Махно не мог отказаться от подробного разбирательства каждой лжи, высказанной по его поводу, и в этом смысле ссора с Волиным была не просто конфликтом между интеллигентом-«теоретиком» и простолюдином, волею судьбы ставшим во главе повстанческого движения: Махно чувствовал себя единственным уцелевшим защитником правды о повстанчестве, единственным носителем светлой памяти о товарищах – тех, что погибли, и тех, что остались в живых, но так и не были «признаны» революцией и вынуждены были таить от большевиков свою мечту о «вольных советах». В 1927 году в СССР бывшим махновцам вышла амнистия, но это не означало, что они могут открыто исповедовать свои взгляды, – немало их подало заявления в ВКП(б), многие были даже приняты в партию, однако ГПУ пристально следило за всеми, кто когда-то воевал в партизанской армии Махно и через своих сексотов вынуждено было констатировать, что внутренне они так и не расстались со своим прошлым, хотя по видимости смирились и терпеливо работали на советскую власть. Публикации о махновщине, появившиеся за эти годы в СССР, не оставляли никакой надежды на то, что о повстанческом движении будет рассказана правда.
   В этом смысле особенно знаменательны «Воспоминания» Виктора Белаша, отрывок из которых был опубликован в 1928 году в харьковском журнале «Летопись революции». «Воспоминания» начальника штаба Повстанческой армии, охватывающие весь период махновщины, были бы поистине бесценным документом… если бы не подозрение, что написать мемуары Виктору Федоровичу помогли в тюрьме работники ГПУ. Как мы уже писали, на следующий день после совещания 21 июля 1921 года в селе Исаевке под Таганрогом Махно и Белаш расстались. Махно ушел в Бессарабию, а возглавляемая Белашом группа двинулась на Кубань в поисках отряда Маслакова, но, не обнаружив его следов, по-видимому, быстро рассеялась. В сентябре в станице Должанской Виктор Белаш попал в руки Чека. Второе после батьки лицо в Повстанческой армии, оказавшись в руках чекистов, казалось бы, должно было подвергнуться жестким репрессиям, вплоть до расстрела. Однако репрессий таких не воспоследовало. Почему? Очевидно, чекисты решили воспользоваться начальником махновского штаба в других целях. В каких? Как известно, многие анархисты, связанные когда-то с махновским движением (например, Иосиф Тепер, автор книги о Махно), а также махновские командиры, сдавшиеся после 1921 года, выговаривали себе жизнь либо обязательством сотрудничества с ГПУ (как Лев и Даниил Задовы), либо обещанием выдать один из батькиных секретов (Иван Лепетченко, скажем, пообещал чекистам указать, где спрятаны ценности, изъятые махновцами в 1919 году из ломбардов Екатеринослава). Белаш же оказался поистине уникальным информатором. Он не запирался на следствии, а последовательно сдавал старых товарищей. Часть показаний Белаша попала и в книгу Кубанина о махновщине. Видя эту покладистость, чекисты, очевидно, решили использовать его для более масштабного дела. Поскольку попытки выхватить Махно у румын или выманить его из Польши, чтобы судить его как бандита и окончательно втоптать в грязь истории, окончились неудачей, в Москве и Харькове стали готовить заочный процесс, который должен был доказать, что Махно – чистейшей воды уголовник и кровавый бандит. Делом занялась обширная группа следователей, собравшая (во многих случаях – сфабриковавшая) огромное количество сведений, которые должны были подтвердить большевистскую версию роли Махно во время революции и Гражданской войны.
   Вот тут-то, пишет Лев Яруцкий в своем исследовании «белых пятен» махновского движения, и пригодился Виктор Белаш, ближайший сподвижник батьки: «Конечно, бывший начальник штаба махновской армии многое знал и многое помнил. Однако его обширнейшие показания-воспоминания (целая объемистая книга) насыщены таким множеством мельчайших подробностей – цифрами, датами, документами, – что не остается сомнений: такой „отчет“ под силу составить только многочисленной группе следователей и бухгалтеров, да и то в результате многомесячной кропотливой работы. Виктор же Белаш, оказавшийся в чекистской тюрьме весьма покладистым, написал и то, что досконально знал и помнил, и то, что подсказали ему солдаты железного Феликса» (93,128). Отсидев два с половиной года в большевистской тюрьме, Виктор Белаш был без суда отпущен на свободу. По-видимому, уже тогда он был завербован ГПУ и, продолжая пользоваться несомненным авторитетом в среде анархистов восстановленной на Украине федерации «Набат», продолжал выявлять «недобитое и законспирированное».
   Страшно и больно писать о том, как бесстрашный партизан и талантливый полководец чернит все, чему служил, и превращается в агента-провокатора: но в тогдашнем СССР иначе сохранить себе жизнь было невозможно. Белаш «заложил» намеченный на июнь—август 1924 года подпольный съезд анархистов Украины, участники которого были заблаговременно арестованы и отправлены в Нарым. Сам он тоже был сослан – но по щадящему принципу – в Ташкент, иначе распознать в нем сексота не составило бы никакого труда. Вернувшись из ссылки в 1926 году, Виктор Федорович продолжил тайную работу по выявлению бывших махновцев. Самой большой его «удачей» было раскрытие замысла антисоветского восстания, которое подготавливали бывший член штаба Повстанческой армии Буданов и Белочуб, доверившиеся старому товарищу и в награду получившие расстрельный приговор. Впрочем, не избежал расстрела и сам Виктор Белаш, несмотря на проделанную им огромную агентурную работу. В 1937 году он, как и все бывшие командиры Революционно-повстанческой армии Махно, был расстрелян. Перед смертью написал обширную исповедь, содержание которой явно говорит о том, что он надеялся на благополучное решение своей судьбы (93, 309). Однако на этот раз перо не спасло его. Свое дело он сделал и больше был не нужен.
* * *
   Какое счастье, что Махно не знал о предательствах своих товарищей! Если бы жуткая правда о происходящем в Советской Украине, правда о людях, которых он помнил и любил, стала известной ему, добавилась к семейным неурядицам, разрыву с бывшими соратниками по борьбе, бедности, болезням, он мог бы не выдержать и сломаться гораздо раньше. По счастью, он ничего не знал. Он продолжал вести свою борьбу, по фрагментам прописывая в своих статьях отдельные эпизоды махновщины, надеясь когда-нибудь восстановить всю историю движения «день за днем». Несомненно, у него не хватало на это ни средств, ни литературного дарования, ни сил, но он упорно работал, регулярно публикуя в «Деле труда» статьи, страстный стиль и содержание которых не оставляли сомнения в том, кем является их автор. Не прочитав их, трудно составить себе верное представление о Несторе Махно. По счастью, стараниями Александра Скирда, главные публикации Махно собраны в одну книгу, в 2004 году вышедшую на русском языке (55). Эти статьи написал не бандит, не политический авантюрист, а революционер, страстный, прямолинейный, так и не научившийся политическому лукавству, столь характерному для послереволюционного времени, так и не взявший, по счастью, в толк, что слово – мягкая материя, – и при желании за словом можно спрятаться и без особого труда изобразить любую картину, в которой только есть нужда и которую подсказывает воображение. Пожалуй, именно это невладение словом обусловило неспособность Махно лгать. Для него слово твердо, не пластично. Он набивает слова в строку, как пули в пулеметную ленту.
   В быту он был гораздо мягче. Очень страдал от одиночества, от нехватки общения. Париж двадцатых – тридцатых годов, Париж, в котором жили и работали его враги – Деникин, Врангель, Раковский (послом СССР), Троцкий (в первое время эмиграции), а уж тем более Париж Пиаф, Элюара, Дали, Хемингуэя – оставался совершенно чужд ему. Он посещал эмигрантские сходки, явно страдая от недуга, свойственного большинству выдающихся личностей, не способных вернуться к жизни простого, «повседневного» человека. При этом он совершенно преображался перед широкой аудиторией, и его манера торжественно выражаться, смешная в узком кругу, неожиданно находила отклик среди большой массы слушателей, и он на несколько минут превращался в великого оратора. «Казалось, он бывал обеспокоен, когда о нем переставали говорить, и тогда раздавал интервью журналистам всех мастей, – вспоминает Ида Метт, – отлично осознавая враждебное к нему отношение большинства политических партий и деятелей. Как-то раз его попросил об интервью один украинский журналист, причем при моем посредничестве. Я советовала ему отказаться, предвидя, что журналист все переиначит и что при этом у Махно не будет никакой возможности защитить свои права. Моего совета он, естественно, не принял, и журналист потом напечатал все то, что посчитал нужным для себя, а отнюдь не то, что говорил бывший батька. Махно был вне себя от ярости, однако не думаю, чтоб этот случай его чему-нибудь научил» (56, 5). Действительно, таким же образом на вечере советских русских в доме 16 на рю де Каде «познакомился» с Махно корреспондент «Огонька» Лев Никулин. Там автор статьи услышал обрывок разговора:
   «…– Это, стало быть, когда мы обошли вашу дивизию…
   Я обернулся, – пишет Лев Никулин. – Мягкий высокий голос, певучий тенорок. Статный высокий юноша разговаривал с низеньким угловатым человеком. Человек этот одет был так, как одеваются русские за границей, русские, не привыкшие к газовым печам, к завтракам в двенадцать и обедам в семь, к французской кухне и легкому климату. На этом человеке был стандартный готовый костюм из универсального магазина, красненький галстучек и мягкая рубашка с отложным воротником. На руке у него было стандартное непромокаемое пальтецо и мягкая фетровая шляпа в руке. Усы у человека были подстрижены как полагается, как любят французские парикмахеры. И все же за двадцать шагов вы безошибочно угадывали русского. Глубокий шрам от рта до уха пересекал угловатое лицо. Шрам от удара саблей или плетью. Человек этот явно хромал. У него были бегающие, внимательные, колючие глаза…
   Этот человек был Нестор Иванович Махно» (93, 307).
   Несмотря на все старания «удержаться на плаву», жизнь Махно в Париже складывалась все тяжелее. Он переменил несколько работ – одно время был плотником на киностудии, но в конце концов зарабатывал вместе с Аршиновым плетением женской веревочной обуви. Разумеется, эта работа приносила ему гроши, но в конце концов и она перестала кормить его, когда некий производитель обуви выбросил на рынок дешевые туфли машинного плетения, которые мгновенно вытеснили продукцию русских ремесленников.
   Французские анархисты создали комитет помощи Махно и в газете «Le Libertaire» объявили сбор средств в поддержку своего товарища, и эта мера даже оказалась действенной—во всяком случае, весь 1929 год Махно еженедельно получал небольшую сумму, достаточную для скромной жизни. Однако в 1930 году в редакции еженедельника произошли изменения: «антиплатформисты» взяли верх над «платформистами», а поскольку Махно был ярым сторонником «платформы», газета сняла с себя обязательство собирать средства в его пользу, напечатав лишь адрес, по которому желающие могли перечислить деньги. Объявление было опубликовано в газете неоднократно, но после отказа от централизованного сбора пожертвований финансовое положение Махно катастрофически ухудшилось. Но материальные невзгоды не шли ни в какое сравнение с теми моральными ударами, которые ждали его в ближайшем будущем.
   В 1931 году Петр Аршинов выпустил книгу «Анархизм и диктатура пролетариата», в которой открыто исповедовался в признании правоты большевиков. Он поверил, что сила – это правота. Так случалось не только с ним. Оппоненты Аршинова обвинили его в сотрудничестве с ГПУ и прямой провокационной работе в анархистском движении. Запахло отвратительнейшей склокой и жуткими подозрениями, что весь круг «Дела труда» распропагандирован Лубянкой. Аршинов, верный Аршинов, старый друг, уехал в СССР!
   Для Махно отъезд Петра Андреевича был страшным ударом. Мало того, что теперь он остался совершенно один. И даже хуже, чем один, – ибо подозрения, павшие на Аршинова, коснулись и его. Но если бы речь шла только о подозрениях, о провокации, о злом навете! Нет. Теперь Махно на собственной шкуре почувствовал, что такое предательство. Не только его самого, не только идеи, но и всего прошлого. Погибших товарищей, сожженных деревень, растерзанного Гуляй-Поля, всех тех лет неравной борьбы, что вели они так долго бок о бок. Как мог он понять Аршинова, который всего за несколько месяцев до своего отъезда писал разоблачительные статьи о сталинско-большевистском режиме? Да, после поражения «платформы» Аршинов стал белой вороной в анархистских кругах. Да, жена его устала от эмигрантской жизни и грозила забрать сына и уехать в СССР. Наконец, его выслали из Франции – и, возможно, именно эта высылка переполнила чашу его терпения. Но Махно, остававшийся один на один с обстоятельствами во много раз более тяжкими, не мог понять этого.
   Когда-то Аршинов в Бутырской тюрьме сидел вместе с Серго Орджоникидзе – и в трудную минуту воспользовался старой дружбой, чтобы вернуться в СССР, вырваться из круга отверженных, спасти себя, сохранить семью… Он ставил на карту все. Среди старых товарищей-анархистов имя его было проклято. По выбранному пути нужно было идти до конца. Он попробовал. В 1935 году в «Известиях» появилась очередная его статья – «Крах анархизма» – но в те годы, когда Сталин ломал хребты «ленинской гвардии», своих старых товарищей по партии, полководцев, стяжавших победу в Гражданской войне, подобное самоотречение уже ничего не значило. Как и все раскаявшиеся «попутчики», Аршинов был расстрелян в 1937-м. В том же году, не желая быть причисленным к пособникам Сталина, застрелился его друг Серго.
   Но предательством Аршинова не исчерпался круг страшных утрат Махно. В самом конце 1932 года покончила с собой Мария Гольдсмит. Теперь в огромном Париже Махно буквально «осиротел»: никто не мог ни вступиться за него, ни поддержать, кроме нескольких болгарских анархистов и эмигрантов с Украины, связанных с махновщиной. Единственная газета, которая продолжала его печатать, была американская анархическая газета «Рассвет» (Орган русских рабочих США и Канады). Здесь в 1932-м Махно удалось опубликовать «Азбуку анархиста-революционера». Лишенный элементарных условий существования, больной человек, которого недоброжелатели называли за глаза «живым трупом», находит в себе силы, чтобы написать: «Опытом практической борьбы я подкреплял убеждение, что анархизм – учитель жизни человека, – он революционен так же, как жизнь человека, так же разнообразен и могу 1! в своих проявлениях: ибо анархизм есть свободная творческая жизнь человека» (55, 122). Почему же легально идея анархизма нигде не живет? Да потому, пишет Махно, «что в данный период развития человеческой жизни общество в человеческом смысле не живет своей жизнью, а живет жизнью своего слуги и господина – государства. Даже более того, – общество совсем обезличилось. Его нет в действительности. Все функции его, все сознание и функции в области общественных дел перешло в ведение государства. Последнее и считается теперь обществом. Группа людей, выползшая на шее всего человечества и искусно создавшая „законы“ жизни этого последнего, является теперь человеческим обществом. Человек в одиночку в своей многомиллионной массе – ничто по сравнению с этой группой бездельников, носящей имя правителей и хозяев, эксплуататоров и насильников» (55, 126). Что же делать человеку массы, все функции которого присвоило себе государство? «Бунтуй, восставай, угнетенный брат! Восставай против всякой власти! Разрушай власть буржуазии и не допускай к жизни власти социалистов и большевиков-коммунистов. Разрушай всякую власть и гони от себя ее выразителей, ибо среди них нет твоих друзей!» (55, 128).
   Да уж, бунтарь Махно оставался бунтарем до конца. Слишком, увы, скорого.
   Бедность, плохое питание, курение, отверженность и одиночество сделали свое дело: обычное заболевание гриппом открыло путь застарелой чахотке, которая как хозяйка ворвалась в его истерзанные легкие. На этот раз обострение было слишком серьезным, чтобы Махно мог просто «отлежаться». 16 марта 1934 года Махно положили в бедняцкий госпиталь Тенон. Парижские анархисты очнулись, вновь создали «комитет Махно» для сбора средств при газете «Le Libertaire», но было слишком поздно. В июле врачи сделали Махно операцию, удалив два пораженных туберкулезом ребра. Однако и эта мера была запоздалой. Смерть неумолимо шла за ним, и единственное, что можно было еще сделать, – это отсрочить конец. Его поместили под кислородный полог. Бывшая жена, пришедшая навестить Нестора Ивановича, увидела слезы, беззвучно катящиеся из его глаз. В ночь с 24 на 25 июля 1934-го Махно не стало. Среди бумаг покойного Галина Кузьменко обнаружила текст последней статьи Махно «Над свежей могилой Н. А. Рогдаева», посвященной памяти несгибаемого русского анархиста, умершего в ссылке в Средней Азии. Ее Махно закончил еще до болезни, в январе 1934-го, но не сумел переправить в Америку из-за того, что у него не было денег даже на почтовую марку.
   Для Махно Рогдаев был не просто легендарным пропагандистом анархизма эпохи первой русской революции, когда он целые южнорусские губернии с губернскими городами «излечивал» от социал-демократии и эсерства и «перекрещивал» в анархизм. Рогдаеву Махно обязан был лично. [32]
   Но, может быть, больше, чем за прежние заслуги, он ценил погибшего в ссылке анархиста за то, что тот не сломался, не предал, не изменил своим убеждениям в этот проклятый век измен… Ибо на кого еще было равняться ему, оказавшемуся в кромешном одиночестве? Если не осталось живых – оставалось на мертвых… Неожиданно сильной вышла эта предсмертная статья… К несчастью для историков, в руках бывшей жены Махно и Волина – который после смерти Махно и предательства Аршинова становился главным «интерпретатором» махновщины, – оказались не только эта рукопись, но и дневник, который Махно вел в Париже. По-видимому, многие записи в нем свидетельствовали и против Галины Кузьменко, и против Всеволода Волина – во всяком случае, «дневник Махно» исчез навсегда.
   Жизни этих двоих были и дальше тесно связаны – по упорно ходившим слухам, Волин стал гражданским мужем «матушки Галины». После немецкого вторжения во Францию он бежал в неоккупированный Марсель, где издал по-французски книгу «Неизвестная революция» – свою версию истории махновщины, лишь недавно переведенную на русский язык. Жил в нищете, скрывался от немцев, в сентябре 1945 года, как и Махно, умер от туберкулеза в Париже. Еще более драматично сложилась жизнь Галины Кузьменко. В годы войны немцы вывезли ее дочь Елену на работу в Берлин, она поехала следом, и они пережили сначала англоамериканские бомбежки, потом штурм города советскими войсками, а в августе 1945 года были арестованы «органами». Галина Андреевна, как вдова «заклятого врага Советской власти», получила восемь лет лагерей, Елена Несторовна – пять лет ссылки. Они оказались в Казахстане, где провели долгие годы в нелегком труде и тщетном ожидании снятия «вражеского» клейма. Мать умерла в 1978 году, дочь дожила до официальной реабилитации в 1989-м. Но было уже поздно – жизнь прошла…
* * *
   После кремации прах Махно был захоронен на кладбище Пер-Лашез рядом со «стеной коммунаров» в ячейке № 6686. Позднее ячейку украсили медным барельефом, на котором изображен Махно во френче. Имя написано латинскими буквами. Годы жизни. Букетик оставленных кем-то цветов.
   Без проводника найти захоронение Махно в том огромном и даже роскошном городе мертвых, которым является кладбище Пер-Лашез, очень трудно. Я сам убедился в этом, оказавшись в Париже осенью 1997 года. Ночью прошел дождь и сбил наземь множество листьев вековых платанов, растущих вдоль кладбищенских аллей. Несколько негров с воздуходувными машинами, похожими на большие пылесосы, закрепленные на спине, наподобие рюкзака, сдували палую листву с главного проспекта. Я проходил мимо великолепных надгробий наполеоновских маршалов, писателей, масонов, спиритов, памятников ополченцам 1870 года, фамильных склепов и скромных могил великих писателей. В какой-то момент задача – найти захоронение Махно – показалась мне невыполнимой, но дух батьки определенно реял надо мною, ибо в минуты отчаяния перед моими глазами на внутренней стене кладбища возникала одна и та же триада имен, написанных, как мантра, при помощи спрея: Jim Morrison. Oscar Wilde forever. И Viva Nestor Makhno! Они не забыты – великий рок-музыкант, великий писатель-романтик и великий революционер, хотя к ним приходят совсем по разным надобностям совершенно разные люди, говорящие на разных языках…

ЗАКЛЮЧИТЕЛЬНОЕ СЛОВО

   На этом я заканчиваю свое повествование. Возможно, точку нужно было поставить еще раньше – ибо уже Днестром обрезается История и начинаются частные судьбы и события жизни людей, которые были когда-то вовлечены в исторический вихрь и, словно поднятые ветром песчинки, придали ему тяжесть и всесокрушающую силу. Потом ураган утих, и уцелевшие с удивлением обнаружили себя в разных местах Земли – частными лицами с повседневными и несвойственными им прежде заботами. Уходя в Румынию, Махно думал, что вернется назад, – и не смог. Не смог возвратиться в историю. Река Сугаклея все так же текла из вечности в вечность, но это уже была не та река, что вчера. Жар крестьянской войны на Украине и в России дотлевал долго – и в 1922 и в 1923 годах еще чекисты отлавливали по селам и в днепровских плавнях недобитых бандитов, но это не имело уже, собственно, отношения к махновщине, которая сравнима, если использовать геологические аналогии, с грандиозным тектоническим сдвигом, с извержением вулкана.
   Я не уверен, что когда-либо можно будет до конца понять смысл революционных событий, происшедших в России, тем более что на наше восприятие прошлого накладываются смысловые фильтры наших дней. Я надеюсь лишь, что эта книга поможет осознать читателю огромность случившегося. Это был грандиозный выброс неуправляемой энергии, копившейся десятилетия, сжатой, слепо ищущей выхода в недрах старого жизнеустройства царской России, которое из далека времени представляется подчас даже идиллическим. Не знаю, стоит ли в очередной раз судить об этом. Сейчас я хочу сосредоточиться и обозначить только одно: масштаб явления.
   Можно взять карту и, развернув ее перед собой, попытаться обозреть охваченные махновским движением страны. Я говорю «страны», ибо здесь – Танаис, самый дальний край эллинистической цивилизации, от которой до нашего времени сохранились в Приазовье греческие села и, одновременно, край Русской земли, Дикое Поле; на днепровских порогах убит печенегами князь Святослав; здесь южный отрог Орды и северный удел турецкого султана – Крым, – и дикая ногайская степь, против которой все на тех же порогах Днепра встанет твердыня Запорожской Сечи; отсюда будут ходить на Турцию и Крым вольные казаки, окрестьянившиеся потомки которых развернут над головами черное знамя в битве за землю и волю; здесь – Таврия, гренадерские полки князя Потемкина, фаворита Екатерины II, новая колония Российской империи, куда, по указам императрицы, двинутся с тощих прибалтийских песков Пруссии и Мекленбурга на жирные степные черноземы немцы-колонисты, не подозревающие, что их потомкам уготована гибель в огне российской смуты; здесь – обманом уничтоженная казацкая вольность, губернское правление – первые оковы имперской власти, аракчеевские военные поселения и ключом бьющая жизнь селянства, Сорочинская ярмарка и Миргород Гоголя, Умань, где снами о былой славе жили потомки польских воевод; южнорусские степи под Курском и Орлом, тургеневский Бежин луг, краснокирпичные, железные города XIX столетия – Луганск и Юзовка, евреи-торговцы, азовские рыбаки, контрабандисты – все было здесь, на этой земле. Шестьсот километров с севера на юг, столько же с запада на восток – вот территория, по которой три года гулял смерч махновщины. Сколько тысяч людей сгубили в этом вихре головы свои? Мы не знаем, ибо ни одна революция не ведет точный счет своим жертвам.
   Одно чувство неуклонно овладевало мной во время работы – чувство невероятной боли и ужаса перед тем, что произошло. Ужас – перед тою огромной, непомерной энергией разрушения и зла войны, болезней, беженства, одичания, против которой бессилен один человек в кротком достоинстве своем, пред которой один – ничто, подножная слякоть. Боль – за то, что сделала революция с великой страной, что сделала она с людьми, погубив одних, а в души других заронив семена растления, предательства, страха и лжи, которые взошли не сразу, но все-таки взошли, когда Сталин потребовал, чтобы запущенный механизм ненависти отработал свое до конца.