик жизненного эликсиру, то он сейчас же явится к вам.
   – Я послан к нему из библиотеки,- объяснил я,- и желал бы узнать относительно условий переписки.
   – Ну, насчет этого вы сегодня вряд ли что узнаете, потому что Иван Артемьевич, говоря откровенно, нынче пьян; да и вообще, судя по вашему обличью – костюму,- вы не согласитесь работать с нами.
   В это время подошел к столу высокий мужчина с усами, с лицом безжизненного цвета, одетый в коротенькую, не по росту, грязную донельзя рубашку, в таких же грязных кальсонах и босиком. Волосы его были растрепаны, глаза еле глядели из-под опухших красных век. Видно было, что он со страшного похмелья и только что встал от сна.
   – Кто пришел из библиотеки? – спросил он хриплым голосом. – Деньги принесли? У кого деньги? Давайте порционные!
   Между сидевшими за столом раздался смех. Высокий человек направился ко мне. Я, в нерешительности, хотел было отступить, но он, обходя стол, поскользнулся и, падая, задел меня.
   – Ах, pardon,- проговорил он, вставая с полу и протянув ко мне свои мокрые от грязи руки, – я это нечаянно. Мне послышалось, что кто-то пришел из библиотеки, я и думал получить свои порционные.
   Мне не хотелось говорить с пьяным, и, к моему удовольствию, кто-то из-под нар отозвал этого господина к себе. Через минуту он уже пел, сжимая в руках стакан с водкой:
   Всему на свете мера, Всему есть свой конец, Да здравствует мадера, Веселие сердец.
   – Кто это? – спросил я.- Знакомый голос!
   – Один актер-любитель из дворян. Второй год у нас околачивается… Три раза брали его родные, одевали, как барина, а он опять к нам… Говорит на всех языках. В Париже прокутился… Пишет хорошо.
   «Кто же это? Неужели…» – мелькало в памяти.
   Перебила рассказ безносая нищенка: она высыпала на стол из мешка гору корок, ломтей черного хлеба и объедков пирогов.
   – За все гривенник!
   – Мы у нищих хлеб покупаем, втрое дешевле лавочного. Окуски пирогов попадаются… Вот, глядите, ватрушки уголок.
   – Здесь и обедаете?
   – Куда же мы, голые, пойдем? Одни опорки на четверых. У съемщицы харчимся, обед из четырех блюд четыре копейки, каждого кушанья на копейку; щей, супу, картошки и две каши. Хлеб свой, вот этот. За ночлег – пятак. Верит до получки. Сейчас деньги из библиотеки пришлют – разочтемся…
   Мы смотрели на пляску пьяных нищих. Безносая топотала в стоптанных башмаках, развевая над головой рваным платком, а за ней, петушком, петушком, засеменил босой нищий, бросив свои два костыля на нары и привизгивая:
 
   Ходи, барыня, смелей,
   Музыканту веселей…
 
   Потом явился из соседней ночлежки гармонист, и разноголосый хор заорал свою любимую:
 
   Пьем и водку, пьем и ром,
   Завтра по миру пойдем.
 
   Изорин спал поперек нар, один опорок свалился на пол. Так и не пришлось мне поговорить со старым товарищем по сцене: когда я зашел через месяц, его опять разыскали друзья и увезли.
 
   *
 
   После этого первого посещения я стал иногда заходить к «писакам», если друзья просили меня показать им трущобы, я обязательно водил их всегда сюда, как в самую скромную и безопасную квартиру, где меня очень уважали, звали по имени-отчеству, а иногда «дядя Гиляй», как я подписывался в журналах и газетах.
   На Хитровке, в ее трех трактирах, журналы и газеты получались и читались за столами вслух, пока совсем истреплются. Взасос читалась уголовная и судебная хроника (особенно в трактире «Каторга»), и я не раз при этом чтении узнавал такие подробности, которые и не снились ни следователям, ни полиции, ни судьям. Меня не стеснялись, а тем, кто указывал на меня, как на чужого, говорили:
   – Это наш, газетчик, он не лягнет.
   На «Каторгу», к переписчикам, я водил раз Т. Л. Щепкину-Куперник.
   Я познакомился с Татьяной Львовной за кулисами театра Корша. Она играла гимназиста и была очень хорошеньким мальчиком. В последнем антракте, перед водевилем, подошла ко мне вся сияющая, счастливая успехом барышня, и я не сразу узнал после гимназического мундира Т. Л. Щепкину-Куперник.
   Спустя долгое время я с ней встретился в Малом театре. Она, начитавшись моих статей о трущобах, просила показать ей их и пригласила меня зайти к ней. Она занимала маленький флигелек по Божедомке вдвоем с артисткой Терьян и прислугой. Три небольшие уютные комнатки: картины, безделушки, портреты писателей. Вечера веселья, небольшой кружок одних и тех же знакомых молодых артисток. Пение, музыка и чтение. И только дамское общество. Я любил бывать там. Просьбу показать ей Хитровку я все отклонял – не хотелось ее окунать в грязь, но, наконец, уступил.
   Татьяна Львовна одела очень скромную шубку, на голову дешевый шерстяной платок, а на ноги валенки. Я решил ей показать только переписчиков. Пока мы шли рынком мимо баб, торговавших с грязными фонарями на столах разной «благоухавшей» снедью, которую пожирали оборванцы, она поражалась и ужасалась. Да еще бы не ужасаться после ее обычной жизни в уютном флигельке!
   А тут:
   – Иди, на грош горла отрежу. – Тухлая.
   – А тебе за семитку-то с лимоном? Пошел… Дальше пьяная ругань и драка.
   В трактире «Каторга» дерутся. Кого-то вышибают за дверь. Звон стекол… Вопли о помощи…
   Мы исчезаем в темном проходе, выбираемся на внутренний двор, поднимаемся во второй этаж, я распахиваю, дверь квартиры номер шесть. Пахнуло трущобой. Яркая висячая лампа освещает большой стол, за которым пишут, согнувшись, косматые, оборванные, полураздетые, с опухшими лицами, восемь переписчиков. Подняли головы и радостно меня приветствуют.
   – Мешать не буду… я вот зашел с молодой писательницей – показать ей, как ее пьесы переписывают.
   Встали, кланяются.
   – Очень рады… Мы уж кончили, последнюю страничку… А кто она? – спрашивает старик из военных писчиков.
   – Щепкина-Куперник.
   – Твердо – люди![1] [1 Ее инициалы по-славянски] Недавно переписывали!
   – Да, Татьяна Львовна.
   И все внимание обращено на нее. Усадили. Разговаривают о пьесах, о театре. В соседней комнате за дощатой перегородкой ругаются и спорят пьяные нищие…
 
   *
 
   Шли годы. Шагнули в двадцатое столетие. М. Горький ставил «На дне», и меня В. И. Немирович-Данченко просил показать Хитровку для постановки пьесы. Назначен был день «похода», и я накануне зашел узнать, в той ли еще они квартире. Тот же флигель, та же квартира во втором этаже, те же лампочки-коптишки у нищих и большая висячая лампа с абажуром над рабочим столом. Кое-кто из стариков цел, но уже многих нет.
   Работы в этот день не было. За столом сидел голый старик и зашивал рубаху. Мы были знакомы по прежним встречам на Хитровке. Съемщица квартиры подала нам запечатанную белую бутылку водки «смирновки». Обыкновенно подавала она сивуху в толстых шампанских бутылках: они прочнее.
 
   А перед нами -
   Скрестивши могучие руки,
   Главу опустивши на грудь,
 
   глядя на нас жадным взором, стоял в одном нижнем белье и в опорках положительно Аполлон Бельведерский. Он был выше всех на голову, белые атлетические руки, на мизинце огромный холеный ноготь, какие тогда носили великосветские франты.
   – Пригласи «барина»,- шепнул мне мой товарищ и поманил его рукой.
   С улыбкой сквозь красивые усы и бородку он крепко пожал мне руку, сделал легкий поклон, щелкнул опорками пятку о пятку, как, по-видимому, привык делать в сапогах со шпорами, и отрекомендовался: поручик Попов. Думаю, что это был псевдоним. Уж очень он на меня свысока смотрел. Но когда мы выпили по четвертому стаканчику, закусывая соленым огурцом, нарезанным на газете, с кусочками печенки, он захмелел, снизошел до меня и разговорился.
   – А знаете,- обратился он ко мне, – вот здесь мы с вами водку пьем, а я чрез неделю должен был баллотироваться в уездные предводители дворянства, и мое избрание обеспечено. Мой отец губернский предводитель, уважаемая личность…
   Я слушал, глядя на него: верю, мол.
   – Кроме отца, никто не знает, что я старый хивинец. Я здесь третий раз. Раз прожил на Хиве полгода, тоже пьесы переписывал. Отец разыскал и привез домой. Через год я опять попал сюда – и год прожил. Отец опять увез к себе в имение, и я уж было дома привык. Занимался хозяйством, танцевал, охотился, запои мои прекратились совершенно. Решил баллотироваться, а потом жениться. Я считался завидным женихом. Поехал на месяц в Крым и там, кроме легкого вина, ничего не пил. И вот, возвращаюсь из Крыма. Билет был прямо до Петербурга. Камердинер поехал с вещами в купе, а я пошел пешком с Курского к Николаевскому вокзалу. Поезд отходит через два часа, в одиннадцать ночи. Пошел в «Славянский базар» поесть да с Лубянской площади вдруг и повернул на Солянку. Думаю: зайду на Хиву, в «вагончик», где я жил, угощу старых приятелей и прямо на курьерский, еще успею. А на другой день проснулся на нарах в одной рубашке… Друзья подпустили ко мне в водку «малинки». Даже сапог и шпор не оставили… Как рак на мели. Теперь переписываю пьесы – и счастлив.
   Надо заметить, что он слегка картавил, заменяя букву «р» по-аристократически «г», пересыпал речь французскими словами, чокаясь, говорил «прозит» или «ол райт» – у него выходило «оль гайт». Он, видимо, захмелел.
   – Ничего, приедет отец, выручит,- сказал я.
   – К черту! Опять ходить по струнке! Настоящая жизнь здесь. Ведь это прелесть что такое: ничем не стеснять ни себя, ни других, распустить себя до состояния дикого человека, чувствовать себя во всех действиях свободным. Ведь это роскошь! C'est superbe!
   Он встал во весь рост, покачнулся, красивым жестом поднял стакан, сделал им приветственный полукруг, обвел всех сияющими глазами, чокнулся со мной, и, грассируя, с улыбкой произнес:
   – Алла верды!
 
   *
 
   От переписчиков я зашел в трактир «Каторга». Меня встретил буфетчик Семен Васильев, которого я знал здесь еще мальчиком-половым.
   На моих глазах он превратился в буфетчика. Одет в пиджак, через шею серебряная цепь с передвижной подковой, с голубой эмалью, которую я еще помню на его хозяине Кулакове лет двадцать назад: это хозяйский подарок. Семка увел меня в свою каморку за посудным шкафом, принес бутылку елисеевского портвейна, две рюмки и пару антоновских яблок.
   Семка был здесь много лет моим «собственным корреспондентом» и сообщал все тайные новости Хитрова рынка, во-первых, потому, что боялся меня, как бы я не «продёрнул» в газетах трактир, а во-вторых, потому, что просто «обожал» писателя. Словом, это был у меня свой человек. Он старался изо всех сил рассказать всегда что-нибудь интересное, похвастаться передо мной своим всезнайством.
   Ему давно было известно, что у меня много знакомых среди самых отчаянных обитателей подземелий «Утюга» и «Старого оврага», с которыми я за «семика-торжным» столом его трактира не раз водку пивал: и Беспалый, и Зеленщик, и Болдоха, и Степка Махалкин, родной брат Васьки Чуркина, меня не стеснялись, сами мне давали наперебой материал и гордились, перечитывая в газетах свои сообщения, от которых полиция приходила в ужас.
   Из-за, этого и сам трактирщик Кулаков меня подобострастно принимал, а уж Семка прямо в нитку передо мною тянулся. Он первым делом заявил мне, что теперь служит на отчете, а хозяин живет в своем имении и редко приезжает. Рассказывал о старых общих знакомых – кто сослан, кто на высидке, кто где «дельце обделал». Во время рассказа он на минутку отрывался к кассе получать деньги.
   – А вчера ночью обход был… Человек двести разной шпаны набрали. Половина нищие уже опять вернулись, остальные в пересыльной сидят… и эти придут… Из деловых, как всегда, никого – в «малине» отсиделись. А было что взять: с неделю назад из каторги вернулся Болдоха, а с ним Захарка… Вместе тогда за убийство судились и вместе бежали… Еще его за рост звали «Полтора Захара, с неделю ростом, два дни загнулось». Вы помните их?
   – Болдоху хорошо знаю. Он мне сам рассказывал о Гуслицком сундуке, а я с его слов напечатал подробности… Небольшой, с усами, звали Сергей Антонов, помню…
   – Теперь не узнаете. Носит подвесную бороду, а Безухий и ходит и спит, не снимая телячьей шапки с лопастями: ухо скрывает. Длинный, худющий, черная борода… вот они сейчас перед вами ушли от меня втроем. Злые. На какой хошь фарт пойдут. Я их, по старому приятству, сюда в каморку пускаю, пришли в бедственном положении, пока что в кредит доверяю. Болдохе сухими две красненьких дал… Как откажешь? Сейчас!