Страница:
И вот тут подоспела помощь. Миронов услышал глухой удар, потом еще один. Рука немца ослабла, и он протяжно застонал. Это Коптев, рискуя сорваться в пропасть, просто скользнул сверху вниз по откосу на выручку. А когда Миронов поднялся, он еще раз ударил немца, прошептав при этом: “Это я ему по-морскому...” Коптев никогда не был моряком, хотя всегда мечтал об этом. Поэтому часто он любил повторять какие-нибудь “морские” слова, и уж, конечно, все, что он делал, было “по-морскому”.
Оглушенный немец хрипел у них под ногами. Миронов также шепотом спросил;
– Ты его случайно не кинжалом?
Но Коптев только покачал головой. Потом, затыкая немцу рот заранее приготовленной солдатской портянкой, сказал:
– Бери его за ноги, потащили. Когда отойдет – сам расскажет...
Немцы все же что-то почуяли. Они подняли шумную, но беспорядочную и неприцельную стрельбу. Вблизи разорвалась граната, потом другая. Надо было спешить, и разведчики ускорили шаг.
Когда Миронов и Коптев дотащили немца до места, где их ожидали товарищи, Якунин спросил Коптева буквально словами Миронова:
– Ты его случайно не кинжалом?
– Нет, товарищ командир,– весело ответил Коптев,– я его прикладом по босой голове.
– Ну-ну,– сказал командир, а Миронов улыбнулся. Он вспомнил, как объяснял недавно другу, что для снайпеpa босая, то есть без каски голова противника, как подарок судьбы.
Дальше шло все более или менее гладко, пока немец не пришел в себя. Он сразу же попытался вырваться и бежать, а когда это не удалось, улучил момент и чуть не бросился в пропасть, увлекая за собой и разведчиков. А ведь дальше еще труднее будет, когда начнется узкий карниз.
– Что будем делать с этим идиотом?– зло прошептал Авдеев.
– Я считаю, надо выдавить из него сейчас, что следует, а потом пусть бросается, черт с ним.
– Сейчас он все равно ничего не скажет, – сказал Коптев, – только время потеряем.
– А что предлагаешь ты? – спросил командир. Ночь стала еще темнее, начинался дождь со снегом, разведчики нетерпеливо застыли на мокрой и скользкой тропе,
– Есть один морской выход, – сказал, помолчав, Коптев. – Снова оглушить его и в таком виде доставить.
– Ну что ж,– сказал командир, – идея хорошая и, пожалуй, единственно реальная в нашем положении...
Немец был очень тяжелым. Разведчики это поняли через какую-нибудь сотню метров. Часто менялись, потому что несли по двое – иначе не позволяла тропа. Уже в расположении полка облегченно вздохнули, но тут подоспела новая беда: немец никак но мог прийти в чувство. Несколько раз Якунин ходил на КП и на немой вопрос майора слегка разводил руками, дескать, бог знает, что с ним случилось. Майор полусердито выговаривал:
– Тоже мне, разведчики! Нашли дохлого немца и хотят, чтоб он им секреты выкладывал!..
Наконец уже утром он получил радостное известие: “язык” пришел в себя. Коптев во взводе шутил:
– Стоит нам сейчас показаться, он снова потеряет сознание...
...Между хребтом, на котором находились немцы, и ледником была небольшая каменная гряда. Среди этих камней находилось два отделения стрелков, занимавших оборону. Дело в том, что немцы тоже стремились овладеть грядой: с нее они расстреливали наших раненых, которые шли по леднику на перевал. Вот и в этот раз немцы стали накапливаться с другой стороны гряды, и вскоре тут завязался бой. Но раненые имели теперь возможность уходить по ночам целыми партиями, не опасаясь, что не дойдут в тыл. Для самих же стрелков создавалась угроза окружения.
Командование батальона решило подкрепить стрелков разведчиками. В пути командир взвода был ранен, и командование группой принял Михаил Послушняк. Он привел разведчиков к гряде, и те увидели, что в живых остались четыре стрелка, да и те были ранены, хотя не прекращали боя. Их отправили в тыл.
Два десятка разведчиков, во главе с Послушняком, несколько часов сражались с фашистами и слегка удивлялись, когда выпадало время для размышлений, что враг словно и не убывает.
Рассматривая противоположную каменную стену в оптический прицел, Миронов заметил, что на ней что-то болтается. Присмотревшись внимательно, он понял, что немцы, не имевшие иного доступа к гряде, спускали своих солдат но канату. Их трудно было заметить, потому что они были в маскировочных халатах.
– Ага, фрицы, – сам себе сказал Миронов, – теперь будет порядок!
Рассматривая теперь внимательно стену хребта, он даже без оптики легко обнаруживал опускавшихся немцев и начинал стрелять в тот момент, когда те были ближе к подножию, чем к вершине. Было видно, кто из них оставался невредим, а кто убит или ранен: первые старались поскорее опуститься, а вторых немцы поднимали обратно.
Это продолжалось долго. Чтобы проверить, не опускают ли немцы своих солдат по ночам, несколько наших бойцов устроили засаду под стеной, когда едва стемнело. Они просидели до рассвета и выяснили, что не опускают. Миронов из своей снайперской винтовки продолжал уничтожать тех, кого опускали днем, а другие разведчики все время теснили засевших в камнях, пока однажды ночью не окружили окончательно п не забросали их гранатами.
Разведчики при этом тоже понесли потери. Смертельно ранен был и Михаил Послушняк: одна пуля вошла в правую сторону груди и застряла в позвоночнике, вторая пробила грудь в середине и вышла через левую лопатку, Он все время еще продолжал говорить:
– Не давайте им уйти, не отпускайте их далеко от себя...
После боя разведчики собрали раненых и вернулись на середину гряды. К утру Михаил скончался…
Командование остатками взвода принял Коптев. Бойцам он сказал:
– Нас, товарищи, осталось всего одна жменя, но мы должны выполнить приказ командира полка и не отдать немцам эту гряду...
Наутро под прикрытием минометов снова начали спускаться немцы, причем теперь не на одном-двух канатах, а на семи-восьми. Бойцы стреляли их на стене, считали, сколько поднималось обратно, но тем удалось вновь просочиться в камни, и бой разгорелся с еще большим упорством, чем прежде. Все разве ощущалась разница в огневой мощи и живой силе: фашисты получали непрерывное пополнение.
В тот день был ранен в руку Миронов. Пуля пробила мякоть и сильно повредила локтевой сустав. Первые два дня после этого он еще стрелял левой рукой, а на третий правая посинела, распухла, и боль стала мучительной. Коптеву ребята доложили об этом, и он подполз к Миронову. Посмотрел руку, увидел, что самого Миронова сильно температурит, сказал:
– Ну что ж, придется нам с тобой расстаться. Ты уже, брат, отвоевался.
– Я никуда отсюда не уйду.
– Нет, брат, с твоей рукой ты нам не помощник. Не надо сухари портить, их у нас и без того мало...
Вечером, едва начало темнеть, он снова, уже в полный рост, подошел, сказал:
– Ну, поднимайся, давай будем прощаться, чи шо. Да поторопись, чтобы партия раненых не ушла.
Миронов поднялся, они обнялись и поцеловались. Коптев сказал:
– Жалко с тобой расставаться.
Подошли бойцы взвода – все, кто остались в живых, человек восемь или девять. Попрощались и вновь разошлись по своим местам. Коптев и Миронов отошли чуть в сторону, остановились и с минуту стояли молча, пока не откатился от горла клубок, мешавший говорить.
– Иди, – сказал Коптев, – останешься жив – расскажи нашим, как дело было. Миронов все стоял.
– Иди, иди, – сказал Коптев.
Миронов сказал: “Прощай, друг”, – повернулся и пошел. Через несколько шагов остановился. Коптев все еще стоял и словно хотел рвануться вслед или что-то сказать.
– Ты хочешь что-то сказать? – спросил Миронов своего друга.
Не спеша ступая по камням, Коптев подошел, смущенно сказал:
– Не надо, может, тебе говорить это было, ну да теперь уж все равно. Видимо, все мы тут останемся... А я сильно любил одну девушку. Ты ее знаешь.
Миронов назвал фамилию.
– Да, – сказал Коптев, – но она ничего об этом не знает, понимаешь? Так вот... Если мне придется тут погибнуть, пусть она об этом узнает, как сильно я ее любил... Ну, иди теперь. Давай еще раз руку, прощай.
– До свиданья, – сказал Миронов, – желаю быть живым.
Повернулся и пошел вверх по леднику, откуда слабый в этот час ветер доносил холодное дыхание вершин и едва различимый шорох человеческих шагов: это группа раненных за день готовилась к отправке на перевал. Раненые толпились возле санчасти, пока Миронову перевязывали руку. Отбирая винтовку, сержант заметил, что она без мушки: несколько дней назад ее сбил немецкий снайпер. Собственно, именно она спасла Миронову жизнь.
– Оттуда? – спросил сержант, кивнув головой в сторону гряды.
– Ага, – сказал Миронов,– оттуда.
– Повезло тебе, парень, – криво усмехнувшись, сказал сержант, – живой будешь. А те, что остались...
И сержант выразительно чиркнул себя по горлу.
– Ты чего каркаешь, чего каркаешь? – обозлился Миронов. Мучительно болевшая рука, длительное голодание и холод измотали его нервы, и потому он не смог сдержать раздражения, смотрел на сержанта почти с ненавистью. Сержант, видимо, понял его состояние и решил объяснить.
– Приказ есть, – сказал он, – полку отходить на перепал. А друзья твои прикрывать будут. Понял теперь?
“...Ну да уж теперь все равно, – вспомнил Миронов. – Видимо, все мы тут останемся...”
– Значит, он знал уже, – почти прошептал Миронов.
– Что? – спросил сержант.
– Знал, говорю, он уже, – громче сказал Миронов и, повернувшись, долго смотрел в темноту, туда, где пока что не было слышно выстрелов, но где все были настороже, готовые к последней схватке. Сержант ничего больше не спрашивал, молча стоял рядом, тоже невольно вглядываясь в темноту.
Потом они пошли, целясь шаг в шаг – капитан, раненный тоже в руку, девушка-медсестра, раненая, человек десять бойцов. Это было в сентябре, точную дату Миронов вспомнить сейчас не мог. Через несколько дней он был в госпитале. Там он пролежал шесть месяцев и ничего больше не слышал о Петре Коптеве.
– ...Когда я вернулся домой, – рассказывал нам Василий Егорович,– я вспомнил поручение Петра, но выполнил его не сразу. Вера вышла замуж. Вскоре мужа призвали в армию и в том же, 1944 году он погиб. Вера с дочуркой жила у матери. Отец ее уходил еще вместе с нами и не вернулся. Вера работала в колхозе.
Она была и впрямь на редкость красивой. Впервые после прибытия я увидел ее на колхозном поле. Она вместе с другими женщинами косила сухую траву и потом сжигала ее, очищала поле. У меня тоже было много работы, и встретились мы с ней только вечером. Я выполнил поручение Петра и все рассказал ей.
Вскоре она вышла замуж за Андрея – старшего брата Петра, который до войны и в войну служил на Черноморском флоте. Живут они хорошо, я считаю, что она счастлива за братом Петра. Вот какая миссия выпала мне в жизни Коптевых.
Василий Егорович рассказал еще об одном бойце из взвода разведки, Валентине Авдееве, “добровольном замполите взвода”. Призвали его на службу в Баку, где он работал на нефтепромыслах в Мардакьянском районе пли в самом Мардакьяне.
– Мне кажется,– говорил Василий Егорович,– что если не вспомнить сейчас о нем, это равносильно, что он не жил на свете, а этот человек был богат душой.
В нашем многонациональном взводе Авдеев всегда искал и находил материал для воспитания дружбы и братства между бойцами...
Авдеев много и увлекательно рассказывал о комсомоле – это было еще в Сухуми, во время учений,– поэтому почти все молодые ребята полка пошли на фронт комсомольцами. Коптев тоже стал членом Коммунистического Союза Молодежи благодаря Авдееву. Коптев любил повторять слова Валентина о том, что не только комсомольский билет должен храниться у сердца, но и само сердце должно стать комсомольским билетом.
По словам Василия Егоровича, он был “крупным детиной” и вынес из-под огня немало наших раненых. Ребята из взвода разведки называли его “слезливой мамкой” – так бережно и внимательно относился он к товарищам, многих раненых перевязывал в боях. Вскоре тяжело ранили и самого Авдеева.
Это произошло в дни, когда шли бои за каменную гряду и немцы поливали наших бойцов свинцовым пламенем из автоматов и минометов. У каждого бойца была своя каменная ячейка. Авдеев, чтобы выбрать наиболее выгодную позицию для поражения врага, передвинулся метров на сто—сто пятьдесят в сторону от нашего левого фланга. Однажды разведчики заметили, что он стал стрелять все реже, а потом и совсем перестал.
Решили, что он ранен или убит. Но вражеский огонь был, как назло, так сосредоточен, что пробраться к ячейке товарища долго не могли. Лишь ночью боец Королев нашел его, вернулся и доложил, что Авдеев тяжело ранен в живот. Снова пошли к нему, на этот раз вдвоем – Королев и Миронов, и принесли Авдеева в санчасть. Он всю дорогу просил не тревожить его и еще просил: “Добейте меня, братцы...” На исходе вторых суток после ранения он скончался...
– ...А историю деревянных ложек я знаю,– говорит Василий Егорович. – Из дому мы, конечно, брали ложки другие, но в пути к призывному пункту потерялся наш ездовой вместе с бричкой и вещмешками. Мы, правда, не горевали о вещах, но когда уже прибыли на станцию Телави и нам впервые дали поесть горячего, а ложек не дали – приспособились. Там же возле кухни мы их и вырезали из дерева. Многие так делали. И чачмахом, то есть кремниевым огнем обзавелись. Чачмах тогда был в моде.
Чуть не забыл главное о Коптеве. Он был запевалой, очень любил песни “Якорь поднят, вымпел алый...”, “Тачанка”, “Хмелю, мни хмелю...”, “Ой, дубе, мий дубе...” и другие...
И снова Василий Егорович рассказывал о других товарищах, с кем воевал или встречался на трудных дорогах войны, о том, как живет теперь на пенсии. Память о друзьях, погибших на леднике, не дает ему покоя до сих пор, иногда эта боль бывает очень острой.
– ...На леднике я был ранен. После того я снова участвовал в боях, снова был тяжело ранен, долго лежал в госпиталях. Прибыл домой в 1945 году инвалидом Великой Отечественной войны второй группы. Эта группа у меня и сейчас, только чувствую я себя неважно.
Однако жизнь перебивает горечь мыслей довольно скоро и тогда Василий Егорович с юмором заключает:
– ...Когда писал вам письмо, мои дети – две дочки – одна учится в девятом классе, а другая во втором – смеялись, говоря, когда ты закончишь и закроешь свою канцелярию?
Очень был рад Василий Егорович, когда получил от нас газету с очерком о том, как жители станицы Зеленчукской и города Черкесска встретились с героями Марухского перевала. В газете был и снимок этих героев – комиссара полка, командира взвода разведки и других. Василии Егорович сразу узнал их всех, и радости его не было конца. С тех пор он переписывается с бывшим своим командиром Василием Толкачевым, и, надо думать, у них есть что сказать друг другу...
Мы отправились на соседнюю улицу, к матери Петра Коптева, Прасковье Потаповне.
Вечерело. Роса опадала на землю, и в переулке, по которому мы шли, остро пахло увядающей травой. Высокая и сухая фигура Василия Егоровича все время маячила впереди. Он шел, показывая нам и рассказывая, что вот здесь – вторая сотня села, а там вон, за кирпичным домиком, она кончается и начинается третья. Так они назывались раньше, когда еще тут запорожские казаки жили. Говоря, он то и дело оборачивался к нам, и мы видели его лицо и понимали, что думает он сейчас вовсе не о запорожцах, а о том, как встретит нас мать Петра. А она встречала нас уже у калитки, и маленькая, седая голова ее, повязанная легким платком, чуть заметно вздрагивала, и закрывались глаза от нахлынувших слез...
Не будем говорить о подробностях. Они понятны всякому, кто видел и сам испытал когда-либо человеческое горе. Каждый человек горюет по-своему, но боль его сердца понятна всем. От Прасковьи Потаповны мы пошли к родителям Михаила Послушняка и снова слушали безыскусный и искренний рассказ о том, каким хорошим мальчиком был Миша, да и старший брат его, тоже погибший на фронте, и сестра, которой тоже нет в живых. Мы долго рассматривали фотографии в пухлом альбоме, а потом Прасковья Иовна, мать Михаила, как самое дорогое и сокровенное, показала нам единственное сохранившееся письмо сына, павшего смертью храбрых на леднике. Письмо это сильно пожелтело и потерлось на сгибах – видно, не один раз читалось в этом доме.
Адресовано оно даже не матери и отцу – они в это время находились уже на оккупированной территории,– а сестре матери. Оно стоит того, чтобы привести его полностью, потому что типично и по настроению, и по мыслям для многих молодых солдат, кому на войну довелось идти прямо со школьной скамьи – не долюбив и книг не дочитав.
“Здравствуйте, родные мои – Дарья Иовна, Ефим Прокофьевич, Маруся, Ксеня и Рая. Первым долгом я вам сообщаю, что жив и здоров, того и вам желаю. И первое, что я спрошу у вас, Дарья Иовна, это почему не отвечаете вы мне на мое письмо, которое я послал три месяца назад, и вообще – знаете ли вы что-нибудь о моей матери и отце? Прошу, как можно быстрее пишите ответ, потому что давно уже я ни от кого не получал вестей и ни с кем не встречался.
Здесь хоть и красивая природа – с обеих сторон горы, на которых месяц уже лежит снег, и леса, где мы проводим занятия – но курить нечего и нет того борща, что на Украине. И вообще мне Украина ближе сердцу. Зато много тут фруктов и орехов.
Дарья Иовна, прошу вас, передайте Раисе и Марусе, что я наибольше о них скучаю и прошу, чтобы они писали мне письма почаще. Пускай напишут, на какой они работе, как протекает их жизнь, и вообще пишите много, потому что бывает скучновато: с занятий приходим в семь часов и до одиннадцати делать нечего. Если могут, пускай вышлют мне хорошие художественные книги. Еще если знаете адрес и местонахождение Штельмаха Федора Ивановича, напишите мне адрес и передайте мой красноармейский привет. Мой адрес: Полевая почта 1451, 810 стрелковый полк, взвод пеших разведчиков, получить Послушняку М.
Надеюсь, что близок уже тот час и день, когда мы пойдем в бой против озверелого немецкого фашизма, за Родину, за родную Украину, за отцов, матерей, братьев и сестер, оставшихся на произвол немецких псов-рыцарей. И разобьем фашистов дотла, как сказал товарищ Сталин.
На этом я свое письмо оканчиваю и еще раз прошу писать мне почаще. С этим до свидания, дорогие родственники.
Писал М. Послушняк. Пущено 26-го...”
А всего через несколько дней после этого письма Михаил уже шел во главе огромной колонны, двигавшейся по живописным ущельям Сванетии, рядом с Мироновым, Коптсвым и другими бойцами, шел, чтобы никогда больше не пройти ни этот путь, ни другие пути по своей прекрасной родине. Как и все его сверстники и товарищи, он понимал, что может не вернуться, но не было в душе его ни страха, пи растерянности – одна только любовь к родной земле и ненависть к ее врагам. Впрочем, все это видно из самого письма...
Весть о том, что владелец комсомольского билета, найденного на знаменитом леднике, бывший житель села Казанки, что и другие юноши этого села воевали и погибли на леднике, разнеслась буквально с быстротой молнии. Ранним утром, когда мы подходили к Дому культуры, где был назначен митинг, там уже толпился народ. Миронова тут, конечно, знали давно, но теперь как бы узнавали заново н расступались перед ним, а дети здоровались особенно почтительно. Ведь этот человек, с кем они встречались чуть ни ежедневно, беседовали о самых будничных вещах, есть один из очень немногих свидетелей и участников страшной войны в юрах.
Довольно обширный зал был переполнен. Все, кто могли прийти в это утро, освободившись от хозяйственных дел, пришли. Люди сидели на стульях, скамьях, стояли плотно в проходах. Поначалу было шумно, детям в особенности плохо сиделось на месте, но когда на сцену медленно поднялись три старых женщины в черном траурном одеянии, стало так тихо, что явственно услышался шорох деревьев за окном. Так скорбным молчанием люди выразили свое уважение к матерям героев и словно попросили разделить их личную печаль на всех, кто тут собрались. И матери поняли это, потому что вдруг поклонились залу и тихо промолвили:
– Спасибо...
Не было на митинге ни традиционного председательствующего с длинной речью, ни толчеи выступающих. Да никто и не готовился выступать. Просто один из ветеранов войны предоставил слово Василию Егоровичу Миронову, и тот рассказал, что мы уже знаем. Потом старенькая учительница вспомнила маленького мальчика Петю, который неплохо учился, как все дети – играл в разные игры. Его, пожалуй, нельзя тогда было отличить от других. Но вот что особо запомнилось: каждый раз, когда учительнице надо было идти домой (а жила она далеко от школы, на квартире), к ней подходил Петя и говорил:
– Я провожу вас, а то на том краю собаки злые.
– А ты разве не боишься их?– спросила учительница.
– А я ничего не боюсь,– сказал Петя, н когда учительница с удивлением и леткой улыбкой взглянула на него, он повторил, не отводя глаз:– Честное слово, не боюсь.
С тех пор оп провожал учительницу часто и в любую погоду, но много лет протекло, прежде чем она окончательно узнала о смелости и благородстве своего ученика...
Мы рассказали, как были обнаружены останки погибших воинов и расшифрованы документы, двадцать лет пролежавшие во льду. А после слово предоставили матерям. Одна за другой они поднимались и говорили. Очень тихо. И очень медленно. Никогда в жизни не приходилось им выступать, да еще на таком собрании, да когда столько народу, да о сыновьях своих повернувшихся. Снова была мертвая тишина в зале. Шелестели старые акации за окнами, солнечные лучи вспыхивали по залу то там, то здесь, и, казалось, по мере рассказа, незримо появлялись среди мальчишек, сидящих в первых рядах, и Петр Коптев, и Михаил Послушняк, и Иван Баранчук. Ведь они были мальчишками когда-то и почти мальчиками ушли на великую войну.
Матери тихо роняли слова о том, что хорошие были эти мальчики, честные и правдивые. Дай бог, чтоб и все вы такими были. Сыновей не вернешь, но дай бог, чтоб вам хорошо было, люди. А вы, дети, слушайте хорошенько своих учителей, матерей да отцов, бо они вам не поганого желают, а добра хотят...
Когда выступила последняя и потом села, горестно опустив голову и вытирая глаза кончиком черного платка, на сцену поднялись пионеры и преподнесли им букеты степных цветов. И зал единодушно поднялся и рукоплескал им, простым украинским женщинам...
Нам запомнилось еще одно выступление на этом митинге. Саша Истомин, комсорг средней школы, той самой, где учился Петр Коптев и его товарищи, от имени учеников, которые сидели тут же, в зале, поклялся хранить верность делу, за которое погибли герои-односельчане и всегда помнить их самих. Он попросил присутствовавших на митинге представителей обкома комсомола ходатайствовать перед соответствующими организациями о присвоении средней школе имени Петра Коптева.
– Кроме этого, – сказал Саша, – мы хотели бы, чтоб трем улицам нашего села были присвоены имена трех воинов – Петра Коптева, Михаила Послушняка, Ивана Баранчука. А мы в школе создадим комнату-музей, посвященную событиям на Марухском перевале...
Пропыленный, насквозь выгоревший на солнце райкомовский “газик” увозил нас из Казанки. Позади осталось и прощание с Василием Егоровичем и его милой семьей, и пруд с рыболовами по илистым берегам. Снова потянулись колхозные и совхозные поля по сторонам. Они были полны машин и людей – шла уборка кукурузы. Крепкие молодые ребята, обнаженные до пояса, ставили вдоль дороги новую электрическую линию. Дорожники, щурясь от яркого солнца, подновляли асфальт. Продолжалась жизнь на спасенной земле.
Некоторое время спустя мы получили новое письмо от Василия Егоровича. Порадовал прежде всего тон письма – какой-то очень светлый, жизнерадостный. Да и вести, какие он сообщал, были хорошими. Приезжал из Николаева специальный человек из газеты по вопросу установления пенсий семьям погибших. “Меня приглашают в школы выступать и рассказывать о ребятах. Пойду обязательно всюду, но прежде, наверное, в ту, где учатся дети мои (одна теперь в десятом, а другая – в третьем!). Теперь-то они чуть ли не заставляют меня “разводить канцелярию”, чтоб рассказать поинтереснее...”
Встречи
Оглушенный немец хрипел у них под ногами. Миронов также шепотом спросил;
– Ты его случайно не кинжалом?
Но Коптев только покачал головой. Потом, затыкая немцу рот заранее приготовленной солдатской портянкой, сказал:
– Бери его за ноги, потащили. Когда отойдет – сам расскажет...
Немцы все же что-то почуяли. Они подняли шумную, но беспорядочную и неприцельную стрельбу. Вблизи разорвалась граната, потом другая. Надо было спешить, и разведчики ускорили шаг.
Когда Миронов и Коптев дотащили немца до места, где их ожидали товарищи, Якунин спросил Коптева буквально словами Миронова:
– Ты его случайно не кинжалом?
– Нет, товарищ командир,– весело ответил Коптев,– я его прикладом по босой голове.
– Ну-ну,– сказал командир, а Миронов улыбнулся. Он вспомнил, как объяснял недавно другу, что для снайпеpa босая, то есть без каски голова противника, как подарок судьбы.
Дальше шло все более или менее гладко, пока немец не пришел в себя. Он сразу же попытался вырваться и бежать, а когда это не удалось, улучил момент и чуть не бросился в пропасть, увлекая за собой и разведчиков. А ведь дальше еще труднее будет, когда начнется узкий карниз.
– Что будем делать с этим идиотом?– зло прошептал Авдеев.
– Я считаю, надо выдавить из него сейчас, что следует, а потом пусть бросается, черт с ним.
– Сейчас он все равно ничего не скажет, – сказал Коптев, – только время потеряем.
– А что предлагаешь ты? – спросил командир. Ночь стала еще темнее, начинался дождь со снегом, разведчики нетерпеливо застыли на мокрой и скользкой тропе,
– Есть один морской выход, – сказал, помолчав, Коптев. – Снова оглушить его и в таком виде доставить.
– Ну что ж,– сказал командир, – идея хорошая и, пожалуй, единственно реальная в нашем положении...
Немец был очень тяжелым. Разведчики это поняли через какую-нибудь сотню метров. Часто менялись, потому что несли по двое – иначе не позволяла тропа. Уже в расположении полка облегченно вздохнули, но тут подоспела новая беда: немец никак но мог прийти в чувство. Несколько раз Якунин ходил на КП и на немой вопрос майора слегка разводил руками, дескать, бог знает, что с ним случилось. Майор полусердито выговаривал:
– Тоже мне, разведчики! Нашли дохлого немца и хотят, чтоб он им секреты выкладывал!..
Наконец уже утром он получил радостное известие: “язык” пришел в себя. Коптев во взводе шутил:
– Стоит нам сейчас показаться, он снова потеряет сознание...
...Между хребтом, на котором находились немцы, и ледником была небольшая каменная гряда. Среди этих камней находилось два отделения стрелков, занимавших оборону. Дело в том, что немцы тоже стремились овладеть грядой: с нее они расстреливали наших раненых, которые шли по леднику на перевал. Вот и в этот раз немцы стали накапливаться с другой стороны гряды, и вскоре тут завязался бой. Но раненые имели теперь возможность уходить по ночам целыми партиями, не опасаясь, что не дойдут в тыл. Для самих же стрелков создавалась угроза окружения.
Командование батальона решило подкрепить стрелков разведчиками. В пути командир взвода был ранен, и командование группой принял Михаил Послушняк. Он привел разведчиков к гряде, и те увидели, что в живых остались четыре стрелка, да и те были ранены, хотя не прекращали боя. Их отправили в тыл.
Два десятка разведчиков, во главе с Послушняком, несколько часов сражались с фашистами и слегка удивлялись, когда выпадало время для размышлений, что враг словно и не убывает.
Рассматривая противоположную каменную стену в оптический прицел, Миронов заметил, что на ней что-то болтается. Присмотревшись внимательно, он понял, что немцы, не имевшие иного доступа к гряде, спускали своих солдат но канату. Их трудно было заметить, потому что они были в маскировочных халатах.
– Ага, фрицы, – сам себе сказал Миронов, – теперь будет порядок!
Рассматривая теперь внимательно стену хребта, он даже без оптики легко обнаруживал опускавшихся немцев и начинал стрелять в тот момент, когда те были ближе к подножию, чем к вершине. Было видно, кто из них оставался невредим, а кто убит или ранен: первые старались поскорее опуститься, а вторых немцы поднимали обратно.
Это продолжалось долго. Чтобы проверить, не опускают ли немцы своих солдат по ночам, несколько наших бойцов устроили засаду под стеной, когда едва стемнело. Они просидели до рассвета и выяснили, что не опускают. Миронов из своей снайперской винтовки продолжал уничтожать тех, кого опускали днем, а другие разведчики все время теснили засевших в камнях, пока однажды ночью не окружили окончательно п не забросали их гранатами.
Разведчики при этом тоже понесли потери. Смертельно ранен был и Михаил Послушняк: одна пуля вошла в правую сторону груди и застряла в позвоночнике, вторая пробила грудь в середине и вышла через левую лопатку, Он все время еще продолжал говорить:
– Не давайте им уйти, не отпускайте их далеко от себя...
После боя разведчики собрали раненых и вернулись на середину гряды. К утру Михаил скончался…
Командование остатками взвода принял Коптев. Бойцам он сказал:
– Нас, товарищи, осталось всего одна жменя, но мы должны выполнить приказ командира полка и не отдать немцам эту гряду...
Наутро под прикрытием минометов снова начали спускаться немцы, причем теперь не на одном-двух канатах, а на семи-восьми. Бойцы стреляли их на стене, считали, сколько поднималось обратно, но тем удалось вновь просочиться в камни, и бой разгорелся с еще большим упорством, чем прежде. Все разве ощущалась разница в огневой мощи и живой силе: фашисты получали непрерывное пополнение.
В тот день был ранен в руку Миронов. Пуля пробила мякоть и сильно повредила локтевой сустав. Первые два дня после этого он еще стрелял левой рукой, а на третий правая посинела, распухла, и боль стала мучительной. Коптеву ребята доложили об этом, и он подполз к Миронову. Посмотрел руку, увидел, что самого Миронова сильно температурит, сказал:
– Ну что ж, придется нам с тобой расстаться. Ты уже, брат, отвоевался.
– Я никуда отсюда не уйду.
– Нет, брат, с твоей рукой ты нам не помощник. Не надо сухари портить, их у нас и без того мало...
Вечером, едва начало темнеть, он снова, уже в полный рост, подошел, сказал:
– Ну, поднимайся, давай будем прощаться, чи шо. Да поторопись, чтобы партия раненых не ушла.
Миронов поднялся, они обнялись и поцеловались. Коптев сказал:
– Жалко с тобой расставаться.
Подошли бойцы взвода – все, кто остались в живых, человек восемь или девять. Попрощались и вновь разошлись по своим местам. Коптев и Миронов отошли чуть в сторону, остановились и с минуту стояли молча, пока не откатился от горла клубок, мешавший говорить.
– Иди, – сказал Коптев, – останешься жив – расскажи нашим, как дело было. Миронов все стоял.
– Иди, иди, – сказал Коптев.
Миронов сказал: “Прощай, друг”, – повернулся и пошел. Через несколько шагов остановился. Коптев все еще стоял и словно хотел рвануться вслед или что-то сказать.
– Ты хочешь что-то сказать? – спросил Миронов своего друга.
Не спеша ступая по камням, Коптев подошел, смущенно сказал:
– Не надо, может, тебе говорить это было, ну да теперь уж все равно. Видимо, все мы тут останемся... А я сильно любил одну девушку. Ты ее знаешь.
Миронов назвал фамилию.
– Да, – сказал Коптев, – но она ничего об этом не знает, понимаешь? Так вот... Если мне придется тут погибнуть, пусть она об этом узнает, как сильно я ее любил... Ну, иди теперь. Давай еще раз руку, прощай.
– До свиданья, – сказал Миронов, – желаю быть живым.
Повернулся и пошел вверх по леднику, откуда слабый в этот час ветер доносил холодное дыхание вершин и едва различимый шорох человеческих шагов: это группа раненных за день готовилась к отправке на перевал. Раненые толпились возле санчасти, пока Миронову перевязывали руку. Отбирая винтовку, сержант заметил, что она без мушки: несколько дней назад ее сбил немецкий снайпер. Собственно, именно она спасла Миронову жизнь.
– Оттуда? – спросил сержант, кивнув головой в сторону гряды.
– Ага, – сказал Миронов,– оттуда.
– Повезло тебе, парень, – криво усмехнувшись, сказал сержант, – живой будешь. А те, что остались...
И сержант выразительно чиркнул себя по горлу.
– Ты чего каркаешь, чего каркаешь? – обозлился Миронов. Мучительно болевшая рука, длительное голодание и холод измотали его нервы, и потому он не смог сдержать раздражения, смотрел на сержанта почти с ненавистью. Сержант, видимо, понял его состояние и решил объяснить.
– Приказ есть, – сказал он, – полку отходить на перепал. А друзья твои прикрывать будут. Понял теперь?
“...Ну да уж теперь все равно, – вспомнил Миронов. – Видимо, все мы тут останемся...”
– Значит, он знал уже, – почти прошептал Миронов.
– Что? – спросил сержант.
– Знал, говорю, он уже, – громче сказал Миронов и, повернувшись, долго смотрел в темноту, туда, где пока что не было слышно выстрелов, но где все были настороже, готовые к последней схватке. Сержант ничего больше не спрашивал, молча стоял рядом, тоже невольно вглядываясь в темноту.
Потом они пошли, целясь шаг в шаг – капитан, раненный тоже в руку, девушка-медсестра, раненая, человек десять бойцов. Это было в сентябре, точную дату Миронов вспомнить сейчас не мог. Через несколько дней он был в госпитале. Там он пролежал шесть месяцев и ничего больше не слышал о Петре Коптеве.
– ...Когда я вернулся домой, – рассказывал нам Василий Егорович,– я вспомнил поручение Петра, но выполнил его не сразу. Вера вышла замуж. Вскоре мужа призвали в армию и в том же, 1944 году он погиб. Вера с дочуркой жила у матери. Отец ее уходил еще вместе с нами и не вернулся. Вера работала в колхозе.
Она была и впрямь на редкость красивой. Впервые после прибытия я увидел ее на колхозном поле. Она вместе с другими женщинами косила сухую траву и потом сжигала ее, очищала поле. У меня тоже было много работы, и встретились мы с ней только вечером. Я выполнил поручение Петра и все рассказал ей.
Вскоре она вышла замуж за Андрея – старшего брата Петра, который до войны и в войну служил на Черноморском флоте. Живут они хорошо, я считаю, что она счастлива за братом Петра. Вот какая миссия выпала мне в жизни Коптевых.
Василий Егорович рассказал еще об одном бойце из взвода разведки, Валентине Авдееве, “добровольном замполите взвода”. Призвали его на службу в Баку, где он работал на нефтепромыслах в Мардакьянском районе пли в самом Мардакьяне.
– Мне кажется,– говорил Василий Егорович,– что если не вспомнить сейчас о нем, это равносильно, что он не жил на свете, а этот человек был богат душой.
В нашем многонациональном взводе Авдеев всегда искал и находил материал для воспитания дружбы и братства между бойцами...
Авдеев много и увлекательно рассказывал о комсомоле – это было еще в Сухуми, во время учений,– поэтому почти все молодые ребята полка пошли на фронт комсомольцами. Коптев тоже стал членом Коммунистического Союза Молодежи благодаря Авдееву. Коптев любил повторять слова Валентина о том, что не только комсомольский билет должен храниться у сердца, но и само сердце должно стать комсомольским билетом.
По словам Василия Егоровича, он был “крупным детиной” и вынес из-под огня немало наших раненых. Ребята из взвода разведки называли его “слезливой мамкой” – так бережно и внимательно относился он к товарищам, многих раненых перевязывал в боях. Вскоре тяжело ранили и самого Авдеева.
Это произошло в дни, когда шли бои за каменную гряду и немцы поливали наших бойцов свинцовым пламенем из автоматов и минометов. У каждого бойца была своя каменная ячейка. Авдеев, чтобы выбрать наиболее выгодную позицию для поражения врага, передвинулся метров на сто—сто пятьдесят в сторону от нашего левого фланга. Однажды разведчики заметили, что он стал стрелять все реже, а потом и совсем перестал.
Решили, что он ранен или убит. Но вражеский огонь был, как назло, так сосредоточен, что пробраться к ячейке товарища долго не могли. Лишь ночью боец Королев нашел его, вернулся и доложил, что Авдеев тяжело ранен в живот. Снова пошли к нему, на этот раз вдвоем – Королев и Миронов, и принесли Авдеева в санчасть. Он всю дорогу просил не тревожить его и еще просил: “Добейте меня, братцы...” На исходе вторых суток после ранения он скончался...
– ...А историю деревянных ложек я знаю,– говорит Василий Егорович. – Из дому мы, конечно, брали ложки другие, но в пути к призывному пункту потерялся наш ездовой вместе с бричкой и вещмешками. Мы, правда, не горевали о вещах, но когда уже прибыли на станцию Телави и нам впервые дали поесть горячего, а ложек не дали – приспособились. Там же возле кухни мы их и вырезали из дерева. Многие так делали. И чачмахом, то есть кремниевым огнем обзавелись. Чачмах тогда был в моде.
Чуть не забыл главное о Коптеве. Он был запевалой, очень любил песни “Якорь поднят, вымпел алый...”, “Тачанка”, “Хмелю, мни хмелю...”, “Ой, дубе, мий дубе...” и другие...
И снова Василий Егорович рассказывал о других товарищах, с кем воевал или встречался на трудных дорогах войны, о том, как живет теперь на пенсии. Память о друзьях, погибших на леднике, не дает ему покоя до сих пор, иногда эта боль бывает очень острой.
– ...На леднике я был ранен. После того я снова участвовал в боях, снова был тяжело ранен, долго лежал в госпиталях. Прибыл домой в 1945 году инвалидом Великой Отечественной войны второй группы. Эта группа у меня и сейчас, только чувствую я себя неважно.
Однако жизнь перебивает горечь мыслей довольно скоро и тогда Василий Егорович с юмором заключает:
– ...Когда писал вам письмо, мои дети – две дочки – одна учится в девятом классе, а другая во втором – смеялись, говоря, когда ты закончишь и закроешь свою канцелярию?
Очень был рад Василий Егорович, когда получил от нас газету с очерком о том, как жители станицы Зеленчукской и города Черкесска встретились с героями Марухского перевала. В газете был и снимок этих героев – комиссара полка, командира взвода разведки и других. Василии Егорович сразу узнал их всех, и радости его не было конца. С тех пор он переписывается с бывшим своим командиром Василием Толкачевым, и, надо думать, у них есть что сказать друг другу...
Мы отправились на соседнюю улицу, к матери Петра Коптева, Прасковье Потаповне.
Вечерело. Роса опадала на землю, и в переулке, по которому мы шли, остро пахло увядающей травой. Высокая и сухая фигура Василия Егоровича все время маячила впереди. Он шел, показывая нам и рассказывая, что вот здесь – вторая сотня села, а там вон, за кирпичным домиком, она кончается и начинается третья. Так они назывались раньше, когда еще тут запорожские казаки жили. Говоря, он то и дело оборачивался к нам, и мы видели его лицо и понимали, что думает он сейчас вовсе не о запорожцах, а о том, как встретит нас мать Петра. А она встречала нас уже у калитки, и маленькая, седая голова ее, повязанная легким платком, чуть заметно вздрагивала, и закрывались глаза от нахлынувших слез...
Не будем говорить о подробностях. Они понятны всякому, кто видел и сам испытал когда-либо человеческое горе. Каждый человек горюет по-своему, но боль его сердца понятна всем. От Прасковьи Потаповны мы пошли к родителям Михаила Послушняка и снова слушали безыскусный и искренний рассказ о том, каким хорошим мальчиком был Миша, да и старший брат его, тоже погибший на фронте, и сестра, которой тоже нет в живых. Мы долго рассматривали фотографии в пухлом альбоме, а потом Прасковья Иовна, мать Михаила, как самое дорогое и сокровенное, показала нам единственное сохранившееся письмо сына, павшего смертью храбрых на леднике. Письмо это сильно пожелтело и потерлось на сгибах – видно, не один раз читалось в этом доме.
Адресовано оно даже не матери и отцу – они в это время находились уже на оккупированной территории,– а сестре матери. Оно стоит того, чтобы привести его полностью, потому что типично и по настроению, и по мыслям для многих молодых солдат, кому на войну довелось идти прямо со школьной скамьи – не долюбив и книг не дочитав.
“Здравствуйте, родные мои – Дарья Иовна, Ефим Прокофьевич, Маруся, Ксеня и Рая. Первым долгом я вам сообщаю, что жив и здоров, того и вам желаю. И первое, что я спрошу у вас, Дарья Иовна, это почему не отвечаете вы мне на мое письмо, которое я послал три месяца назад, и вообще – знаете ли вы что-нибудь о моей матери и отце? Прошу, как можно быстрее пишите ответ, потому что давно уже я ни от кого не получал вестей и ни с кем не встречался.
Здесь хоть и красивая природа – с обеих сторон горы, на которых месяц уже лежит снег, и леса, где мы проводим занятия – но курить нечего и нет того борща, что на Украине. И вообще мне Украина ближе сердцу. Зато много тут фруктов и орехов.
Дарья Иовна, прошу вас, передайте Раисе и Марусе, что я наибольше о них скучаю и прошу, чтобы они писали мне письма почаще. Пускай напишут, на какой они работе, как протекает их жизнь, и вообще пишите много, потому что бывает скучновато: с занятий приходим в семь часов и до одиннадцати делать нечего. Если могут, пускай вышлют мне хорошие художественные книги. Еще если знаете адрес и местонахождение Штельмаха Федора Ивановича, напишите мне адрес и передайте мой красноармейский привет. Мой адрес: Полевая почта 1451, 810 стрелковый полк, взвод пеших разведчиков, получить Послушняку М.
Надеюсь, что близок уже тот час и день, когда мы пойдем в бой против озверелого немецкого фашизма, за Родину, за родную Украину, за отцов, матерей, братьев и сестер, оставшихся на произвол немецких псов-рыцарей. И разобьем фашистов дотла, как сказал товарищ Сталин.
На этом я свое письмо оканчиваю и еще раз прошу писать мне почаще. С этим до свидания, дорогие родственники.
Писал М. Послушняк. Пущено 26-го...”
А всего через несколько дней после этого письма Михаил уже шел во главе огромной колонны, двигавшейся по живописным ущельям Сванетии, рядом с Мироновым, Коптсвым и другими бойцами, шел, чтобы никогда больше не пройти ни этот путь, ни другие пути по своей прекрасной родине. Как и все его сверстники и товарищи, он понимал, что может не вернуться, но не было в душе его ни страха, пи растерянности – одна только любовь к родной земле и ненависть к ее врагам. Впрочем, все это видно из самого письма...
Весть о том, что владелец комсомольского билета, найденного на знаменитом леднике, бывший житель села Казанки, что и другие юноши этого села воевали и погибли на леднике, разнеслась буквально с быстротой молнии. Ранним утром, когда мы подходили к Дому культуры, где был назначен митинг, там уже толпился народ. Миронова тут, конечно, знали давно, но теперь как бы узнавали заново н расступались перед ним, а дети здоровались особенно почтительно. Ведь этот человек, с кем они встречались чуть ни ежедневно, беседовали о самых будничных вещах, есть один из очень немногих свидетелей и участников страшной войны в юрах.
Довольно обширный зал был переполнен. Все, кто могли прийти в это утро, освободившись от хозяйственных дел, пришли. Люди сидели на стульях, скамьях, стояли плотно в проходах. Поначалу было шумно, детям в особенности плохо сиделось на месте, но когда на сцену медленно поднялись три старых женщины в черном траурном одеянии, стало так тихо, что явственно услышался шорох деревьев за окном. Так скорбным молчанием люди выразили свое уважение к матерям героев и словно попросили разделить их личную печаль на всех, кто тут собрались. И матери поняли это, потому что вдруг поклонились залу и тихо промолвили:
– Спасибо...
Не было на митинге ни традиционного председательствующего с длинной речью, ни толчеи выступающих. Да никто и не готовился выступать. Просто один из ветеранов войны предоставил слово Василию Егоровичу Миронову, и тот рассказал, что мы уже знаем. Потом старенькая учительница вспомнила маленького мальчика Петю, который неплохо учился, как все дети – играл в разные игры. Его, пожалуй, нельзя тогда было отличить от других. Но вот что особо запомнилось: каждый раз, когда учительнице надо было идти домой (а жила она далеко от школы, на квартире), к ней подходил Петя и говорил:
– Я провожу вас, а то на том краю собаки злые.
– А ты разве не боишься их?– спросила учительница.
– А я ничего не боюсь,– сказал Петя, н когда учительница с удивлением и леткой улыбкой взглянула на него, он повторил, не отводя глаз:– Честное слово, не боюсь.
С тех пор оп провожал учительницу часто и в любую погоду, но много лет протекло, прежде чем она окончательно узнала о смелости и благородстве своего ученика...
Мы рассказали, как были обнаружены останки погибших воинов и расшифрованы документы, двадцать лет пролежавшие во льду. А после слово предоставили матерям. Одна за другой они поднимались и говорили. Очень тихо. И очень медленно. Никогда в жизни не приходилось им выступать, да еще на таком собрании, да когда столько народу, да о сыновьях своих повернувшихся. Снова была мертвая тишина в зале. Шелестели старые акации за окнами, солнечные лучи вспыхивали по залу то там, то здесь, и, казалось, по мере рассказа, незримо появлялись среди мальчишек, сидящих в первых рядах, и Петр Коптев, и Михаил Послушняк, и Иван Баранчук. Ведь они были мальчишками когда-то и почти мальчиками ушли на великую войну.
Матери тихо роняли слова о том, что хорошие были эти мальчики, честные и правдивые. Дай бог, чтоб и все вы такими были. Сыновей не вернешь, но дай бог, чтоб вам хорошо было, люди. А вы, дети, слушайте хорошенько своих учителей, матерей да отцов, бо они вам не поганого желают, а добра хотят...
Когда выступила последняя и потом села, горестно опустив голову и вытирая глаза кончиком черного платка, на сцену поднялись пионеры и преподнесли им букеты степных цветов. И зал единодушно поднялся и рукоплескал им, простым украинским женщинам...
Нам запомнилось еще одно выступление на этом митинге. Саша Истомин, комсорг средней школы, той самой, где учился Петр Коптев и его товарищи, от имени учеников, которые сидели тут же, в зале, поклялся хранить верность делу, за которое погибли герои-односельчане и всегда помнить их самих. Он попросил присутствовавших на митинге представителей обкома комсомола ходатайствовать перед соответствующими организациями о присвоении средней школе имени Петра Коптева.
– Кроме этого, – сказал Саша, – мы хотели бы, чтоб трем улицам нашего села были присвоены имена трех воинов – Петра Коптева, Михаила Послушняка, Ивана Баранчука. А мы в школе создадим комнату-музей, посвященную событиям на Марухском перевале...
Пропыленный, насквозь выгоревший на солнце райкомовский “газик” увозил нас из Казанки. Позади осталось и прощание с Василием Егоровичем и его милой семьей, и пруд с рыболовами по илистым берегам. Снова потянулись колхозные и совхозные поля по сторонам. Они были полны машин и людей – шла уборка кукурузы. Крепкие молодые ребята, обнаженные до пояса, ставили вдоль дороги новую электрическую линию. Дорожники, щурясь от яркого солнца, подновляли асфальт. Продолжалась жизнь на спасенной земле.
Некоторое время спустя мы получили новое письмо от Василия Егоровича. Порадовал прежде всего тон письма – какой-то очень светлый, жизнерадостный. Да и вести, какие он сообщал, были хорошими. Приезжал из Николаева специальный человек из газеты по вопросу установления пенсий семьям погибших. “Меня приглашают в школы выступать и рассказывать о ребятах. Пойду обязательно всюду, но прежде, наверное, в ту, где учатся дети мои (одна теперь в десятом, а другая – в третьем!). Теперь-то они чуть ли не заставляют меня “разводить канцелярию”, чтоб рассказать поинтереснее...”
Встречи
Накануне 45-й годовщины Советской Армии Карачаево-Черкесский обком комсомола пригласил в гости к молодежи области Никифора Степановича Васильева – бывшего комиссара 810-го полка, который живет сейчас в Краснодаре. В это время мы уже имели связь с бывшим замполитом роты автоматчиков киевлянином Андреем Николаевичем Гаевским. Связались с ним по телефону и тоже пригласили прибыть на встречу. Когда сообщили, что приезжает Васильев, у него задрожал голос:
– Я постараюсь прилететь,– взволнованно говорил Гаевский.– Вы не представляете, какое это счастье через два десятка лет встретить своего боевого комиссара.
В телефонном разговоре Гаевский сделал для нас неожиданное открытие: он назвал адрес командира взвода разведки Василия Федоровича Толкачева. Того самого Толкачева, о котором еще в начале наших поисков рассказал бывший разведчик 810-го полка Иван Васильевич Подкопаев.
Оказывается, Толкачев, прочитав в “Комсомольской правде” воспоминания Гаевского, прислал своему боевому другу теплое письмо. Итак, адрес Толкачева был в наших руках: Тамбовская область, Мичуринский район, село Тормасово. На письмо Толкачев ответил телеграммой, в которой было лишь одно слово: “Еду!”
– Я постараюсь прилететь,– взволнованно говорил Гаевский.– Вы не представляете, какое это счастье через два десятка лет встретить своего боевого комиссара.
В телефонном разговоре Гаевский сделал для нас неожиданное открытие: он назвал адрес командира взвода разведки Василия Федоровича Толкачева. Того самого Толкачева, о котором еще в начале наших поисков рассказал бывший разведчик 810-го полка Иван Васильевич Подкопаев.
Оказывается, Толкачев, прочитав в “Комсомольской правде” воспоминания Гаевского, прислал своему боевому другу теплое письмо. Итак, адрес Толкачева был в наших руках: Тамбовская область, Мичуринский район, село Тормасово. На письмо Толкачев ответил телеграммой, в которой было лишь одно слово: “Еду!”