Русские странный народ, вернее, мы не народ, а так, идея народа и редко какой русский долетит до середины этой идеи, летит он, летит, да где-нибудь и упадет, куда-нибудь да свалится и кабы он знал куда, кабы ведал где, а то ведь и не знает, и не ведает, а уважения к себе требует и не со стороны ближних, а со стороны дальних, как будто вся его жизнь зависит от того, уважают ли его по ту сторону Пиренеев или не уважают. И кто знает, что было бы, если бы мы не раскинулись от Берингова пролива до Одера, а прилепились бы где-нибудь к Карпатам или затерялись в муромских лесах, нас бы и не заметили. А так все-таки заметили. И дали мы что-то миру или не дали – решение этого вопроса стало второстепенным. Мы – одинокие. Нет с нами рядом никого. Мы одни, и с этим нужно считаться любому политику.
Русские – это русская идея, т. е. то, чего никогда не было, и чего никогда не будет, и поэтому мы возможны как метафизическая конструкция, как спекулятивный объект, на котором записываются наши несбыточные желания. Мы их одной рукой пишем, а другой отсрочиваем, и много узоров нарисовали мы на объекте, но нет на нем одного – национального. Мы не нация, потому что, если бы мы были нацией, то мы бы не были идеей, а мы – идея и поэтому пет следов нашего эмпирического существования. Для нас Россия – это то же, что для Германии культура или для Франции – цивилизация. Русский мыслит и.' чувствует не национально, а территориально, или, что то же самое, телесно, т. е. державно. Вот когда мы так мыслим и чувствуем, мы русские, и есть что-то, что мы не можем не знать, но не сознанием, а телом, вернее, сутью тела, нутром. А кто ты там национально – это дело десятое.
Ты русский, то есть ты здесь, в Расторгуево, чувствуешь, что тебе никак нельзя без Босфора, что без него тебе сапоги ноги жмут, ходить неудобно, дышать трудно.
Или какие-то там острова курильской гряды. Ведь эти острова – это не острова, а ворот косоворотки. Без них ворот тугой, он тебе на горло давит. Вот если он тебе мешает, ты русский, а если у России ногу отняли, а у тебя пальцы не болят, то ты русскоязычный. И сколько бы ты потом ни вчитывался в письмена русской идеи, расшифровать их будет трудно, потому что это – письмена не твоей души. Вот, например, Иван Киреевский. Приехал он в Германию и видит, что все здесь хорошо.
И Гегель ему руку жмет, и Шлейермахер ему улыбается.
А он капризничает и немцев дураками называет. И все ему не так, и ничто ему не мило. Киреевский был молод, а значит глуп, вернее, наивен. Он в Европе искал цельности, непосредственного и того, что внутри. А внутри у нее пусто, потому что, если бы она была не пустой, то она была
бы глупой, т. е. у нее не было бы рациональности. А за рациональность, за оформление внешнего, вернее, за мир явлений, нужно платить Чем? Дуальностью, т. е. расколом мира на две половины, на субъект и на объект. Ну, да ладно, мир раскололи. Но человека-то зачем делить? Вот и разозлился Ивэн Киреевский на немцев и дубинами их назвал, а сам затем двенадцать лет у себя в деревне сидел и молчал, а потом теорию целостного человека сочинил.
То есть, если человек что-то знает, то не умом, а всем тем, что он есть, собой целым, поэтому истина – не дело логики, – она живая, к ней ближе святой, чем ученый.
Вот все говорят «гражданское общество», «гражданское общество», а для того, чтобы оно появилось, нужно было города огораживать, изгороди ставить, а мы не ставили и у нас сгущения масс не происходило, т. е. у всех во веобщей толкотне и сумятице что-то толковое, какая-то мысль держалась, а у нас не держалась. От наших городов толка не было, они ветрами продувались, в них потолковать не с кем было. Например, захотел как-то А. Хомяков по душам поговорить, а не с кем. Он и поехал к Шеллингу душу отвести. Нам задушевную беседу провести не с кем. А мы хотим гражданское общество строить.
Вот и Белинский хотел, а Константин Аксаков не. хотел. И они поссорились, потому что Аксаков фрак не любил. Он сапоги носил и косоворотку – в одежде закодировал свое непонимание того, чем же гражданское общество лучше общинного. В общине – народ, в обществе -· массы, т. е. община уберегала нас от того, что производит массу, кочевую орду, неопределенных личностей. В обществе господствует другой, в нем власть другого и поэтому в нем преобладает внешнее. А в общине – лы сам, т. е. своей субъективностью стираешь следы другого. Здесь доминирует внутреннее. То есть существует, по крайней мере, два типа социальности: в одном случае – коллектив, в другом – собор, в первом – право, во втором – мораль. В обществе внешнее стоит над внутренним, в общине внутреннее над внешним. В гражданском обществе рационализируется зависимость от внешнего мира. И это право. В общине реализуется независимость от внешнего мира. И это мораль, т. е. мораль и есть то, что делает нас независимыми от внешнего мира. Европа выбрала первое, Россия – второе, вообще-то лучше бы она не выбирала, но она выбрала и теперь уже с этим ничего поделать нельзя. И вот эта неотвратимость кодируется в русском умострое разными загадочными словами. Например, соборностью. Правда, для того чтобы она, соборность, была, нужна любовь, внутри которой возможно свободное единение многих, т. е. любовь – это не психологическое состояние, а структура бытия русских. Нет этого бытия – и нет русских. Вот не было любви, и никакого собора не получилось у Алексея Хомякова с Шеллингом. И отставной поручик с чем приехал, с тем и уехал, и все потому, что органически целого бытия не оказалось, – почвы не было, почва – это условие того, чтобы что-то могло состояться без посредников.
Как много стало посредников, как мало непосредственного, т. е. чувств. Везде сознание, во все оно вмешивается, а в почве важна ее бессознательность, т. е. искренность.
Или личность. Если она бытийствует исполнением самости, это одно. Это Европа.
Если она бытийствует исполнением отказа от самости, ото другое. Это Россия.
Отказ от личности – предельный способ существования личности потому, что в нас появляется то, что может быть, если есть во имя, а «во имя» дает отречение от себя. То есть это дает община, а не общество, и поэтому, например, община выше личности, вернее, она сама, как личность. Есть в ней что-то мистериальное, какой-то символический код. Да вот декодировать его некому.
И бьемся мы, русские, бьемся, да как рыба об лед, все впустую, и не потому, что мы слабые, мы-то как раз сильные, а потому, что мы бедные, т. е. жалкие, т. е. нас пожалеть хочется, вернее, нам самим себя жалко. Нас еще не было, а жалость к нам уже была, мы себя уже по голове гладили. В ней-то, в жалости, мы и зародились, из нее-то мы и вылупились, и много воды с тех пор утекло, и много слов было сказано, а воз и поныне там, вообще-то время идет, но в смысле истории оно остановилось. Как застряли мы в начале истории, так там и остались в неведении, что начало – это не конец, а мы-то думали, что начало ·- это конец.
Мы и сейчас так думаем, а все потому, что мы Град Китеж искали, по правде жили, вернее, хотели жить, т. е. думали, что есть же что-то, что тебе даром дают, ты не заслужил, а тебе дают, т. е. оно, это что, как бы само собой достается, с неба падает. И вот сидим мы и ждем, а оно (мы даже не знаем что) все не падает и не падает, то ли с ним что-то случилось, то ли у нас что-то не вышло. И это – наши представления, т. е. у всех представления как представления и связаны они с истиной, вернее, с театром, – словом, у всех истина – спектакль, а у нас она смерть и нет в ней ни знаков, ни значений. И когда уж мы преставимся, т. е. умрем и одновременно обнаружим себя, одному Богу известно, хотя, наверное и ему это неизвестно, потому что если бы ему это было известно, то он бы не удержался да и шепнул нам, что так, мол, и так, не ломайте комедию, не смешите людей, а устраивайте свою жизнь вне зависимости от того, как разрешится вопрос о правде-справедливости.
А мы смешим, т. е. ломаем, вернее, бьемся, да и как нам не биться, если наша жизнь зависит от правды-истины, вернее, даже не истины, потому что истина слишком правильна, а нам эта правильность поперек горла, т. е. нам надо то, что пусть и неправильно, но зато верно. И это правда, иначе говоря, правда то, что мы. люди веры, а не истины, но не в том смысле, что мы холим и лелеем свое православие, мы его не холим и не лелеем, хотя пора его уже и холить, а в том смысле, что у нас и неправославные, как православные, т. е. они одной с нами веры и поэтому наша· жизнь строится вокруг того, что существует, если к нему относятся как к чему-то действительно существующему. И поэтому-то наша жизнь верная, т. е. не потому она верная, что чему-то соответствует, она ничему не соответствует, а потому, что в ней было что-то, что мы очень хотели, чтобы оно было. Словом, была у нас жизнь верная, а сейчас она неверная, хотя она, может быть и правильная, и истинная, а все-таки нет в ней того, что существует, когда мы к нему относимся как к чему-то действительно существующему. Жаль, что не пожалели мы эту нашу жизнь верную. Пусто без Китежа. Тоскливо.
Перепечатывается с сайта http://ihtik.lib.ru
БИБЛИОТЕКА ХРОНОСА