Страница:
Полнота добра – от полноты бытия. Вообще-то для того, чтобы было бытие, добра не нужно. Бытие изначально наполнено событиями бытия. Совесть, стыд или добро не события. Они вне располневшего бытия, т. е. рядом с ним и вокруг него, но не внутри него. А если внутри, то существуют не по законам бытия, а по законам быта.
Стыдиться – значит бывать в бытие первобытия. Вот полу-подлец. И нет надежды, что он 'будет полным наконец..
Как вести себя, если я один из семь-и, где семья – это семь таких, как я? По совести. В бессовестности бытия девять десятых добра вытекает через одну десятую зла. Что собирает доли добра в сожалеющей тишине быта? Дом. В доме добро добреет бытом, необходимостью со-вести, т. е. вместе вести себя к порядку бытия.
Из семьи-дома вырастает весь мир публичного и непубличного. Если быт – это со-весть, то «чуть добра» имеет в нем право на существование. Полное добро – для бытия.
Чуть-добра – для быта. Повседневность быта – пристанище для добрых людей. Здесь нет полноты добра. Зато есть добрые люди. А добрый человек добр, если даже он не прав.
3.8. Добро как украшение права
Добро и зло по одну сторону, а право и бес-правие ·.- по другую. И вместе им трудно сойтись. Бес мешает.
На одной стороне подобру-поздорову, на другой – по праву правого. У добра нет права, у права нет добра, но и зло – это не бесправие.
Если действует право, то сообщение между людьми строится вне зависимости от их качеств. Добрые ли люди сообщаются, злые ли или добрые со злыми – это не имеет никакого значения. Лишь бы право соблюдалось. Вот судья, а вот мое дело и пусть он судит. Но я хочу, чтобы мое дело рассматривалось вне зависимости от того, добр судья или он зол, любит он деньги или не любит. Судья – правовой автомат, человек без свойств. Но пока он не совсем еще автомат и кое-какие свойства у него остались, существует опасность бесправия в правовом обществе. Челорек без свойств – идеал правового общества, т. е. общества, в котором злые люди делают добро. Почему? Потому что иным образом зло сделать нельзя.
Здесь не добро – основание для права, а право – основание для добра. Но если право – это крючок, на который люди без качеств подвешивают добро, то зачем оно?
Ведь нужно право, а не добро. Добро ценится как украшение к праву.
Если действует мораль, то сообщение между людьми строится в зависимости от их качеств. Другой – это просто другой, вовлекаемый в дела своими свойствами и качествами. Вот цель, и нужно действовать, а оснований для действия нет. На чем будет основываться действие? На добре (или на зле). Не человек для права, а право для человека. Вот закон и вот человек. И человек выше закона как в своем добре, так и в своем зле. Но выше человека абсолютное.
3.9. Абсолютное
Относительность губит быт, а вместе с бытом и архетипы быта. Относительность хороша для политики, где все условно, т. е. на содержании у слова. Быт стоит до слова. В его дословности рождается внутреннее слово. Почему внутреннее? Потому что это слово – жест, немотствующее исполнение смысла. Его нельзя произнести вслух, оно не выговаривается. Внутреннее слово держится всей материей быта. Т. е. ты еще что-то не понял, а смысл этого понимания уже материализован в вяжущей связи повседневности. И тебе не надо ждать своего созревания. Уже что-то понято внутренним словом и это слово абсолютно. Оно ни на кого не ссылается и ничего не означает. Напротив, действуй, и через это слово все действительное получит свой смысл и свое значение.
Вот стыд. Что такое стыд? Об этом ничего сказать нельзя. Любой сказ будет искажением. Стыд из абсолютности внутреннего слова. В мире условностей стыд не существует. Добро выпекается на огне стыда, раскаляющего в человеке человеческое докрасна. Стыжусь – следовательно существую добрым человеком. Абсолютное добро в абсолютном немотство-вании внутреннего слова. Где немота? Там, где ничего нельзя доказать. Например, в платоновском двоемирии. Двусмысленность раздвоения опьяняет. От доказанного в одном мире всегда можно ускользнуть во второй. А это уже не дело логики, а дело экстаза. Вот есть абсолютное добро и есть добро относительное. Но ничего нельзя доказать относительно абсолютного. Почему нельзя?
Потому что двоится. Двоилось Платону. И в этой раздвоенности можно было быть добрым. Пьяным, но добрым. Русское сознание снисходительно к пьяному, т. е. доброму. Оно его жалеет.
Аристотель отрезвил Платона. Он совместил двоящееся в одной точке. Нет двух миров, есть один мир. И в нем можно построить доказательства добра. Эти доказательства запеленали мир в слова-привидения. Доказать добро можно, но разоблачить его нельзя. Слова-привидения сплетаются в един38 ственную реальность. Для того чтобы их разоблачить, нужен второй мир. Либо у нас два мира, мы пьяные и разоблачаем, либо у нас один мир, мы трезвые и доказываем.
Добро, если оно случается, то в горизонте абсолютного, т. е. не зависит от существования того добра, что было вчера, и не вытекает из того, что будет завтра. Это какое добро? Абсолютное.
ЗЛО. Радикальное зло «Радикальное зло» – понятие Канта. Это понятие переосмыслено К. Ясперсом, но, кажется, философская мантия Канта не стала от этого чище. Как было на ней пятно радикального зла, так оно и осталось.
Первыми это пятно заметили Гете с Шиллером. Они же и ткнули в него пальцем. И хотя пальцем показывать нехорошо, они дело свое сделали и с тех пор все знают, что чистый разум грязноват в своих истоках, что трансцендентализм довольно сильно испачкан. Что такое радикальное зло? Вот ты, и тебе хочется счастья себе.
И это хорошо. Но где-то там есть еще и родина. И этой родине тоже захотелось быть счастливой. И это тоже хорошо. Проблема начинается с определения того, что чему предшествует. Кант уверен, что прежде нужно думать о радине, а потом о себе.
Но если ты согласишься думать о Родине при условии, что уже подумал о себе, то это радикальное зло.
Кант обращается с нами, как с детьми. Сделал уроки – иди погуляй. Т. е. исполнение нравственного закона является условием ^наполнения сосуда с личным счастьем.
Радикальное зло, как осколок, сидит в глубинах европейского духа и иногда дает о себе знать. Но само по себе радикальное зло уже не опасно. Европа к нему привыкла. Да и ведет оно себя тихо. Более опасно радикальное добро, т. е. исполнение общего как условия частного счастья. Это добро застряло в иедрах русской души и избавиться от него, кажется, нет никакой возможности.
Зло вообще неинтересный предмет. Мало ли что оно обозначает. Любопытно не само радикальное зло, а вот то, что оно показывает в свете нового язычества.
Что там у нас в душе, Канту невдомек. Да ему это и безразлично. Лишь бы форму соблюдал. Соблюдаешь – морален, не соблюдаешь – вне морали. Что это за форма?
Категорический императив, т. е. повеление: поступай так, чтобы комар носа не подточил. Или, что то же самое, согласие с тем, чтобы принцип твоего поведения стал принципом пове39 дения для всех. Вот эта всеобщая одинаковость и есть форма. Если же я со всеми веду себя одинаково, то я равнодушен. Равенство души себе самой есть бездушие.
Пока я бездушен, я морален. Душа а-моральна.
Я выделяю этот оттенок мысли Канта потому, что он был для него самого в тени.
Его высветило новое язычество, а полностью выговорила русская душа. Какой бы мир мы создали, если бы это было в наших силах? Когда Кант формулировал этот вопрос, он знал, что создать мир не в наших силах. Знал, и знание обмануло его. Мир создан, и мы уже советские, а не европейские. У них осколок радикального зла, у нас в душе разорвался снаряд радикального добра. Мир создан, а мы равнодушны, т. е. этот мир создан равнодушными.
Категорический императив хорош понарошку. Игра в притворство, в «как если бы» да еще со всей русской серьезностью заканчивается патом, т. е. бесконечным тупиком.
Почему? Вот есть мир и есть я. И мне говорят, что еще не решено, каким будет мир.
И что решать придется мне. И я, как Иванушка-дурачок, думаю, что вот вступлю-ка я в этот мир и этим моим поступком все в нем (и во мне) определится. Отныне он будет таким, (каким он будет, но не без моего в нем участия., И что же? Я в него вступаю, а он не определяется. Он меня даже не заметил. Я к Канту. А он мне – от ворот поворот. Мол, сам дурак.. Тебе же предлагали вид сделать, форму соблюсти, а ты, т.е. я, всерьез стал делать то, к чему серьезно-то и относиться нельзя.
Неподлинностью кантовского «как если бы» создается новая реальность, в терминах которой категорические императивы выглядят забавно. Например, у тебя есть дом и кухня. Ты, как кантианец, должен поступить так, чтобы твоя кухня стала коммунальной. Или сделать вид, что она у тебя коммунальная. Иначе Кант тебя объявит радикально злым.
Если ты сильный, то сделай силу максимой любого поведения, всеобщим законом природы. И слабых скоро не будет.
Злых поступков нет, как бы ты ни поступил. Вот есть законы и есть склонности.
Для чего нам ум? Для того чтобы следовать закону. Кто умный? Тот, кто не идет на поводу у склонности. Но человек ходит двумя ногами сразу. Кант же нам предлагает скакать на одной ноге. Или сделать вид, что мы одноногие. Ка.к природное существо я следую за страстью, как разумное – за законом. Без интеллигибельного я вне морали. Без природы – я ангел. Но я человек и нельзя мне быть и добрым, и злым одновременно. Почему нельзя? Кант так сказал. Но Кант любил ситуации, в которых личное и общест40 венное не совпадают. Вот в таких-то ситуациях и разыгрывалась кантовская мораль.
Она рождала ни добрых, ни злых, т. е. каких? Нулевых. Постулат Канта был заменен постулатом пата. Мы не марионетки из кукольного театра, которые правильно жестикулируют, но не живут. Мы живем и своей жизнью соединяем в одцой точке счастье и моральное поведение.
На, самом деле радикальное зло – это идея, которой ты служишь. Это голый долг советского человека, счастье у которого появляется всегда потом, нелегально, в маске.. Чтобы знать, что такое зло, нужно проникнуть в мысли Бога. Но если бы нам стал понятен язык Бога, наша свобода была бы парализована. Бог скрывает нас от себя, чтобы открыть нам свободу. Он скрывает от нас, что на самом деле никакого «на самом деле» нет. Европеец это понял. Он живет по принципу радикального зла. Сегодня он тучный. Русский этого не понял. Он живет по принципу радикального добра. Он- осунулся.
3.11. Антихристово добро и христово зло
Вот платье. Оно от Кардена. А это добро. Оно от антихриста. А там зло. Оно от Христа. Почему? Потому что антихристово добро бывает только в мире, за церковной оградой. Оно мирское и потому доброе. Христово зло случается внутри церковной ограды. Оно вне мира, и только потому злое. Быть в мире – значит быть на людях и соблюдать правила приличия. В мире на тебя смотрят и есть что-то, что ты делаешь под присмотром. Например, сморкаешься в платок. Само собой это не делается. Само собой это делается рукавом. Но «рукавом» нельзя. Почему? Потому что нечеловеческое это дело. Антихрист в миру. И это человечно. Это «платок».
Христос ведет вне мира. И это нечеловечно, как рукавом нос вытереть. Добро, которое вне церкви, антихристово. Зло, которое внутри церкви, христово. Что внутри? Святость. Христово зло совершается в форме святости.
Это понял В. Соловьев и отрекся от идеала христианской культуры., «Три разговора» – его завещание. Симптомы вот этого отречения рассыпаны по всему полю русского сознания. Соловьев рассыпал, Федотов собирал. В «Антихристовом добре» Федотов классифицировал все виды добра и зла. Вот мирское добро. Чем оно плохо? Да тем, что добро-то есть, да любви-то в нем нет. Это добро без любви. Христианство без любви есть не что иное, как «языческая религия мистерии».
Если я кладу рубль в протянутую руку, то не потому, что люблю. А потому, что деньги завелись и рубля не жалко. Люди перестали любить друг друга. А без этой любви христианской мистицизм вырождается в магию, аскетизм – в жестокость, а добро – в сытость.
Внецерковное добро и оцерковленное зло – вот два соблазна, которыми соблазнилась современная цивилизация. Не только добро, но и святость стала той формой, в которую научились упаковывать обман.
Забывшим Христа Г. Федотов напоминал слова примирения: «…Проходя и осматривая ваши святыни, я нашел и жертвенник, на котором написано: «неведомому Богу». Сего-то, которого вы, не зная, чтите, я проповедую вам». И много таких проповедников неведомого бога (и ведомого) скопилось ныне на Руси. Но выбор, кажется, сделан.
Новое язычество – наш выбор.
Колебание между православием и новььм язычеством составляет содержание современной русской духовной жизни.
3.12. Бес-субъектная мораль
Если мораль бессубъектна, то это совсем не значит, что у нее нет субъекта. Бес ее субъект. Бессубъектного же беса еще никто не видел ни спереди, ни сзади.
Мораль, может быть, еще и существует, но как рыба на берегу. Мораль есть, да «воды» для нее нет. Например, вот ручка, которой я пишу. Или ваучер, который я еще не получил. Все эти вещи существуют вне зависимости от того, соблюдаю я нравы своего общества или не соблюдаю, знаю ли я добро и зло или не знаю. Они вне морали. И это цивилизация, т. е. что такое цивилизация? Да нравственно безразличные вещи, их дление.
Вне нравственности когда-то была одна природа. В ней волки ели зайцев. И это, конечно же, естественно. Противоестественным был бы волк, отказавшийся от зайчатины. Естественные вещи желательны. Избегать нужно противоестественных вещей, того, что нежелательно. Кому? Телу желания.
Русское сознание относилось с особой чувствительностью к онтологии ума, которая делала возможным сосуществование разнородных явлений. Этой умной онтологией была мораль.
Не на право нужно полагаться, а на мораль. Вне морали волк и заяц совместно существовать не смогут. Природа не позволяет. Волки едят зайцев по праву, а не едят по морали.
И нельзя сделать так, чтобы они ели их но праву. Это противоестественно.
Среди людей мало сохранилось желательного и много стало противоестественного.
Естественное сузилось. Противоестественное расширилось. Почему? Потому что мораль дело ненадежное. Я их либо съем, либо не съем. И нельзя из этой ловушки выскочить. И никаких уповании на право и гуманизм, а только чет – нечет, пронесет или не пронесет. Проносит по морали, не проносит – по праву.
Нравственно безразличные вещи умножились. Мысль теперь вне морали. Экономика, опять-таки, определилась вне морали. Политика самоопределилась тоже вне морали.
И человек изловчился быть человеком помимо морали. Мораль стала бес-субъектной в своей оголенности. Зайцы съедены. Волки размножились, а волки живут по праву.
Когда-то была война. И была удача. Много пленных врагов. Что с ними делать?
Нечего. Думали-думали старцы и решили. А 'мы их к стенке. Как мишени. Пусть люди позабавятся. Копья в них покидают. И кидали. Упражнялись. И возникла настенная живопись. Искусство рисунка. Одна единственная линия. Первая картина. А потом была охота на зверей. Наскальная живопись. Тех зверей давно уже нет, а их изображения остались. Ты подошел ‹к означающему, посмотрел и узнал означаемое.
Например, быка. Вернее, Европу. И обрадовался. Искусство – в радости узнавания.
И это Аристотель.
Добро заменила сытость. Красоту – дизайн. Воина – артист. Вот Малевич. У него были трудности с книжной культурой. Он мало читал. Супрематизм – это коммунизм малограмотных.
А вот Матисс. У него были сложные отношения с предметами. Например, с помидорами.
Когда он их ел, они у него были одного вида. Такими же, как и у всех. А когда он их рисовал, они были другими. Не такими, как у всех. И он их не узнавал. И все из-за трансфера. Из-за него коллективное сознание.покинуло его. И Матисс впал в детство. А детство у него было трудное. Потому что у всех оно основано на мимезисе, а у него – на деривации. Матисс – артист. У него душа вялая и болезненная. Он не воин.
А это слепой. У него в руках палка. Ею он обнаруживает предметы. Палка – посредник. Она между предметами и слепым. Художник как слепой. У него в руках кисть. Ею он видит предметы. Поздний Тициан это понял. И выбросил кисть. Его картины написаны пальцем.
Глава IV.
Бумага, порох и Борхес – из Китая. Душа и водка – из России. Агора, вино и лимитчики – из Греции. Фихте – из Саксонии. Он придумал немецкую нацию. Немцы придумали пиво. И Баумгартена. Баумгартен придумал эстетику. Репрессивное право культуры. Где культура, там и лагеря.
4.2. Эстетика как вобла
Греки много говорили. Античное искусство – реакция на их многословие. Немцы много пили пива. У них эстетика как вобла. Что-то соленое. Германия – страна понятий. Россия – простых созерцаний. В России было два чудовищно талантливых человека. И оба чужды эстетике. Их имена связаны с лагерем. Это Даниил Андреев.
И еще Лев Гумилев. Многие были в лагере. Например, Лосев. Или Карсавин. Но талант этих людей лагерная жизнь всего лишь уродовала. Кривила. А вот Лев Гумилев – это, лагерная роза. Гений, выращенный в зоне. А зона – это чистая поверхность патового пространства. С нее, как с березы, сбегает сок. Только руки подставляй. Андреев и Гумилев подставляли. И им что-то накапало. А Баумгартену не накапало. Потому что Баумгартен дерево Сада, а не лагеря.
4.3. Испытание мира не своим чувством. Халява Эстетика – производство поверхностей, которые, как зеркала, удваивают чувства.
Ты на эти поверхности килограмм гадостей, а они тебе два килограмма умиротворения. В удвоении наши чувства уже не зависят от нас. От того, как мы устроены. Они у нас есть, но они не наши. Эстетика – халява. Способ рассмотрения мира не своим взглядом.
4.4. Производство снотворного
Там, на сцене, что-то делают, а тебе здесь, в зрительном зале, смешно. Или грустно. Театр как-то связывает твои чувства с тем, что делает артист. Если он сумасшедший. Как Ар-то, которого я не видел. Или вот тебе спать хочется. Ты зеваешь, а заснуть не можешь. А ты интеллигентный человек. То есть берешь «Улисса» и засыпаешь. Джойс – фармацевт. Он производит снотворное для интеллигенции.
Пруст – транквилизаторы для шизофреников. Его романы для меня, как стакан водки для алкоголика.
4.5. Обман доверчивых
Эстетические чувства существуют в пространстве тел взаимных отражений. На поверхности мнимостей. Вот ты смотришь на мнимость, как на Борхеса, а она – на тебя. И кто кого. Ты на нее бросил взгляд, а она, как магнитная ловушка, его поймала и держит. А затем подержанное норовит тебе вернуть. Был у тебя один взгляд. Стал другой. Ты изменился. И это искусство, то есть обман доверчивых.
4.6. Пионер в эстетике означаемого
Вот написано: «Здесь искусство». Музей. Лужа. И тебя просят зайти. Зазывают. Но ты не заходи. Там плохой запах. А если зашел, то не верь глазам своим. Обманут.
Искусство не здесь. Оно у тебя дома. Над кроватью. Или во дворе. В театре хлеб не растят. В музее горшки не делают. Программы не составляют. Главное пройти мимо. Не попасться на удочку. На эстетический обман. Рядом с моим домом стоит пионер. Гипсовый. Он играет в горн. И пока он здесь, во дворе, играет в горн, где-то там, в музее, отзывается на зов Родина-мать. Означающее. И все это понимают. И что-то имеет смысл. Дословный. Иевкусовой. Ведь вкус – это случайность дискурсивной практики. След власти. Желание господства над другим.
Буржуазный предрассудок. Пионер – это поверхность мнимости. Вкус- это ты. И ты бросаешь на поверхность взгляд. Ты на нее – свое речевое. Она тебе – немое.
Например, квадрат Малевича. И наоборот. Ты на нее квадрат. Она тебе – поток письма.
4.7. Речевые и неречевые содержания искусства Вот ты, как собака, смотришь на дерево и все видишь. А сказать ничего не можешь.
Слов нет. Но ты говоришь. И это речевое содержание эстетики. Лай.
Вот лист. Он зеленый. А вот рябина. Она красная. Но чем красное отличается от зеленого, нам неведомо. Этого сказать нельзя. Это неречевое содержание взгляда.
Или капуста. Она кислая. А›мед сладкий. Это неречевое знание вкуса. То есть это знание не создается в процессе письма. А вот икона. В ней тоже неречевое содержание. Она для тех, кто не умеет читать. Для неграмотных. То есть существует Бог. И существуют неграмотные. И неграмотного нужно привести к Богу.
И делает это икона. Икона – символ. В ней несказанная красота. А вот слышен колокольный звон. В нем неречевой слух.
Неслыханные вести. Он тоже для необученных письму. А это – «Рождение Венеры».
Живопись. Линейная перспектива, В ней речевое зрение. Структура грамматологии.
То есть вот ты смотришь на «Рождение Венеры» и она тебе кажется чем-то непосредственно данным. А приглядишься и обнаружишь в этой данности письмо.
Запись речи. Она писаная красавица. То, что воспринимается линейно. Из одной точки. И передается другому. Что передается? Текст. То есть суть дела не в «Венере».
И не в перспективе. А в другом, В неречевом тексте. В том месте, откуда все видно. И это место фиксировано. Оно рядом. У картины. На скамеечке. На ней-то фокусники и фокусничают. Вот, есть предметы-символы и перед ними еще есть клеточки. Вторая половина. Пустые места. Их надо заполнять. Заполнил клеточку у предмета-символа, и ты уже культурный человек. А предмет – произведение искусства. А что там на этом предмете, неважно. Дело сделано. Заполнение произошло.
«Венера» – картина. Ее можно наблюдать из клеточки. Из трансцендентной перспективы. Жизнь не картина. Она не наблюдается из этой перспективы. На нее нужно смотреть неречевым взглядом, т. е. одновременно из множества разных перспектив. Без другого. Жизнь и есть все то, что не укладывается в линейную последовательность. Не просматривается насквозь. То есть неречевым взглядом ты видишь косность языка жизни. Упрощенное простое. То, что содержится в неискушенности примитива. Или наивности ребенка. Прямой взгляд рождает предметы, которые существуют в речи-письме. Речь речится, а письмо пишется. Например, ногами. Вот пьяный. Он выписывает кренделя. Вот стол. Но он стоит не у окна. Он в моей речи. Я его записал. Это различенная предметность речи-письма. За ней ничего не стоит. Она ничего не представляет. Речь пуста. И кто-то это скрывает.
Чтобы стереть речь, нужно скосить глаза. Вот ты скосил их и увидел стол, который стоит у окна. И это стояние – не продукт речи-письма. Оно вне линейной перспективы. Неречевое чувство страдает косоглазием наивности. Отсутствием трансцендентной перспективы.
4.8. Катарсис гражданской войны
Всюду речь. Даже в письме. Ведь письмо – это редуцированный голос. Письменная речь. Речевое чувство вытесняет неречевое. Вторичное замещает первичное. И первичное теперь производится как удвоенное вторичное. Все производ-но.
Появляется нулевое письмо как абсолютная исписанность Мира. Всё – слово. Везде слова. Что дает выход бессловесному? Искусство. Или жизнь. А она примитивна. То есть искусство – это и есть немая речь жизни.
Невербальное слово наивности. Вот стоит человек. Он печален. Но его печаль речевая. А этот радуется. Но его радость деланная. Вторичная. А вторичное блокирует изначальное чувство радости. Не дает ему выхода. И в наших душах появляется что-то страшное. Первобытное. Как граната в боку. Ты повернулся, а она взорвалась. И нужно эту душу освободить от гранаты. Разрядить. Аристотель думал, что лучше всего она разряжается в театре. На представлении того, как брат убивает брата. Жена – мужа. Они там убивают, а ты здесь очищаешься. Становишься благороднее. И это хорошо пока есть реальность. И пока она отличается от представления. Но реальность исчезла. И эстетически стал наиболее совершенен (катарсис гражданской войны.
4.9. Кандинский – это Ленин
Для того чтобы оживить неречевое чувство первобыта, нужно убить другого. Скосить глаза. Стать примитивом. Или отказаться от предметности. Мне говорят, откажись.
А я сопротивляюсь. Нет. Не отказываюсь. Я хочу быть поближе к поверхности слова.
Подальше от глубины чувства. Вот Кандинский. Он отказался от предметности. А вот Ленин. Он тоже отказался от предметности. Убил другого. В политике. Кандинский – это Ленин в живописи. Но Флоренский Ленина не любил. А Кандинского любил. И они стали друзьями. За что он его полюбил? За разрушение речевых содержаний живописи.
Кандинакий корчился и мычал. А из его мычания складывалась «Композиция № 4». Что на ней изображено? Ничего. А что на иконе? Тоже ничего. Икона – это «Композиция № 4», то есть патовое письмо. Дело не в изображении, а в том, куда оно тебя приводит. К какому состоянию. Например, я люблю паштеты. Я их ем и получаю наслаждение. А кто-то любит Шнитке. А Шнитке – это Троцкий. В музыке. Его слушают и наслаждаются перманентной революцией звуков. И оба эти наслаждения неотличимы на поверхности немой речи жизни.
Стыдиться – значит бывать в бытие первобытия. Вот полу-подлец. И нет надежды, что он 'будет полным наконец..
Как вести себя, если я один из семь-и, где семья – это семь таких, как я? По совести. В бессовестности бытия девять десятых добра вытекает через одну десятую зла. Что собирает доли добра в сожалеющей тишине быта? Дом. В доме добро добреет бытом, необходимостью со-вести, т. е. вместе вести себя к порядку бытия.
Из семьи-дома вырастает весь мир публичного и непубличного. Если быт – это со-весть, то «чуть добра» имеет в нем право на существование. Полное добро – для бытия.
Чуть-добра – для быта. Повседневность быта – пристанище для добрых людей. Здесь нет полноты добра. Зато есть добрые люди. А добрый человек добр, если даже он не прав.
3.8. Добро как украшение права
Добро и зло по одну сторону, а право и бес-правие ·.- по другую. И вместе им трудно сойтись. Бес мешает.
На одной стороне подобру-поздорову, на другой – по праву правого. У добра нет права, у права нет добра, но и зло – это не бесправие.
Если действует право, то сообщение между людьми строится вне зависимости от их качеств. Добрые ли люди сообщаются, злые ли или добрые со злыми – это не имеет никакого значения. Лишь бы право соблюдалось. Вот судья, а вот мое дело и пусть он судит. Но я хочу, чтобы мое дело рассматривалось вне зависимости от того, добр судья или он зол, любит он деньги или не любит. Судья – правовой автомат, человек без свойств. Но пока он не совсем еще автомат и кое-какие свойства у него остались, существует опасность бесправия в правовом обществе. Челорек без свойств – идеал правового общества, т. е. общества, в котором злые люди делают добро. Почему? Потому что иным образом зло сделать нельзя.
Здесь не добро – основание для права, а право – основание для добра. Но если право – это крючок, на который люди без качеств подвешивают добро, то зачем оно?
Ведь нужно право, а не добро. Добро ценится как украшение к праву.
Если действует мораль, то сообщение между людьми строится в зависимости от их качеств. Другой – это просто другой, вовлекаемый в дела своими свойствами и качествами. Вот цель, и нужно действовать, а оснований для действия нет. На чем будет основываться действие? На добре (или на зле). Не человек для права, а право для человека. Вот закон и вот человек. И человек выше закона как в своем добре, так и в своем зле. Но выше человека абсолютное.
3.9. Абсолютное
Относительность губит быт, а вместе с бытом и архетипы быта. Относительность хороша для политики, где все условно, т. е. на содержании у слова. Быт стоит до слова. В его дословности рождается внутреннее слово. Почему внутреннее? Потому что это слово – жест, немотствующее исполнение смысла. Его нельзя произнести вслух, оно не выговаривается. Внутреннее слово держится всей материей быта. Т. е. ты еще что-то не понял, а смысл этого понимания уже материализован в вяжущей связи повседневности. И тебе не надо ждать своего созревания. Уже что-то понято внутренним словом и это слово абсолютно. Оно ни на кого не ссылается и ничего не означает. Напротив, действуй, и через это слово все действительное получит свой смысл и свое значение.
Вот стыд. Что такое стыд? Об этом ничего сказать нельзя. Любой сказ будет искажением. Стыд из абсолютности внутреннего слова. В мире условностей стыд не существует. Добро выпекается на огне стыда, раскаляющего в человеке человеческое докрасна. Стыжусь – следовательно существую добрым человеком. Абсолютное добро в абсолютном немотство-вании внутреннего слова. Где немота? Там, где ничего нельзя доказать. Например, в платоновском двоемирии. Двусмысленность раздвоения опьяняет. От доказанного в одном мире всегда можно ускользнуть во второй. А это уже не дело логики, а дело экстаза. Вот есть абсолютное добро и есть добро относительное. Но ничего нельзя доказать относительно абсолютного. Почему нельзя?
Потому что двоится. Двоилось Платону. И в этой раздвоенности можно было быть добрым. Пьяным, но добрым. Русское сознание снисходительно к пьяному, т. е. доброму. Оно его жалеет.
Аристотель отрезвил Платона. Он совместил двоящееся в одной точке. Нет двух миров, есть один мир. И в нем можно построить доказательства добра. Эти доказательства запеленали мир в слова-привидения. Доказать добро можно, но разоблачить его нельзя. Слова-привидения сплетаются в един38 ственную реальность. Для того чтобы их разоблачить, нужен второй мир. Либо у нас два мира, мы пьяные и разоблачаем, либо у нас один мир, мы трезвые и доказываем.
Добро, если оно случается, то в горизонте абсолютного, т. е. не зависит от существования того добра, что было вчера, и не вытекает из того, что будет завтра. Это какое добро? Абсолютное.
ЗЛО. Радикальное зло «Радикальное зло» – понятие Канта. Это понятие переосмыслено К. Ясперсом, но, кажется, философская мантия Канта не стала от этого чище. Как было на ней пятно радикального зла, так оно и осталось.
Первыми это пятно заметили Гете с Шиллером. Они же и ткнули в него пальцем. И хотя пальцем показывать нехорошо, они дело свое сделали и с тех пор все знают, что чистый разум грязноват в своих истоках, что трансцендентализм довольно сильно испачкан. Что такое радикальное зло? Вот ты, и тебе хочется счастья себе.
И это хорошо. Но где-то там есть еще и родина. И этой родине тоже захотелось быть счастливой. И это тоже хорошо. Проблема начинается с определения того, что чему предшествует. Кант уверен, что прежде нужно думать о радине, а потом о себе.
Но если ты согласишься думать о Родине при условии, что уже подумал о себе, то это радикальное зло.
Кант обращается с нами, как с детьми. Сделал уроки – иди погуляй. Т. е. исполнение нравственного закона является условием ^наполнения сосуда с личным счастьем.
Радикальное зло, как осколок, сидит в глубинах европейского духа и иногда дает о себе знать. Но само по себе радикальное зло уже не опасно. Европа к нему привыкла. Да и ведет оно себя тихо. Более опасно радикальное добро, т. е. исполнение общего как условия частного счастья. Это добро застряло в иедрах русской души и избавиться от него, кажется, нет никакой возможности.
Зло вообще неинтересный предмет. Мало ли что оно обозначает. Любопытно не само радикальное зло, а вот то, что оно показывает в свете нового язычества.
Что там у нас в душе, Канту невдомек. Да ему это и безразлично. Лишь бы форму соблюдал. Соблюдаешь – морален, не соблюдаешь – вне морали. Что это за форма?
Категорический императив, т. е. повеление: поступай так, чтобы комар носа не подточил. Или, что то же самое, согласие с тем, чтобы принцип твоего поведения стал принципом пове39 дения для всех. Вот эта всеобщая одинаковость и есть форма. Если же я со всеми веду себя одинаково, то я равнодушен. Равенство души себе самой есть бездушие.
Пока я бездушен, я морален. Душа а-моральна.
Я выделяю этот оттенок мысли Канта потому, что он был для него самого в тени.
Его высветило новое язычество, а полностью выговорила русская душа. Какой бы мир мы создали, если бы это было в наших силах? Когда Кант формулировал этот вопрос, он знал, что создать мир не в наших силах. Знал, и знание обмануло его. Мир создан, и мы уже советские, а не европейские. У них осколок радикального зла, у нас в душе разорвался снаряд радикального добра. Мир создан, а мы равнодушны, т. е. этот мир создан равнодушными.
Категорический императив хорош понарошку. Игра в притворство, в «как если бы» да еще со всей русской серьезностью заканчивается патом, т. е. бесконечным тупиком.
Почему? Вот есть мир и есть я. И мне говорят, что еще не решено, каким будет мир.
И что решать придется мне. И я, как Иванушка-дурачок, думаю, что вот вступлю-ка я в этот мир и этим моим поступком все в нем (и во мне) определится. Отныне он будет таким, (каким он будет, но не без моего в нем участия., И что же? Я в него вступаю, а он не определяется. Он меня даже не заметил. Я к Канту. А он мне – от ворот поворот. Мол, сам дурак.. Тебе же предлагали вид сделать, форму соблюсти, а ты, т.е. я, всерьез стал делать то, к чему серьезно-то и относиться нельзя.
Неподлинностью кантовского «как если бы» создается новая реальность, в терминах которой категорические императивы выглядят забавно. Например, у тебя есть дом и кухня. Ты, как кантианец, должен поступить так, чтобы твоя кухня стала коммунальной. Или сделать вид, что она у тебя коммунальная. Иначе Кант тебя объявит радикально злым.
Если ты сильный, то сделай силу максимой любого поведения, всеобщим законом природы. И слабых скоро не будет.
Злых поступков нет, как бы ты ни поступил. Вот есть законы и есть склонности.
Для чего нам ум? Для того чтобы следовать закону. Кто умный? Тот, кто не идет на поводу у склонности. Но человек ходит двумя ногами сразу. Кант же нам предлагает скакать на одной ноге. Или сделать вид, что мы одноногие. Ка.к природное существо я следую за страстью, как разумное – за законом. Без интеллигибельного я вне морали. Без природы – я ангел. Но я человек и нельзя мне быть и добрым, и злым одновременно. Почему нельзя? Кант так сказал. Но Кант любил ситуации, в которых личное и общест40 венное не совпадают. Вот в таких-то ситуациях и разыгрывалась кантовская мораль.
Она рождала ни добрых, ни злых, т. е. каких? Нулевых. Постулат Канта был заменен постулатом пата. Мы не марионетки из кукольного театра, которые правильно жестикулируют, но не живут. Мы живем и своей жизнью соединяем в одцой точке счастье и моральное поведение.
На, самом деле радикальное зло – это идея, которой ты служишь. Это голый долг советского человека, счастье у которого появляется всегда потом, нелегально, в маске.. Чтобы знать, что такое зло, нужно проникнуть в мысли Бога. Но если бы нам стал понятен язык Бога, наша свобода была бы парализована. Бог скрывает нас от себя, чтобы открыть нам свободу. Он скрывает от нас, что на самом деле никакого «на самом деле» нет. Европеец это понял. Он живет по принципу радикального зла. Сегодня он тучный. Русский этого не понял. Он живет по принципу радикального добра. Он- осунулся.
3.11. Антихристово добро и христово зло
Вот платье. Оно от Кардена. А это добро. Оно от антихриста. А там зло. Оно от Христа. Почему? Потому что антихристово добро бывает только в мире, за церковной оградой. Оно мирское и потому доброе. Христово зло случается внутри церковной ограды. Оно вне мира, и только потому злое. Быть в мире – значит быть на людях и соблюдать правила приличия. В мире на тебя смотрят и есть что-то, что ты делаешь под присмотром. Например, сморкаешься в платок. Само собой это не делается. Само собой это делается рукавом. Но «рукавом» нельзя. Почему? Потому что нечеловеческое это дело. Антихрист в миру. И это человечно. Это «платок».
Христос ведет вне мира. И это нечеловечно, как рукавом нос вытереть. Добро, которое вне церкви, антихристово. Зло, которое внутри церкви, христово. Что внутри? Святость. Христово зло совершается в форме святости.
Это понял В. Соловьев и отрекся от идеала христианской культуры., «Три разговора» – его завещание. Симптомы вот этого отречения рассыпаны по всему полю русского сознания. Соловьев рассыпал, Федотов собирал. В «Антихристовом добре» Федотов классифицировал все виды добра и зла. Вот мирское добро. Чем оно плохо? Да тем, что добро-то есть, да любви-то в нем нет. Это добро без любви. Христианство без любви есть не что иное, как «языческая религия мистерии».
Если я кладу рубль в протянутую руку, то не потому, что люблю. А потому, что деньги завелись и рубля не жалко. Люди перестали любить друг друга. А без этой любви христианской мистицизм вырождается в магию, аскетизм – в жестокость, а добро – в сытость.
Внецерковное добро и оцерковленное зло – вот два соблазна, которыми соблазнилась современная цивилизация. Не только добро, но и святость стала той формой, в которую научились упаковывать обман.
Забывшим Христа Г. Федотов напоминал слова примирения: «…Проходя и осматривая ваши святыни, я нашел и жертвенник, на котором написано: «неведомому Богу». Сего-то, которого вы, не зная, чтите, я проповедую вам». И много таких проповедников неведомого бога (и ведомого) скопилось ныне на Руси. Но выбор, кажется, сделан.
Новое язычество – наш выбор.
Колебание между православием и новььм язычеством составляет содержание современной русской духовной жизни.
3.12. Бес-субъектная мораль
Если мораль бессубъектна, то это совсем не значит, что у нее нет субъекта. Бес ее субъект. Бессубъектного же беса еще никто не видел ни спереди, ни сзади.
Мораль, может быть, еще и существует, но как рыба на берегу. Мораль есть, да «воды» для нее нет. Например, вот ручка, которой я пишу. Или ваучер, который я еще не получил. Все эти вещи существуют вне зависимости от того, соблюдаю я нравы своего общества или не соблюдаю, знаю ли я добро и зло или не знаю. Они вне морали. И это цивилизация, т. е. что такое цивилизация? Да нравственно безразличные вещи, их дление.
Вне нравственности когда-то была одна природа. В ней волки ели зайцев. И это, конечно же, естественно. Противоестественным был бы волк, отказавшийся от зайчатины. Естественные вещи желательны. Избегать нужно противоестественных вещей, того, что нежелательно. Кому? Телу желания.
Русское сознание относилось с особой чувствительностью к онтологии ума, которая делала возможным сосуществование разнородных явлений. Этой умной онтологией была мораль.
Не на право нужно полагаться, а на мораль. Вне морали волк и заяц совместно существовать не смогут. Природа не позволяет. Волки едят зайцев по праву, а не едят по морали.
И нельзя сделать так, чтобы они ели их но праву. Это противоестественно.
Среди людей мало сохранилось желательного и много стало противоестественного.
Естественное сузилось. Противоестественное расширилось. Почему? Потому что мораль дело ненадежное. Я их либо съем, либо не съем. И нельзя из этой ловушки выскочить. И никаких уповании на право и гуманизм, а только чет – нечет, пронесет или не пронесет. Проносит по морали, не проносит – по праву.
Нравственно безразличные вещи умножились. Мысль теперь вне морали. Экономика, опять-таки, определилась вне морали. Политика самоопределилась тоже вне морали.
И человек изловчился быть человеком помимо морали. Мораль стала бес-субъектной в своей оголенности. Зайцы съедены. Волки размножились, а волки живут по праву.
Когда-то была война. И была удача. Много пленных врагов. Что с ними делать?
Нечего. Думали-думали старцы и решили. А 'мы их к стенке. Как мишени. Пусть люди позабавятся. Копья в них покидают. И кидали. Упражнялись. И возникла настенная живопись. Искусство рисунка. Одна единственная линия. Первая картина. А потом была охота на зверей. Наскальная живопись. Тех зверей давно уже нет, а их изображения остались. Ты подошел ‹к означающему, посмотрел и узнал означаемое.
Например, быка. Вернее, Европу. И обрадовался. Искусство – в радости узнавания.
И это Аристотель.
Добро заменила сытость. Красоту – дизайн. Воина – артист. Вот Малевич. У него были трудности с книжной культурой. Он мало читал. Супрематизм – это коммунизм малограмотных.
А вот Матисс. У него были сложные отношения с предметами. Например, с помидорами.
Когда он их ел, они у него были одного вида. Такими же, как и у всех. А когда он их рисовал, они были другими. Не такими, как у всех. И он их не узнавал. И все из-за трансфера. Из-за него коллективное сознание.покинуло его. И Матисс впал в детство. А детство у него было трудное. Потому что у всех оно основано на мимезисе, а у него – на деривации. Матисс – артист. У него душа вялая и болезненная. Он не воин.
А это слепой. У него в руках палка. Ею он обнаруживает предметы. Палка – посредник. Она между предметами и слепым. Художник как слепой. У него в руках кисть. Ею он видит предметы. Поздний Тициан это понял. И выбросил кисть. Его картины написаны пальцем.
Глава IV.
ЭСТЕТИЧЕСКИЕ СИМУЛЯЦИИ
4.1. Отвращение от эстетики
Бумага, порох и Борхес – из Китая. Душа и водка – из России. Агора, вино и лимитчики – из Греции. Фихте – из Саксонии. Он придумал немецкую нацию. Немцы придумали пиво. И Баумгартена. Баумгартен придумал эстетику. Репрессивное право культуры. Где культура, там и лагеря.
4.2. Эстетика как вобла
Греки много говорили. Античное искусство – реакция на их многословие. Немцы много пили пива. У них эстетика как вобла. Что-то соленое. Германия – страна понятий. Россия – простых созерцаний. В России было два чудовищно талантливых человека. И оба чужды эстетике. Их имена связаны с лагерем. Это Даниил Андреев.
И еще Лев Гумилев. Многие были в лагере. Например, Лосев. Или Карсавин. Но талант этих людей лагерная жизнь всего лишь уродовала. Кривила. А вот Лев Гумилев – это, лагерная роза. Гений, выращенный в зоне. А зона – это чистая поверхность патового пространства. С нее, как с березы, сбегает сок. Только руки подставляй. Андреев и Гумилев подставляли. И им что-то накапало. А Баумгартену не накапало. Потому что Баумгартен дерево Сада, а не лагеря.
4.3. Испытание мира не своим чувством. Халява Эстетика – производство поверхностей, которые, как зеркала, удваивают чувства.
Ты на эти поверхности килограмм гадостей, а они тебе два килограмма умиротворения. В удвоении наши чувства уже не зависят от нас. От того, как мы устроены. Они у нас есть, но они не наши. Эстетика – халява. Способ рассмотрения мира не своим взглядом.
4.4. Производство снотворного
Там, на сцене, что-то делают, а тебе здесь, в зрительном зале, смешно. Или грустно. Театр как-то связывает твои чувства с тем, что делает артист. Если он сумасшедший. Как Ар-то, которого я не видел. Или вот тебе спать хочется. Ты зеваешь, а заснуть не можешь. А ты интеллигентный человек. То есть берешь «Улисса» и засыпаешь. Джойс – фармацевт. Он производит снотворное для интеллигенции.
Пруст – транквилизаторы для шизофреников. Его романы для меня, как стакан водки для алкоголика.
4.5. Обман доверчивых
Эстетические чувства существуют в пространстве тел взаимных отражений. На поверхности мнимостей. Вот ты смотришь на мнимость, как на Борхеса, а она – на тебя. И кто кого. Ты на нее бросил взгляд, а она, как магнитная ловушка, его поймала и держит. А затем подержанное норовит тебе вернуть. Был у тебя один взгляд. Стал другой. Ты изменился. И это искусство, то есть обман доверчивых.
4.6. Пионер в эстетике означаемого
Вот написано: «Здесь искусство». Музей. Лужа. И тебя просят зайти. Зазывают. Но ты не заходи. Там плохой запах. А если зашел, то не верь глазам своим. Обманут.
Искусство не здесь. Оно у тебя дома. Над кроватью. Или во дворе. В театре хлеб не растят. В музее горшки не делают. Программы не составляют. Главное пройти мимо. Не попасться на удочку. На эстетический обман. Рядом с моим домом стоит пионер. Гипсовый. Он играет в горн. И пока он здесь, во дворе, играет в горн, где-то там, в музее, отзывается на зов Родина-мать. Означающее. И все это понимают. И что-то имеет смысл. Дословный. Иевкусовой. Ведь вкус – это случайность дискурсивной практики. След власти. Желание господства над другим.
Буржуазный предрассудок. Пионер – это поверхность мнимости. Вкус- это ты. И ты бросаешь на поверхность взгляд. Ты на нее – свое речевое. Она тебе – немое.
Например, квадрат Малевича. И наоборот. Ты на нее квадрат. Она тебе – поток письма.
4.7. Речевые и неречевые содержания искусства Вот ты, как собака, смотришь на дерево и все видишь. А сказать ничего не можешь.
Слов нет. Но ты говоришь. И это речевое содержание эстетики. Лай.
Вот лист. Он зеленый. А вот рябина. Она красная. Но чем красное отличается от зеленого, нам неведомо. Этого сказать нельзя. Это неречевое содержание взгляда.
Или капуста. Она кислая. А›мед сладкий. Это неречевое знание вкуса. То есть это знание не создается в процессе письма. А вот икона. В ней тоже неречевое содержание. Она для тех, кто не умеет читать. Для неграмотных. То есть существует Бог. И существуют неграмотные. И неграмотного нужно привести к Богу.
И делает это икона. Икона – символ. В ней несказанная красота. А вот слышен колокольный звон. В нем неречевой слух.
Неслыханные вести. Он тоже для необученных письму. А это – «Рождение Венеры».
Живопись. Линейная перспектива, В ней речевое зрение. Структура грамматологии.
То есть вот ты смотришь на «Рождение Венеры» и она тебе кажется чем-то непосредственно данным. А приглядишься и обнаружишь в этой данности письмо.
Запись речи. Она писаная красавица. То, что воспринимается линейно. Из одной точки. И передается другому. Что передается? Текст. То есть суть дела не в «Венере».
И не в перспективе. А в другом, В неречевом тексте. В том месте, откуда все видно. И это место фиксировано. Оно рядом. У картины. На скамеечке. На ней-то фокусники и фокусничают. Вот, есть предметы-символы и перед ними еще есть клеточки. Вторая половина. Пустые места. Их надо заполнять. Заполнил клеточку у предмета-символа, и ты уже культурный человек. А предмет – произведение искусства. А что там на этом предмете, неважно. Дело сделано. Заполнение произошло.
«Венера» – картина. Ее можно наблюдать из клеточки. Из трансцендентной перспективы. Жизнь не картина. Она не наблюдается из этой перспективы. На нее нужно смотреть неречевым взглядом, т. е. одновременно из множества разных перспектив. Без другого. Жизнь и есть все то, что не укладывается в линейную последовательность. Не просматривается насквозь. То есть неречевым взглядом ты видишь косность языка жизни. Упрощенное простое. То, что содержится в неискушенности примитива. Или наивности ребенка. Прямой взгляд рождает предметы, которые существуют в речи-письме. Речь речится, а письмо пишется. Например, ногами. Вот пьяный. Он выписывает кренделя. Вот стол. Но он стоит не у окна. Он в моей речи. Я его записал. Это различенная предметность речи-письма. За ней ничего не стоит. Она ничего не представляет. Речь пуста. И кто-то это скрывает.
Чтобы стереть речь, нужно скосить глаза. Вот ты скосил их и увидел стол, который стоит у окна. И это стояние – не продукт речи-письма. Оно вне линейной перспективы. Неречевое чувство страдает косоглазием наивности. Отсутствием трансцендентной перспективы.
4.8. Катарсис гражданской войны
Всюду речь. Даже в письме. Ведь письмо – это редуцированный голос. Письменная речь. Речевое чувство вытесняет неречевое. Вторичное замещает первичное. И первичное теперь производится как удвоенное вторичное. Все производ-но.
Появляется нулевое письмо как абсолютная исписанность Мира. Всё – слово. Везде слова. Что дает выход бессловесному? Искусство. Или жизнь. А она примитивна. То есть искусство – это и есть немая речь жизни.
Невербальное слово наивности. Вот стоит человек. Он печален. Но его печаль речевая. А этот радуется. Но его радость деланная. Вторичная. А вторичное блокирует изначальное чувство радости. Не дает ему выхода. И в наших душах появляется что-то страшное. Первобытное. Как граната в боку. Ты повернулся, а она взорвалась. И нужно эту душу освободить от гранаты. Разрядить. Аристотель думал, что лучше всего она разряжается в театре. На представлении того, как брат убивает брата. Жена – мужа. Они там убивают, а ты здесь очищаешься. Становишься благороднее. И это хорошо пока есть реальность. И пока она отличается от представления. Но реальность исчезла. И эстетически стал наиболее совершенен (катарсис гражданской войны.
4.9. Кандинский – это Ленин
Для того чтобы оживить неречевое чувство первобыта, нужно убить другого. Скосить глаза. Стать примитивом. Или отказаться от предметности. Мне говорят, откажись.
А я сопротивляюсь. Нет. Не отказываюсь. Я хочу быть поближе к поверхности слова.
Подальше от глубины чувства. Вот Кандинский. Он отказался от предметности. А вот Ленин. Он тоже отказался от предметности. Убил другого. В политике. Кандинский – это Ленин в живописи. Но Флоренский Ленина не любил. А Кандинского любил. И они стали друзьями. За что он его полюбил? За разрушение речевых содержаний живописи.
Кандинакий корчился и мычал. А из его мычания складывалась «Композиция № 4». Что на ней изображено? Ничего. А что на иконе? Тоже ничего. Икона – это «Композиция № 4», то есть патовое письмо. Дело не в изображении, а в том, куда оно тебя приводит. К какому состоянию. Например, я люблю паштеты. Я их ем и получаю наслаждение. А кто-то любит Шнитке. А Шнитке – это Троцкий. В музыке. Его слушают и наслаждаются перманентной революцией звуков. И оба эти наслаждения неотличимы на поверхности немой речи жизни.