Страница:
Дрогнул ротный, а уж на что храбрый был, самому дьяволу не спустит. За столик рукой придержался. Дошел до порога, за косяк ухватился… Стрепенулся Каблуков, вскочил, вытянулся, а сапог округ него так в присядку и задувает, уши по голенищам треплются, а из голенища, будто из граммофонной дыры: «Ряв-ряв!» Да вдруг сапог прямо на ротного, будто к родному брату, – по коленке его хлопает, в руку подметкой тычется.
Побелел ротный – на елку бы влез, да елки нетути…
– Ох, – говорит, – Каблуков, плохо мое дело… Прошлогодняя контузия, вот она когда себя оказывает. Беги за Назарычем, пусть меня скорей в лазарет свезет… А то, пожалуй, оборони Бог, кусаться начну.
Оробел Каблуков, к земле прирос. Однако кое-как губы расклеил:
– Не извольте, ваше высокородие, тревожиться. Сапог натуральный, интендантской кожи. А что он сам летает, будьте без сумленья, собачку я бестелесную учил поноску носить. Да тут вы сбоку взошли, не приметил я, напужал только ваше высокородие занапрасно.
Выпучил ротный глаза.
Что ты… окстись!… Какая-такая бестелесная собачка?
– Да наш Шарик! Я его, ваше высокородие, наскрозь прозрачной настойкой для забавы обработал. Скажем, как стекло: виду нет, а в руку взять можно.
Ротный так на сундучок и опустился:
– Ну, Каблуков, придется, видно, нас двоих в тихое отделение на лазаретной линейке везти. Я телесные сапоги в воздухе ловить буду, а ты бестелесной собачкой забавляться. Видишь, что война из людей делает.
Однако, Каблуков, хочь и подчиненный, поперек тут врезался, видит, чем дело тут плохим пахнет. Обсказал все, как есть, про помирающую старушку да про кошкино молоко.
– Я ж, ваше высокородие, против присяги не пошел. Мог в лучшем виде сам себя смыть, стеклянным студнем по всей России перекатываться… Поймай-ка у сокола на плече, у бабы под мышкой… Ан к окопной страде вернулся. Вы, ваше высокородие, извольте сундучок ослобонить, я вам чичас все наружу произведу, – от своего начальника какие секреты!…
Звякнул сундучок веселой пружиной. Каблуков одной рукой шкалик вытащил, другой невидимую собачку к себе притянул, бестелесную пасть ей раскрыл.
– Ишь ты, ртуть курчавая!… Ротный армейский цупик, а насчет водки отворачивается. За пальцы меня хватать? Своего отделенного начальника? Готово, ваше высокородие, извольте получить.
И, действительно… Бабушке твоей Хны-Хны, преподобной Печерице! Сапог сам собой на земь швякнулся, а промеж пальцев у Каблукова мясная собачка-Шарик вьется, пасть раззявила, нос морщит, лапой по языку машет, винный дух соскребывает.
Ротный по сторонам глянул, воздуху глотнул, Каблукову в самое ухо выпалил:
– Никому не показывал?
– Никак нет! Я, ваше высокородие, всей роте сюрприз готовил. В балагане на ярманке и за двугривенный такого сюжета не покажут. Пусть, думаю, узнают, кто есть таков Егор Каблуков…
– Эх ты, – говорит ротный, – телятина с косточкой… Смотри ж, чтобы мышь не прознала, чтоб муха не догадалась… Чтоб ветер не подсмотрел. Ох, Каблуков, чего это мы теперь с тобой разделаем… Наград в штабе не хватит!
И пошел к дверям, будто в мазурке поплыл, – один глаз лукавый, другой задумчивый…
Часы заведи, а ходить сами будут. К закату из полкового штаба вестовой в барак вкатывается: экстренно, мол, Каблукову явиться, да чтоб с ротной собачкой пожаловал. Фельдфебель удивляется, землячки рты порасстегнули, однако Каблуков ни гу-гу… Ноги шагают, а рука в затылке скребет: беспокойства-то сколько от старушки этой помирающей произошло.
Переступил он через штаб-крылечко, писаря за столами переглядываются, полковой адъютант, насупившись, ус теребит, – почему, мол, такая секретность? Через него же первого всякие тайности происходили, а тут накось, – серый солдат со сверхштатной собачкой, и хочь бы слово… Обидно.
Провели Каблукова в дальний закуток. Сам командир полка коридорную дверь на два поворота замкнул, вторую прикрыл. – Ох, милый друг, Егор Спиридонович, что-то будет?… И ротный тут же: один глаз лукавый, другой и того лукавее.
Дернул командир плечом, щеки пламенем отливают. Дать бы ему, Каблукову, промеж глаз, а ротного налево-кругом на гауптвахту, суток на десять, пока не очухается… Ан сначала-то проверить надо.
– Ну что ж, показывай, голубь. А уж потом и я тебе по-ка-жу…
И зубом золотым скрипнул.
Подтянулся Каблуков. Он что ж, худого не замышлял. Схватил Шарика поперек живота, баклажку вынул, да в пасть ему пропорцию и влил: сгинул Шарик, как дым разошелся.
Повеселел тут солдат совсем, а командира полка аж в малиновый румянец вдарило.
– Разрешите, ваше высокородие, фуражечку вашу?
Насмелился Каблуков, снял со стола да бестелесной собачке в зубы. И пошла, братцы, мои, командирова фуражка козлом по всей горнице скакать, будто нечистая сила в нее из-под половиц поддувает…
Перекрестился командир мелкой щепотью.
– Тьфу, тьфу!… Простая деревенская баба, кочерга ей под пятое ребро, а какую военную химию надумала!…
Глаз у него, конечно, по иному заиграл: та же опара, да другой кисель. Потрепал Каблукова по защитному погону, ротного к грудям прижал.
– С Богом! Валите в мою голову! Только, чтоб и воробей на телеграфной проволоке до поры-времени не услышал… Убью!
Обратил Каблуков Шарика в первобытное состояние, шкалик-то с собой прихватил, и за ротным на вольный воздух выкатился.
А ротный так и кипит. Чичас через федьдфебеля десять отчаянных самохрабрейших охотников вызвал. В баню их собрал, потому к бане рощица примыкала, – очень это по диспозиции способно было. Выстроились молодцы, один к одному – хоть в Семеновский полк в первую роту – и то не подгадят. Разведчики рьяные, – блоха за немецкой пазухой повернется, и то уследят.
Про помирающую старушку ротный им, само-собой, обсказывать не стал. Зачем православных землячков в сумление вгонять, – по нечистой линии сам Скобелев сдрейфит…
– Вот, – говорит, – львы, слыхали, небось, – аеропланты теперь наши в краску-невидимку красить начали. Достигаем до точки. Разговор был, что и наушники такие к моторам приспособлять начали. Глушители то-исть! Фыркнет он в небо, ни цвета, ни зуда, ни стрепета. Врагу каюк, нам чистая польза… Ан теперь в главном штабе у нас новую вещь удумали… Состав такой безвредный один доктор химический сообразил. Хлебнешь рюмку, сразу тебя в бестелесность ударит, – ни ногтей, ни пупка, будто столб воздуха на невидимых подметках. Поняли, львы?
– Так точно, поняли. А как же опосля, ваше высокородие, когда замирение произойдет? У нас у всех жены-детки. Неудобно по домашности…
Усмехнулся ротный.
– Ничего, не робей. Вернемся с разведки, всем по чарке поднесу. Водка вмиг состав этот створаживает, опять все в теплое тело войдем. Ужель стану я солдат своих самолучших портить? Да я ж с вами… Из приварочной экономии командир всем по десяти целковых обещал, окромя награды, – да и я от себя прибавлю… Подошвы войлоком все подшили?
– Так точно, подшили.
Повеселели львы. Да и Каблукова взмыло: ишь ты, с какой малости такое дело развернулось… А насчет доктора, может, ротный и правду сбрехнул: доктор этот в мирное время, может, в орловском земстве служил, – старушка от него и позаимствовала.
– Ну, Каблуков, – говорит ротный, – действуй… Только как же насчет обмундирования? Немцы ж по пустым штанам-гимнастеркам палить будут. Это нам, друг, не модель.
– Не извольте тревожиться! Обмундирование я, ваше высокородие, спрысну! Уж насчет этого сам призадумывался, – однако действует… На Шарике ж ошейника и видом не видать было. Винтовок, между прочим, брать не придется. Сталь-дерево нипочем не поддается. Старушка-то не доглядела…
Сверкнул ротный глазом.
– На кой ляд нам винтовки! Не в них в этом деле сила… Только, ребята, друг дружку на аршин дистанции бечевками связать надо, а то разбредемся, как туман в поле. Говорить-то только тихим шопотом придется. Господи, благослови! Действуй, Каблуков.
Выстроились десять охотников в ряд. Кажному Каблуков по деревянной ложке налил, ротному последнему. Спрыснул всех, сам остатки хлебнул… Пронзительный состав!…
Скрипнула дверь. В рощице за баней кусты зашуршали, будто ветер зеленую дорожку надвое распахнул. А ветра, между прочим, и с детское дыхание не было: на лугу спокой-тишина, пушинку оброни, сама наземь падет и не дрогнет. Огни кое-где по окраинным халупам зажглись, туман вечерний у моста всколыхнулся, – воздух сам с собой разговаривает:
– Эх, покурить бы теперь, ваше высокородие…
– Я тебе покурю. Пополам перерву, да еще надвое…
– Кто там с правого фланга споткнулся?
– Ничего… Держалась кобыла за оглоблю, да упала. Вали, землячки, дальше…
Отмахали верст с десять. Притомились солдатики, потому хочь видимости в них не было, однако, пятки горят, как у настоящих. По дороге, как через местечко шли, баба полька, – из себя мед на рессорах, – руками всплеснула, к фонарю отскочила, глаза выкатила… «Иезус-Мария! Плечо горит, будто медведь облапил, – а на улице никого!…» Затряслась, подол собрала и – ходу.
Зыкнул ротный, по голосу сразу признать можно:
– Какой там кобель на правом фланге озорует? Смотри, Востяков, как в тело войду, морду тебе за это самое набью окончательно. Зачем бабу обижаешь?
– Подвернулась она, ваше высокородие. Виноват! Эх, горе, на веревочке идем, а то занятно уж очень, как в этом самом виде ежели бы подкатиться к ней по настоящему…
– Я тебе подкачусь… Обменяйся с ним, Козелков, местом. Разыгрался он что-то, как бугай в клевере.
У крайних домов на взгорье спохватился ротный:
– А ну-ка-сь, Каблуков! Веревочку я тебе приспущу. Смотайся-как в лавочку, колбасы возьми конец, а то, окромя хлеба, провианту с собой не прихватили.
– Да как, ваше высокородие, брать-то? Колбаса по воздуху поплывет, купец с перепугу крик поднимет, лавку замкнет. Попаду я тогда, как козел в прорубь.
Двинул его ротный невидимым локтем в невидимую косточку.
– Порассуждай у меня! Ты, хлюст, думаешь, что ежели скрозь тебя фонарь видать, так ты и разговаривать можешь? Каблуки вместе! В походе кур-гусей слизываешь, ни одна бабка не встрепенется, – а тут учить тебя. Рупь смотри в кассу вбрось, не азиаты мы колбасу даром брать…
Слетал Каблуков тихо-благородно. Рупь за колбасу, конечно, многовато… Полтинник подкинул, семь гривен сдачи себе отсчитал.
Пошли дальше. Собачки к следам принюхиваются, воют. Растолкуй-ка им, в чем тут секрет… Камнями кое-как отогнали, – неудобно ж команде по такому делу со свитой идти.
К самым, почитай, позициям нашим подошли. Темень кругом, не приведи Бог. Прожектор кой-где немецкий из-за речки светлым хоботом рыщет. Сползет, и совсем ослепнешь… Хочь ты телесный, хочь бестелесный, а ежели сам не видишь, – куда пойдешь?
Свернул ротный командир в бор.
– Ложись, братцы! Пожуем малость, да и спать. Завтра чуть свет перейдем линию. Лопатки-то с собой прихватили?
– Так точно, – как приказано. Под гимнастерки подоткнули.
– То-то! Первым делом под их пороховой погреб подкоп подведем. Верстах в двух он от ихнего расположения, это нам доподлинно известно. Бог поможет, и начальника их дивизии в лучшем виде скрадем – и не фукнет. Наделаем, львы, делов! Только смотри у меня, – ни чихать, ни кашлять… К бабам ихним ни-ни! Знаю я вас, бестелесных… Ежели у кого ненароком бечевка лопнет, помни: сигнал-пароль «Ах вы сени мои, сени»… По свисту своих и найдешь… Из подвигов подвиг, Господи благослови!
К сосне притулился, шинельку подтянул – и готов.
На войне заснуть – люльки не надо, проснуться и того легче…
Только это серая мгла по низу по стволам пробилась, вскочил ротный, будто и не спал. Глянул округ себя, да так по невидимой фуражке себя и хлопнул. Вся его команда не то, чтобы львы, будто коты мокрые стоят в одну шеренгу во всей своей натуральности… Даже смотреть тошно. Веревочка между ими обвисла, сами в землю потупились, а Каблуков всех кислее, чисто как конокрад подшибленный.
Дернул бестелесный ротный за веревочку – хрясь!… – от команды отделился, да как загремит… Хочь и не видать, да слышно: лапа перед ним так и всколыхнулась. С пять минут поливал, все пехотно-армейские слова, которые подходящие, из себя выдул. А как немного полегчало, хриплым голосом спрашивает:
– Да как же это, Каблуков, сталось?! Стало быть состав твой только от зари до зари действует. Стало быть, старушка твоя…
И пошел опять старушку благословлять. Не удержишься, случай уж больно сурьезный.
Вскинул Каблуков глаза, кается-умоляет:
– Ваше высокородие! Без вины виноват! Хочь душу из меня на колючую проволоку намотайте, сам больше того казнюсь. Вчерась, как колбасу покупал, штоф коньяку заодно спроворил. Старушка-то помирающая, оглобля ей в рот, явственно ж сказала: только водкой политура эта бестелесная и сводится. А про коньяк ни слова. Выпили мы ночью без сумления по баночке. Ан, вот, грех какой вышел…
Что ротному делать? Не зверь ведь, человек понимающий. Ткнул легонько Каблукова в переносье.
– Эх ты, вареник с мочалкой… Что ж я теперь полковому командиру доложу? Зарезал ты меня!…
– Не извольте, ваше высокородие, огорчаться. Немцы, допустим, газовую атаку произвели, – состав наш и разошелся. Так и доложите…
Голос за сосной ничего, добрее стал:
– Ишь ты, дипломат голландский! Ладно уж! Только смотри, ребята, никому ни полслова. Ну что ж, давай и мне коньяку, надо и мне слюду бестелесную с себя смыть.
Смутился Каблуков, подает штоф, а там на дне капля за каплей гоняется. Опрокинул ротный, пососал, ан порции не хватило. Заголубел весь, будто лед талый, а в тело настоящее не вошел.
– Ах, ироды!… Слетай, Каблуков, на перевязочный, спирту мне добудь хочь с чашечку. А то в этом виде как же ворочаться-то: начальник не начальник, студень не студень…
Благословил этак в полсердца Каблукова, в вереске под сосной схоронился и стал дожидаться.
Ослиный тормоз
Кавказский черт
Побелел ротный – на елку бы влез, да елки нетути…
– Ох, – говорит, – Каблуков, плохо мое дело… Прошлогодняя контузия, вот она когда себя оказывает. Беги за Назарычем, пусть меня скорей в лазарет свезет… А то, пожалуй, оборони Бог, кусаться начну.
Оробел Каблуков, к земле прирос. Однако кое-как губы расклеил:
– Не извольте, ваше высокородие, тревожиться. Сапог натуральный, интендантской кожи. А что он сам летает, будьте без сумленья, собачку я бестелесную учил поноску носить. Да тут вы сбоку взошли, не приметил я, напужал только ваше высокородие занапрасно.
Выпучил ротный глаза.
Что ты… окстись!… Какая-такая бестелесная собачка?
– Да наш Шарик! Я его, ваше высокородие, наскрозь прозрачной настойкой для забавы обработал. Скажем, как стекло: виду нет, а в руку взять можно.
Ротный так на сундучок и опустился:
– Ну, Каблуков, придется, видно, нас двоих в тихое отделение на лазаретной линейке везти. Я телесные сапоги в воздухе ловить буду, а ты бестелесной собачкой забавляться. Видишь, что война из людей делает.
Однако, Каблуков, хочь и подчиненный, поперек тут врезался, видит, чем дело тут плохим пахнет. Обсказал все, как есть, про помирающую старушку да про кошкино молоко.
– Я ж, ваше высокородие, против присяги не пошел. Мог в лучшем виде сам себя смыть, стеклянным студнем по всей России перекатываться… Поймай-ка у сокола на плече, у бабы под мышкой… Ан к окопной страде вернулся. Вы, ваше высокородие, извольте сундучок ослобонить, я вам чичас все наружу произведу, – от своего начальника какие секреты!…
Звякнул сундучок веселой пружиной. Каблуков одной рукой шкалик вытащил, другой невидимую собачку к себе притянул, бестелесную пасть ей раскрыл.
– Ишь ты, ртуть курчавая!… Ротный армейский цупик, а насчет водки отворачивается. За пальцы меня хватать? Своего отделенного начальника? Готово, ваше высокородие, извольте получить.
И, действительно… Бабушке твоей Хны-Хны, преподобной Печерице! Сапог сам собой на земь швякнулся, а промеж пальцев у Каблукова мясная собачка-Шарик вьется, пасть раззявила, нос морщит, лапой по языку машет, винный дух соскребывает.
Ротный по сторонам глянул, воздуху глотнул, Каблукову в самое ухо выпалил:
– Никому не показывал?
– Никак нет! Я, ваше высокородие, всей роте сюрприз готовил. В балагане на ярманке и за двугривенный такого сюжета не покажут. Пусть, думаю, узнают, кто есть таков Егор Каблуков…
– Эх ты, – говорит ротный, – телятина с косточкой… Смотри ж, чтобы мышь не прознала, чтоб муха не догадалась… Чтоб ветер не подсмотрел. Ох, Каблуков, чего это мы теперь с тобой разделаем… Наград в штабе не хватит!
И пошел к дверям, будто в мазурке поплыл, – один глаз лукавый, другой задумчивый…
* * *
Часы заведи, а ходить сами будут. К закату из полкового штаба вестовой в барак вкатывается: экстренно, мол, Каблукову явиться, да чтоб с ротной собачкой пожаловал. Фельдфебель удивляется, землячки рты порасстегнули, однако Каблуков ни гу-гу… Ноги шагают, а рука в затылке скребет: беспокойства-то сколько от старушки этой помирающей произошло.
Переступил он через штаб-крылечко, писаря за столами переглядываются, полковой адъютант, насупившись, ус теребит, – почему, мол, такая секретность? Через него же первого всякие тайности происходили, а тут накось, – серый солдат со сверхштатной собачкой, и хочь бы слово… Обидно.
Провели Каблукова в дальний закуток. Сам командир полка коридорную дверь на два поворота замкнул, вторую прикрыл. – Ох, милый друг, Егор Спиридонович, что-то будет?… И ротный тут же: один глаз лукавый, другой и того лукавее.
Дернул командир плечом, щеки пламенем отливают. Дать бы ему, Каблукову, промеж глаз, а ротного налево-кругом на гауптвахту, суток на десять, пока не очухается… Ан сначала-то проверить надо.
– Ну что ж, показывай, голубь. А уж потом и я тебе по-ка-жу…
И зубом золотым скрипнул.
Подтянулся Каблуков. Он что ж, худого не замышлял. Схватил Шарика поперек живота, баклажку вынул, да в пасть ему пропорцию и влил: сгинул Шарик, как дым разошелся.
Повеселел тут солдат совсем, а командира полка аж в малиновый румянец вдарило.
– Разрешите, ваше высокородие, фуражечку вашу?
Насмелился Каблуков, снял со стола да бестелесной собачке в зубы. И пошла, братцы, мои, командирова фуражка козлом по всей горнице скакать, будто нечистая сила в нее из-под половиц поддувает…
Перекрестился командир мелкой щепотью.
– Тьфу, тьфу!… Простая деревенская баба, кочерга ей под пятое ребро, а какую военную химию надумала!…
Глаз у него, конечно, по иному заиграл: та же опара, да другой кисель. Потрепал Каблукова по защитному погону, ротного к грудям прижал.
– С Богом! Валите в мою голову! Только, чтоб и воробей на телеграфной проволоке до поры-времени не услышал… Убью!
Обратил Каблуков Шарика в первобытное состояние, шкалик-то с собой прихватил, и за ротным на вольный воздух выкатился.
А ротный так и кипит. Чичас через федьдфебеля десять отчаянных самохрабрейших охотников вызвал. В баню их собрал, потому к бане рощица примыкала, – очень это по диспозиции способно было. Выстроились молодцы, один к одному – хоть в Семеновский полк в первую роту – и то не подгадят. Разведчики рьяные, – блоха за немецкой пазухой повернется, и то уследят.
Про помирающую старушку ротный им, само-собой, обсказывать не стал. Зачем православных землячков в сумление вгонять, – по нечистой линии сам Скобелев сдрейфит…
– Вот, – говорит, – львы, слыхали, небось, – аеропланты теперь наши в краску-невидимку красить начали. Достигаем до точки. Разговор был, что и наушники такие к моторам приспособлять начали. Глушители то-исть! Фыркнет он в небо, ни цвета, ни зуда, ни стрепета. Врагу каюк, нам чистая польза… Ан теперь в главном штабе у нас новую вещь удумали… Состав такой безвредный один доктор химический сообразил. Хлебнешь рюмку, сразу тебя в бестелесность ударит, – ни ногтей, ни пупка, будто столб воздуха на невидимых подметках. Поняли, львы?
– Так точно, поняли. А как же опосля, ваше высокородие, когда замирение произойдет? У нас у всех жены-детки. Неудобно по домашности…
Усмехнулся ротный.
– Ничего, не робей. Вернемся с разведки, всем по чарке поднесу. Водка вмиг состав этот створаживает, опять все в теплое тело войдем. Ужель стану я солдат своих самолучших портить? Да я ж с вами… Из приварочной экономии командир всем по десяти целковых обещал, окромя награды, – да и я от себя прибавлю… Подошвы войлоком все подшили?
– Так точно, подшили.
Повеселели львы. Да и Каблукова взмыло: ишь ты, с какой малости такое дело развернулось… А насчет доктора, может, ротный и правду сбрехнул: доктор этот в мирное время, может, в орловском земстве служил, – старушка от него и позаимствовала.
– Ну, Каблуков, – говорит ротный, – действуй… Только как же насчет обмундирования? Немцы ж по пустым штанам-гимнастеркам палить будут. Это нам, друг, не модель.
– Не извольте тревожиться! Обмундирование я, ваше высокородие, спрысну! Уж насчет этого сам призадумывался, – однако действует… На Шарике ж ошейника и видом не видать было. Винтовок, между прочим, брать не придется. Сталь-дерево нипочем не поддается. Старушка-то не доглядела…
Сверкнул ротный глазом.
– На кой ляд нам винтовки! Не в них в этом деле сила… Только, ребята, друг дружку на аршин дистанции бечевками связать надо, а то разбредемся, как туман в поле. Говорить-то только тихим шопотом придется. Господи, благослови! Действуй, Каблуков.
Выстроились десять охотников в ряд. Кажному Каблуков по деревянной ложке налил, ротному последнему. Спрыснул всех, сам остатки хлебнул… Пронзительный состав!…
Скрипнула дверь. В рощице за баней кусты зашуршали, будто ветер зеленую дорожку надвое распахнул. А ветра, между прочим, и с детское дыхание не было: на лугу спокой-тишина, пушинку оброни, сама наземь падет и не дрогнет. Огни кое-где по окраинным халупам зажглись, туман вечерний у моста всколыхнулся, – воздух сам с собой разговаривает:
– Эх, покурить бы теперь, ваше высокородие…
– Я тебе покурю. Пополам перерву, да еще надвое…
– Кто там с правого фланга споткнулся?
– Ничего… Держалась кобыла за оглоблю, да упала. Вали, землячки, дальше…
* * *
Отмахали верст с десять. Притомились солдатики, потому хочь видимости в них не было, однако, пятки горят, как у настоящих. По дороге, как через местечко шли, баба полька, – из себя мед на рессорах, – руками всплеснула, к фонарю отскочила, глаза выкатила… «Иезус-Мария! Плечо горит, будто медведь облапил, – а на улице никого!…» Затряслась, подол собрала и – ходу.
Зыкнул ротный, по голосу сразу признать можно:
– Какой там кобель на правом фланге озорует? Смотри, Востяков, как в тело войду, морду тебе за это самое набью окончательно. Зачем бабу обижаешь?
– Подвернулась она, ваше высокородие. Виноват! Эх, горе, на веревочке идем, а то занятно уж очень, как в этом самом виде ежели бы подкатиться к ней по настоящему…
– Я тебе подкачусь… Обменяйся с ним, Козелков, местом. Разыгрался он что-то, как бугай в клевере.
У крайних домов на взгорье спохватился ротный:
– А ну-ка-сь, Каблуков! Веревочку я тебе приспущу. Смотайся-как в лавочку, колбасы возьми конец, а то, окромя хлеба, провианту с собой не прихватили.
– Да как, ваше высокородие, брать-то? Колбаса по воздуху поплывет, купец с перепугу крик поднимет, лавку замкнет. Попаду я тогда, как козел в прорубь.
Двинул его ротный невидимым локтем в невидимую косточку.
– Порассуждай у меня! Ты, хлюст, думаешь, что ежели скрозь тебя фонарь видать, так ты и разговаривать можешь? Каблуки вместе! В походе кур-гусей слизываешь, ни одна бабка не встрепенется, – а тут учить тебя. Рупь смотри в кассу вбрось, не азиаты мы колбасу даром брать…
Слетал Каблуков тихо-благородно. Рупь за колбасу, конечно, многовато… Полтинник подкинул, семь гривен сдачи себе отсчитал.
Пошли дальше. Собачки к следам принюхиваются, воют. Растолкуй-ка им, в чем тут секрет… Камнями кое-как отогнали, – неудобно ж команде по такому делу со свитой идти.
К самым, почитай, позициям нашим подошли. Темень кругом, не приведи Бог. Прожектор кой-где немецкий из-за речки светлым хоботом рыщет. Сползет, и совсем ослепнешь… Хочь ты телесный, хочь бестелесный, а ежели сам не видишь, – куда пойдешь?
Свернул ротный командир в бор.
– Ложись, братцы! Пожуем малость, да и спать. Завтра чуть свет перейдем линию. Лопатки-то с собой прихватили?
– Так точно, – как приказано. Под гимнастерки подоткнули.
– То-то! Первым делом под их пороховой погреб подкоп подведем. Верстах в двух он от ихнего расположения, это нам доподлинно известно. Бог поможет, и начальника их дивизии в лучшем виде скрадем – и не фукнет. Наделаем, львы, делов! Только смотри у меня, – ни чихать, ни кашлять… К бабам ихним ни-ни! Знаю я вас, бестелесных… Ежели у кого ненароком бечевка лопнет, помни: сигнал-пароль «Ах вы сени мои, сени»… По свисту своих и найдешь… Из подвигов подвиг, Господи благослови!
К сосне притулился, шинельку подтянул – и готов.
На войне заснуть – люльки не надо, проснуться и того легче…
____________________
Только это серая мгла по низу по стволам пробилась, вскочил ротный, будто и не спал. Глянул округ себя, да так по невидимой фуражке себя и хлопнул. Вся его команда не то, чтобы львы, будто коты мокрые стоят в одну шеренгу во всей своей натуральности… Даже смотреть тошно. Веревочка между ими обвисла, сами в землю потупились, а Каблуков всех кислее, чисто как конокрад подшибленный.
Дернул бестелесный ротный за веревочку – хрясь!… – от команды отделился, да как загремит… Хочь и не видать, да слышно: лапа перед ним так и всколыхнулась. С пять минут поливал, все пехотно-армейские слова, которые подходящие, из себя выдул. А как немного полегчало, хриплым голосом спрашивает:
– Да как же это, Каблуков, сталось?! Стало быть состав твой только от зари до зари действует. Стало быть, старушка твоя…
И пошел опять старушку благословлять. Не удержишься, случай уж больно сурьезный.
Вскинул Каблуков глаза, кается-умоляет:
– Ваше высокородие! Без вины виноват! Хочь душу из меня на колючую проволоку намотайте, сам больше того казнюсь. Вчерась, как колбасу покупал, штоф коньяку заодно спроворил. Старушка-то помирающая, оглобля ей в рот, явственно ж сказала: только водкой политура эта бестелесная и сводится. А про коньяк ни слова. Выпили мы ночью без сумления по баночке. Ан, вот, грех какой вышел…
Что ротному делать? Не зверь ведь, человек понимающий. Ткнул легонько Каблукова в переносье.
– Эх ты, вареник с мочалкой… Что ж я теперь полковому командиру доложу? Зарезал ты меня!…
– Не извольте, ваше высокородие, огорчаться. Немцы, допустим, газовую атаку произвели, – состав наш и разошелся. Так и доложите…
Голос за сосной ничего, добрее стал:
– Ишь ты, дипломат голландский! Ладно уж! Только смотри, ребята, никому ни полслова. Ну что ж, давай и мне коньяку, надо и мне слюду бестелесную с себя смыть.
Смутился Каблуков, подает штоф, а там на дне капля за каплей гоняется. Опрокинул ротный, пососал, ан порции не хватило. Заголубел весь, будто лед талый, а в тело настоящее не вошел.
– Ах, ироды!… Слетай, Каблуков, на перевязочный, спирту мне добудь хочь с чашечку. А то в этом виде как же ворочаться-то: начальник не начальник, студень не студень…
Благословил этак в полсердца Каблукова, в вереске под сосной схоронился и стал дожидаться.
Ослиный тормоз
Притаилась, стало быть, наша головная колона в Альпах в непроходимом ущелье. Капказ не Капказ, а горы этак с полтора Ивана-Великого. Облака, которые потяжелее, поверху цыпаются, ни взад, ни вперед. Водопадина сбоку шумит. Чего ж ей, дуре, больше делать? Суворов фельдмаршал само собой в передовой части. Пока вторая бригада в далекий обход поднебесным путем пошла, чтобы французу в зад трахнуть, надо было переждать. А что ущелье непроходимое, Суворову через правый рукав наплевать. Потому прочие начальники – генералы, а он – генералиссимус, никаких препятствий не признавал. Где, говорит, древесный муравей проползет, где орел прочертит, там и мои чудо-богатыри ползком-швырком взойдут, скатятся. Дыхания хватит, а не хватит, у себя же и займем.
Сидят это солдатики под скалами, притихли, как жуки в сене. Не чухнут. За прикрытием кое-где костры развели, заслон велик, не видно, не слышно. Хлебные корочки на штыках поджаривают, чечевицу энту проклятую в котелках варят. Потому австрийские союзнички наш обоз с гречневой крупой переняли, своим бабам гусей кормить послали. Сволота они были, не приведи Бог! А нам своей чечевицы подсунули, – час пыхтит, час кипит, – отшельник, к примеру, небрезгающий, и тот есть не станет. Дерьмовый провиант!…
Ходит Суворов-князь по рядам, кому кусок леденца из специального кармана ткнет, – «Соси за мое здоровье!» Кого по лядунке хлопнет, пошутит: «Знаешь меня, кто я таков?».
– Как же нам своего отца не знать! Вас, Ваше Сиятельство, по всей Рассей последний черемис и тот знает…
– А может, я вражеский шпиен, под Суворова подзаделался… Ась? Что же ты, – спорынья в квашне, сто рублей в мошне, – как зуй на болоте, нос вытянул? Стой не шатайся, говори не заикайся, ври не завирайся!
– Разве ж шпиен так по-русски чесать может?… Да и по глазам кто ж Ваше Сиятельство сразу не признает…
– Какие такие у меня глаза? Один плачет, другой дремлет, третий за всех вас не спит.
– Такие глаза, будь здоров во веки веков, – отвечает чудо-богатырь, – что прикажи мне чичас, батюшка, чтоб я самого себя на шомпол насадил и в костре изжарил, – и глазом не моргну!
Ухмыльнулся Суворов в сухой кулачок, треух свой поперек передвинул.
– Уж ты, сват, лучше не зажаривайся! Авось и живьем пригодишься.
Обошел линию, посты проверил, задумался. Адъютант любимый ему чичас табакерку на ладошке поднес для прояснения мыслей. Чихнул Суворов, эхо ему за горой: «Будьте здоровы-с!» Рассмеялся старик: «Обоз в порядке?» – «Так точно, завашим шатром расположившись».
А тут лунный месяц из-за гребешков альпийских выплыл, снежинки перепархивают, будто белые мотыльки в синьке кипят. Одним словом, красота. Ветер на буйных крылах за гору перемахнул, над хребтом грохочет, в ущелье не достигает. Солдат, значит, не подморозит. Перекрестил Суворов адъютантову голову – «Ступай спать, Христос с тобой!» И пошел к себе в киргизский шатер, что всегда за им в обозе возили.
Отвернул вестовой Сундуков кошму, тихим голосом рапортует:
– Зайчиху я тутошнюю в силок поймал. Жирная, не уколупнешь! С каких харчей она тут в горах раздобрела, Господь ее знает.
– Ну что ж, – говорит князь Суворов. – И женись на своей зайчихе. Меня в посаженные отцы позовешь.
– Никак невозможно, Ваше Сиятельство, потому я ее зажарил, аржаной корочкой нашпиговал. Окажите божескую милость, погрызите хоть лапку. Силы вам, батюшка, беречь надо, а вы, можно сказать, одним сквозным воздухом изволите питаться.
Принахмурился Суворов, сальную свечку поднял, морду вестовому осветил.
– Смотри, Васька!… Загадки гадки, а отгадки с души прут. Я раз в году сержусь, да крепко. Ты что ж поведения моего не знаешь? Турок ты, что ли?
– Лайтесь, не лайтесь, Ваше Сиятельство! Хоть жареным зайцем меня по скуле отхлещите, только извольте скушать.
– Эх ты, Васька! Семь в тебе душ, да не в одной пути нет. Даром, что при мне состоишь… Когда ж я своих солдат по скуле хлестал? Хочь в нитку избожись, не поверю! Я свою солдатскую порцию чечевички съел, сладкая, брат, пища! Австрийцы хвалят, – с нее они такие и храбрые… А жаркое сам съешь, я тебе повелеваю.
Взял Сундуков зайца за задние лапки, сало с него так и каплет, прямо сердце зашлось. Вышел на мороз, и первый раз за всю службу приказания самого Суворова не сполнил: кликнул обозную собачку и шваркнул ей зайца: – «Жри, чтоб тебя адским огнем попалило!»
Собачка, само собой, грамотная: хряп-хряп, только и разговору. Посмотрел Сундуков, слезы так бисерным горохом и катятся, к штанам примерзают. Махнул рукой и сел на мерзлый камень звезды считать: какие русские, какие французские…
Тут-то, братцы мои, и началось. Сидит Суворов, горные планты рассматривает, – храбрость храбростью, а без ума бобра не убьешь. И вдруг музыка: ослы энти обозные как заголосят – заревут – зарыдают: будто пьяные черти на, волынках наяривают… Да все гуще и пуще! Обозные собачки подхватили в голос, с перебоями, все выше и выше забирают, словно кишки из них через глотку тянут. Стукнул Суворов походным подстаканником по походному столику, летит Сундуков, в свечу вытянулся.
– Что там за светопреставление? Ведьма, что ли, бешеного быка рожает?
– Никак нет!… Ослы поют. Погонщик через переводчика сказывает, будто они завсегда в полнолунную ночь в восторг приходят, кто кого перекричит. Занятие себе такое придумали, Ваше Сиятельство…
– Ишь ты, скажи на милость. А у меня, сват, свое занятие: соснуть на часок надо, тоже и я не двужильный. Дай-ка пакли из тюфячка, уши заткнуть.
Покрутил Сундуков головой… Ах ты, Царица Небесная! Ужели русскому генералиссимусу из-за такой последней твари не спать?… Ишь, как притомился!
Паклю подал, вздохнул и на мелких цыпочках прочь вышел.
Да разве ж против ослиной команды пакля действует? Месяц встал выше, сияние на полную небесную дистанцию, ослы-стервы только в силу вошли, будто басы-геликоны мехами раздувают, да с верхним подхватцем…
Тетку твою поперек! Сел Суворов на койку, щуплые ножки свесил, сплюнул. Под пушечный гром спал, под небесный спал, а тут – хочь воском уши залей, не всхрапнешь. Чего делать? Приказать им в мешки морды завязать? За что ж тварь мучить, погонщика обижать… Поколеют, не солдат же в дышла впрягать. И животная полезная, из жил тянется, в гору ли, с горы ли, – ей наплевать. Соломы дадут – схряпает, не дадут – солдатскую пуговку пососет. Экая оказия!… Спасибо Создателю, ветер над рекой ревет, ослов заглушает. А то бы беда, враг близко…
Вынырнул тихим манером Сундуков из кошмы, стоит, искоса на начальника любимого смотрит. Шагнул ближе, в свечу вытянулся.
– Не извольте. Ваше Сиятельство, беспокоиться, чичас они замолчат.
– А ты что ж, с обоих концов их соломой заткнешь?
– Никак нет! Голос у них такой, никакая солома не удержит.
– Как же так они, сват, замолчат? Они ж только во вкус вошли – ишь как наддают, хоть в присядку пляши.
– Не извольте беспокоиться. Чичас полную тишину Вашему Сиятельству предоставлю.
Ушел вестовой. И что ж, братцы, как по отделениям, в одном конце закупорило, в другом… Чуть последний осел сверчком рипнул и – стоп.
Вынул Суворов паклю, прислушался: ни гу-гу. Ухмыльнулся он, походную думку-подушку поправил, плащем ножки прикрыл и, как малое дитё, ручку под голову, – засвистал-захрапел, словно шмель в бутылке. Какой ни герой, а и сам Илья Муромец, надо полагать, сонный отдых имел.
Утречком, чуть серый день наступил, по горам-скалам до ущелья дотянулся, скочил князь Суворов, сухарик пососал, вестового кликнул. Ледяной воды в рот набрал, в ладони прыснул, ночную муть с личика смыл и спрашивает:
– Что ж, Василий Панкратьич, ослиный капельмейстер… Как же ты их, свет, ночью угомонил? Ась? Шаман ты сибирский, что ли?
– Никак нет! А как при лунном сиянии позицию их мне разглядеть потрафилось, приметил я, что ежели он, стерва-осел, рыдает, в восторг входит, чичас он хвост кверху штыком… Нипочем иначе не может. Такой у него, Ваше Сиятельство, стало быть, механизм. Ну, тут уж штука нехитрая: по камешку я им к хвостам вроде тормоза подвязал, они и примолкли…
Рассмеялся Суворов звонко, так личико морщинками и залучилось.
– Ах ты, ослиный министр, чертушка, милый человек! Расскажу вот австрийцам, утиным головам, пусть с зависти полопаются. Разве ж им, козодоям, за русской смекалкой угнаться! Ась? Утешил ты меня по самое горлышко. Чем же мне тебя, сват, наградить? Проси чего хочешь, поднатужься, – ежели только власти моей хватит, честное слово, не откажу… Ну!
Вестовой Сундуков осклабился, а сам руку за спину завел.
– Так точно, Ваше Сиятельство! Награждение мое в вашей полной власти, действительно. Вчерась ночью второй заяц в силок попался, – заяц ничего, форменный. Не спал я, для вас изжарил, старался, авось смилуетесь. Будьте отцом родным, наградите вашего верного слугу, извольте откушать!
И зайца из-за спины вытаскивает.
Насупился было Суворов, посмотрел на вестового и оттаял.
– Хитрый ты, Васька, до невозможности! У лисы ухо срежешь, да ей же и скормишь… Счастье твое, слово дал, солдатское слово не олово. Давай, сват, походную вилку-ножик. Только чур, половина мне, половина тебе. А то три дня разговаривать с тобой не буду… Согласен?
– Так точно, согласен.
Насупился было и Сундуков, да что ж поделаешь.
А ослам приказал князь Суворов по гарнцу чечевицы выдать за то, что им ночью ради чужого русского старика лунный восторг перешибли.
Сидят это солдатики под скалами, притихли, как жуки в сене. Не чухнут. За прикрытием кое-где костры развели, заслон велик, не видно, не слышно. Хлебные корочки на штыках поджаривают, чечевицу энту проклятую в котелках варят. Потому австрийские союзнички наш обоз с гречневой крупой переняли, своим бабам гусей кормить послали. Сволота они были, не приведи Бог! А нам своей чечевицы подсунули, – час пыхтит, час кипит, – отшельник, к примеру, небрезгающий, и тот есть не станет. Дерьмовый провиант!…
Ходит Суворов-князь по рядам, кому кусок леденца из специального кармана ткнет, – «Соси за мое здоровье!» Кого по лядунке хлопнет, пошутит: «Знаешь меня, кто я таков?».
– Как же нам своего отца не знать! Вас, Ваше Сиятельство, по всей Рассей последний черемис и тот знает…
– А может, я вражеский шпиен, под Суворова подзаделался… Ась? Что же ты, – спорынья в квашне, сто рублей в мошне, – как зуй на болоте, нос вытянул? Стой не шатайся, говори не заикайся, ври не завирайся!
– Разве ж шпиен так по-русски чесать может?… Да и по глазам кто ж Ваше Сиятельство сразу не признает…
– Какие такие у меня глаза? Один плачет, другой дремлет, третий за всех вас не спит.
– Такие глаза, будь здоров во веки веков, – отвечает чудо-богатырь, – что прикажи мне чичас, батюшка, чтоб я самого себя на шомпол насадил и в костре изжарил, – и глазом не моргну!
Ухмыльнулся Суворов в сухой кулачок, треух свой поперек передвинул.
– Уж ты, сват, лучше не зажаривайся! Авось и живьем пригодишься.
Обошел линию, посты проверил, задумался. Адъютант любимый ему чичас табакерку на ладошке поднес для прояснения мыслей. Чихнул Суворов, эхо ему за горой: «Будьте здоровы-с!» Рассмеялся старик: «Обоз в порядке?» – «Так точно, завашим шатром расположившись».
А тут лунный месяц из-за гребешков альпийских выплыл, снежинки перепархивают, будто белые мотыльки в синьке кипят. Одним словом, красота. Ветер на буйных крылах за гору перемахнул, над хребтом грохочет, в ущелье не достигает. Солдат, значит, не подморозит. Перекрестил Суворов адъютантову голову – «Ступай спать, Христос с тобой!» И пошел к себе в киргизский шатер, что всегда за им в обозе возили.
Отвернул вестовой Сундуков кошму, тихим голосом рапортует:
– Зайчиху я тутошнюю в силок поймал. Жирная, не уколупнешь! С каких харчей она тут в горах раздобрела, Господь ее знает.
– Ну что ж, – говорит князь Суворов. – И женись на своей зайчихе. Меня в посаженные отцы позовешь.
– Никак невозможно, Ваше Сиятельство, потому я ее зажарил, аржаной корочкой нашпиговал. Окажите божескую милость, погрызите хоть лапку. Силы вам, батюшка, беречь надо, а вы, можно сказать, одним сквозным воздухом изволите питаться.
Принахмурился Суворов, сальную свечку поднял, морду вестовому осветил.
– Смотри, Васька!… Загадки гадки, а отгадки с души прут. Я раз в году сержусь, да крепко. Ты что ж поведения моего не знаешь? Турок ты, что ли?
– Лайтесь, не лайтесь, Ваше Сиятельство! Хоть жареным зайцем меня по скуле отхлещите, только извольте скушать.
– Эх ты, Васька! Семь в тебе душ, да не в одной пути нет. Даром, что при мне состоишь… Когда ж я своих солдат по скуле хлестал? Хочь в нитку избожись, не поверю! Я свою солдатскую порцию чечевички съел, сладкая, брат, пища! Австрийцы хвалят, – с нее они такие и храбрые… А жаркое сам съешь, я тебе повелеваю.
Взял Сундуков зайца за задние лапки, сало с него так и каплет, прямо сердце зашлось. Вышел на мороз, и первый раз за всю службу приказания самого Суворова не сполнил: кликнул обозную собачку и шваркнул ей зайца: – «Жри, чтоб тебя адским огнем попалило!»
Собачка, само собой, грамотная: хряп-хряп, только и разговору. Посмотрел Сундуков, слезы так бисерным горохом и катятся, к штанам примерзают. Махнул рукой и сел на мерзлый камень звезды считать: какие русские, какие французские…
Тут-то, братцы мои, и началось. Сидит Суворов, горные планты рассматривает, – храбрость храбростью, а без ума бобра не убьешь. И вдруг музыка: ослы энти обозные как заголосят – заревут – зарыдают: будто пьяные черти на, волынках наяривают… Да все гуще и пуще! Обозные собачки подхватили в голос, с перебоями, все выше и выше забирают, словно кишки из них через глотку тянут. Стукнул Суворов походным подстаканником по походному столику, летит Сундуков, в свечу вытянулся.
– Что там за светопреставление? Ведьма, что ли, бешеного быка рожает?
– Никак нет!… Ослы поют. Погонщик через переводчика сказывает, будто они завсегда в полнолунную ночь в восторг приходят, кто кого перекричит. Занятие себе такое придумали, Ваше Сиятельство…
– Ишь ты, скажи на милость. А у меня, сват, свое занятие: соснуть на часок надо, тоже и я не двужильный. Дай-ка пакли из тюфячка, уши заткнуть.
Покрутил Сундуков головой… Ах ты, Царица Небесная! Ужели русскому генералиссимусу из-за такой последней твари не спать?… Ишь, как притомился!
Паклю подал, вздохнул и на мелких цыпочках прочь вышел.
Да разве ж против ослиной команды пакля действует? Месяц встал выше, сияние на полную небесную дистанцию, ослы-стервы только в силу вошли, будто басы-геликоны мехами раздувают, да с верхним подхватцем…
Тетку твою поперек! Сел Суворов на койку, щуплые ножки свесил, сплюнул. Под пушечный гром спал, под небесный спал, а тут – хочь воском уши залей, не всхрапнешь. Чего делать? Приказать им в мешки морды завязать? За что ж тварь мучить, погонщика обижать… Поколеют, не солдат же в дышла впрягать. И животная полезная, из жил тянется, в гору ли, с горы ли, – ей наплевать. Соломы дадут – схряпает, не дадут – солдатскую пуговку пососет. Экая оказия!… Спасибо Создателю, ветер над рекой ревет, ослов заглушает. А то бы беда, враг близко…
Вынырнул тихим манером Сундуков из кошмы, стоит, искоса на начальника любимого смотрит. Шагнул ближе, в свечу вытянулся.
– Не извольте. Ваше Сиятельство, беспокоиться, чичас они замолчат.
– А ты что ж, с обоих концов их соломой заткнешь?
– Никак нет! Голос у них такой, никакая солома не удержит.
– Как же так они, сват, замолчат? Они ж только во вкус вошли – ишь как наддают, хоть в присядку пляши.
– Не извольте беспокоиться. Чичас полную тишину Вашему Сиятельству предоставлю.
Ушел вестовой. И что ж, братцы, как по отделениям, в одном конце закупорило, в другом… Чуть последний осел сверчком рипнул и – стоп.
Вынул Суворов паклю, прислушался: ни гу-гу. Ухмыльнулся он, походную думку-подушку поправил, плащем ножки прикрыл и, как малое дитё, ручку под голову, – засвистал-захрапел, словно шмель в бутылке. Какой ни герой, а и сам Илья Муромец, надо полагать, сонный отдых имел.
* * *
Утречком, чуть серый день наступил, по горам-скалам до ущелья дотянулся, скочил князь Суворов, сухарик пососал, вестового кликнул. Ледяной воды в рот набрал, в ладони прыснул, ночную муть с личика смыл и спрашивает:
– Что ж, Василий Панкратьич, ослиный капельмейстер… Как же ты их, свет, ночью угомонил? Ась? Шаман ты сибирский, что ли?
– Никак нет! А как при лунном сиянии позицию их мне разглядеть потрафилось, приметил я, что ежели он, стерва-осел, рыдает, в восторг входит, чичас он хвост кверху штыком… Нипочем иначе не может. Такой у него, Ваше Сиятельство, стало быть, механизм. Ну, тут уж штука нехитрая: по камешку я им к хвостам вроде тормоза подвязал, они и примолкли…
Рассмеялся Суворов звонко, так личико морщинками и залучилось.
– Ах ты, ослиный министр, чертушка, милый человек! Расскажу вот австрийцам, утиным головам, пусть с зависти полопаются. Разве ж им, козодоям, за русской смекалкой угнаться! Ась? Утешил ты меня по самое горлышко. Чем же мне тебя, сват, наградить? Проси чего хочешь, поднатужься, – ежели только власти моей хватит, честное слово, не откажу… Ну!
Вестовой Сундуков осклабился, а сам руку за спину завел.
– Так точно, Ваше Сиятельство! Награждение мое в вашей полной власти, действительно. Вчерась ночью второй заяц в силок попался, – заяц ничего, форменный. Не спал я, для вас изжарил, старался, авось смилуетесь. Будьте отцом родным, наградите вашего верного слугу, извольте откушать!
И зайца из-за спины вытаскивает.
Насупился было Суворов, посмотрел на вестового и оттаял.
– Хитрый ты, Васька, до невозможности! У лисы ухо срежешь, да ей же и скормишь… Счастье твое, слово дал, солдатское слово не олово. Давай, сват, походную вилку-ножик. Только чур, половина мне, половина тебе. А то три дня разговаривать с тобой не буду… Согласен?
– Так точно, согласен.
Насупился было и Сундуков, да что ж поделаешь.
А ослам приказал князь Суворов по гарнцу чечевицы выдать за то, что им ночью ради чужого русского старика лунный восторг перешибли.
Кавказский черт
Читал у нас, земляки, на маневрах вольноопределяющий сказку про кавказского черта, поручика одного, Тенгинского полка, сочинение. Оченно всем пондравилась. Фельдфебель Иван Лукич даже задумались. Круглым стишком вся как есть составлена, будто былина; однако ж сужет более вольный. Садись, братцы, на сундучки, к окну поближе, а то Федор Калашников больно храпит, рассказывать невозможно…
Пирует грузинский князь Удал, – на триста персон столы понаставлены, бык жареный на медном блюде лежит, в быке – жареные утки, в утках – жареные цыплята. С амбицией князь был!… Вином хочь залейся, по всем углам кахетинское в бочках скворчит, обручи еле сдерживают. Кто мимо ни идет, вали к князю, пей, ешь, хочь облопайся. Потому Удал единственную дочку просватал, к вечеру милого жениха ждут, а пока что, не зря ж сидеть, – песни, пляс, пирование. Под простыми гостями туркестанские ковры постланы, под княжеской родней – дагестанские.
Дочка Тамара меж подруг на собольем одеяльце сидит, ножки княжеские под себя поджавши, черные брови, как орлиные крылья, в разлет легли, белое личико будто фарфоровое пасхальное яичко, скромные ручки на коленках держит, – девушка высокого роста, известно, стесняется.
Подходит к ней старший гость, дядя ейный по матери князь Чагадаев, сивый ус за ухо закинул, чеканным кавказского серебра поясом поигрывает.
– Что ж, Тамара… Другие-прочие пляшут, а ты будто жар-птица привинченная. Уважь дядю, пройдись, что ли, рыбкой!…
Защелкал он мерно в ладони, словно деревянными ложками брякнул. Мужчины, стало быть, подхватили: раз-раз!… Музыканты брызнули. Взмыла Тамара, Господи, Твоя воля!
Летает это она пушинкой, шароварки легкими пузырями вздуло, косы полтинниками звякают, ножка ножке поклон отдает, ручка об ручку лебедем завивается. Слуги, которые гостей обносили, с подносами к земле приросли, а гости осатанели, суставами шевелят, каблуками землю роют… Сплясал бы который, да вино ножки спеленало.
* * *
Пирует грузинский князь Удал, – на триста персон столы понаставлены, бык жареный на медном блюде лежит, в быке – жареные утки, в утках – жареные цыплята. С амбицией князь был!… Вином хочь залейся, по всем углам кахетинское в бочках скворчит, обручи еле сдерживают. Кто мимо ни идет, вали к князю, пей, ешь, хочь облопайся. Потому Удал единственную дочку просватал, к вечеру милого жениха ждут, а пока что, не зря ж сидеть, – песни, пляс, пирование. Под простыми гостями туркестанские ковры постланы, под княжеской родней – дагестанские.
Дочка Тамара меж подруг на собольем одеяльце сидит, ножки княжеские под себя поджавши, черные брови, как орлиные крылья, в разлет легли, белое личико будто фарфоровое пасхальное яичко, скромные ручки на коленках держит, – девушка высокого роста, известно, стесняется.
Подходит к ней старший гость, дядя ейный по матери князь Чагадаев, сивый ус за ухо закинул, чеканным кавказского серебра поясом поигрывает.
– Что ж, Тамара… Другие-прочие пляшут, а ты будто жар-птица привинченная. Уважь дядю, пройдись, что ли, рыбкой!…
Защелкал он мерно в ладони, словно деревянными ложками брякнул. Мужчины, стало быть, подхватили: раз-раз!… Музыканты брызнули. Взмыла Тамара, Господи, Твоя воля!
Летает это она пушинкой, шароварки легкими пузырями вздуло, косы полтинниками звякают, ножка ножке поклон отдает, ручка об ручку лебедем завивается. Слуги, которые гостей обносили, с подносами к земле приросли, а гости осатанели, суставами шевелят, каблуками землю роют… Сплясал бы который, да вино ножки спеленало.