Все познается в сравнении. Теплушки теперь казались раем: в трюме стояла невероятная липкая духота, весь пол в блевотине – в Охотском море сильно штормило, противная дрожь железа и этот глухой стук машины, – очень скоро уже не можешь отличить, где стучит – у тебя в голове или где-то снаружи. От холода воды за бортом и зловонного трюмного тепла железо все время запотевало, сочилось водой. Под ногами стояли ужасные лужи в белых пузырях – они бродили, как сусло. Сверху непрестанно капало. В трюме Королев пережил предельное ощущение физической нечистоты – ни до, ни после такого не было. Так они плыли семь дней.
   Королев сидел в носовом отсеке. По шипению воды за бортом можно было определить, когда меняется ход. Потом, словно сорвавшийся с вершины камнепад, загрохотала цепь в якорном клюзе. И стало тихо. Открыли люк.
   – Выходи пятерками!
   Королев стоял в своей пятерке и смотрел на берег, где за завесой мелкого холодного дождя на фоне пологих скучных гор белели домики. А ведь где-то были другие горы, Карадаг, Узун-Сырт, водопад Учан-Су... Перед ним лежал Магадан – столица колымского края.
   Освоение Колымы началось с 1932 года, когда организовался Дальстрой. Тогда начали тянуть Колымский тракт, пробиваться от Магадана к перевалу и дальше – на север – к Берелёху, Таскану, Сеймчану. Шли за золотом, за оловом, за углем, двадцатиметровые пласты которого лежали прямо на поверхности. Дело двигалось ускоренно. В 1934 году здесь уже собирали урожай картофеля и капусты, а в оленеводческом совхозе Дальстроя паслось одиннадцать тысяч голов. Еще через год начальник Дальстроя Берзин, уже расстрелянный к моменту приезда сюда Королева, писал: «Каковы перспективы Колымы? Здесь пройдут железные дороги, здесь будут сооружены десятки шахт и рудников, здесь будет металлургический завод... Нет силы, которая может остановить рост этого края».
   Увы, силы такой действительно не было: в 1937-1939 годах население здесь удваивается, утраивается, удесятеряется. Создается – будем оптимистами! – последняя в истории человечества рабовладельческая империя – империя ГУЛАГа.
   По маленьким, но характерным деталям: громкому открытому мату, тычкам прикладами в спины замешкавшихся, отсутствию овчарок на причале Сергей Павлович сразу понял, что бухта Нагаева – это уже другой мир, мир далекий, как Плутон, и законы здесь другие, и жизнь будет совсем другая...
   Неожиданно хорошо, досыта накормили. Повели в баню – «вошебойку».
   – Учти, шмотки отберут, – шепнул ему по дороге сосед в шеренге. Жалко было кожаного пальто, прочная, ноская вещь.
   – Никогда у меня больше не будет вот такого замечательного кожаного пальто, – засмеялся Королев.
   Пророчество сбылось: никогда больше не было у Королева кожаного пальто.
   Каждому выдали кусочек хозяйственного мыла с палец величиной, предупредили: отводится 15 минут. Некоторые ухитрились провернуть даже маленькую постирушку.
   После бани каждого ждала горка одежды: майка, трусы, портянки, ватные штаны, гимнастерка, бушлат, шапка ушанка и валенки: путь их лежал на север.
   Огромная магаданская пересылка располагалась в центре нарождающегося города рядом с тюрьмой, которую все называли Домом Васькова, но кто такой Васьков, чем знаменит, никто не знал. Сюда шли заявки с приисков, здесь формировались этапы. Отсюда начинался великий Колымский тракт – дорога на Голгофу, только не для трех человек, а для сотен тысяч, и шли по ней тоже и разбойники, и пророки, но здесь пророков было больше, чем разбойников...
   И тут Королев тоже не задержался: через несколько дней попал в этап. Их усадили в трехтонку ЗИС-5 с крепкой фанерной будкой в кузове, так что стоять было нельзя – только сидеть на скамейке. Конвоир расположился в кабине. Странно, но сам факт того, что никто их теперь всерьез не охранял, действовал угнетающе: значит, действительно бежать некуда. Спрыгнуть с грузовика и убежать в тайгу было равносильно прыжку с теплохода в Охотское море: или ты утонешь в тайге, или доберешься до берега, до людей, которые навесят тебе за этот прыжок новый срок. Никто не прыгал.
   Первые километров девяносто дорога была хоть и выбитой, но все-таки относительно спокойной. За поселком Палатка началось Колымское нагорье, серпантины, красота неописуемая. Дождь, постоянно гуляющий по берегу моря, кончился. Было сухо, прохладно, солнечно, сурово.
   На остановках для «оправки» все кидались собирать кедровые шишечки, во множестве разбросанные у обочины, косясь при этом на конвоира, вылезавшего из кабины размяться: конвоир-весельчак мог запросто пристрелить за один лишний шаг к шишке, пристрелить абсолютно безнаказанно, поскольку шаг этот всегда можно было назвать первым шагом побега.
   Потом пошла грунтовка и трясло так, что было уже не до красот природы. Они ехали четыре дня, впроголодь, без глотка горячего, и путь был так огромен, что казалось – еще один поворот, и откроются просторы Ледовитого океана. И опять, как тогда, в пульмане, никто не знал, куда они едут. Шофер не отвечал на вопросы, конвоир тем более. Шли по тракту: Мякит – Оротукан – Дебин – Ягодное – Бурхала – Сусуман – Берелёх. В Берелёхе – это был примерно 550-й километр от Магадана, они свернули с тракта направо. На пятый день Королев прибыл на прииск Мальдяк.
   Прииск Мальдяк организован был недавно – в 1937 году, но, благодаря усердию Николая Ивановича Ежова в далекой Москве, стремительно развивался и повышал свою производительность, хотя числился небольшим, точнее сказать – типовым лагпунктом. Бывали лагеря до десяти тысяч человек, а Мальдяк – стандартный, примерно 500-600 зеков работало там в то время.
   Поселок состоял из нескольких маленьких деревянных домиков, в которых жили люди вольные, и обширной зоны, огороженной колючей проволокой со сторожевыми вышками по углам и десятью большими – в армии их называли «санитарными» – палатками внутри. Мальдяк был окружен плавными, волнами бегущими сопками, поросшими низкорослыми, скрюченными ветрами лиственницами и расцвеченными сейчас роскошными цветами Иван-чая. В распадках между сопками бежали к Берелёху чистые ручьи. Тут действительно была просто прорва золота. На одной примитивнейшей бутаре за смену, случалось, добывали до сорока килограммов песка. Там, где выработка была меньше пятисот граммов, уже не копали. Золото лежало буквально под ногами: требовалось только снять шорфа – верхний слой почвы – и мой! В других местах надо было зарываться, но не глубоко, редкий шурф был глубже сорока метров.
   Сергею Павловичу пришлось работать и наверху, и под землей. Впрочем, наверху недолго: зима начинается в сентябре, а зимой мыть золото нельзя, и породу таскают из-под земли в терриконы, копят до весны.
   Королев приехал на Колыму в разгар ее короткого лета. Первым, самым страшным испытанием были для него комары. Уроженец благословенной Украины, он никогда не бывал в тайге, о таежных комарах слышал, но ничего подобного представить себе не мог. Говорят: «тучи комаров». Тучи имеют границы. А это были не тучи, а нескончаемая, слепая комариная метель. Комары кружили у губ, еще чуть-чуть – начнешь дышать комарами, и они задушат тебя. Когда руки при тачке и защищаться нечем, спасения нет никакого. А комаров столько, что едва трап разглядишь, по которому тачка катится. Перед первыми заморозками появлялась на несколько дней мошка. Это был уже сущий ад, люди ходили с окровавленными лицами, выли, как звери.
   Первый день работы под землей показался Королеву раем: там комаров не было. Да и какой комар может выдержать чад от горевшей в нефти пакли. Но очень скоро он понял, что выполнить норму невозможно, а если и выполнишь, блатные пайку не дадут. Вечную мерзлоту кайло, даже американское, не брало, бурили шахтерскими отбойными молотками, закладывали аммонал и взрывали. Руду вывозили где можно на тачках, где нельзя – в коробах, на лямках, как бурлаки.
   Распорядок жизни в лагере казался вечным, как мерзлота. В четыре часа утра – подъем. Завтрак – кусочек селедки, двести граммов хлеба и чай. За зону выводили побригадно: тридцать зеков и один конвоир. Вообще охрана была чисто символическая. Поэтому можно было выйти за зону и без конвоира. «Иду за дровами» – и тебя пропускали.
   Добывали золото примерно в километре от лагеря. Работа начиналась часов с семи и шла до двух часов дня, когда привозили обед: миска баланды с перловкой или гаоляном. Ложка каши и триста граммов хлеба.
   В ту пору на берегах Колымы можно было встретить самых разнообразных «врагов народа», «троцкистско-зиновьевских прихвостней» и «подлых наймитов вражеских разведок». Школу колымского золота прошли одновременно с Сергеем Павловичем Королевым заместитель командира 6-го кавкорпуса Горбатов, друг Бела Куна работник Коминтерна Стерн, экономист, редактор «Правды» Грязнов, преподаватель политэкономии Бакинского университета Мазуренко, работник Ленсовета Дубинин, комиссар Ярославской химдивизии Чистяков, начальник Главного управления учебных заведений наркомзема Левин, болгарский коммунист Дечев, будущие писатели – Варлам Шаламов и Вячеслав Пальман – воистину там были и академики, и герои, и мореплаватели, и плотники.
   Люди держались по-разному. В общем всё, как и на воле: общительные скорее завязывали знакомства, образовывали приятельские группки, хоть в пустяках старались помочь друг другу. Но были и такие, которые сохранили веру в то, что «зря у нас не сажают», а то, что случилось с ними, – ошибка, «увы, ошибки неизбежны». Секретарь Харьковского обкома партии Бобровников считал, например, что во всем лагере он один сидит безвинно. Ни с кем не разговаривал, читал Маркса.
   Этим несчастным, обманутым, совершенно зачуханным людям, которые во время следствия потеряли привычные нравственные и моральные ориентиры, и теперь наново обретали, если не доверие, то хотя бы способность к нормальному человеческому общению, противостоял сплоченный коллектив уголовников – со своими ясными законами и выверенными традициями, нетронутым, не подвергшимся никакой ревизии кодексом «морали», напротив, в свете всего происходящего в стране, в этих людях лишь окрепло сознание своей правоты.
   Из пятисот-шестисот зеков лагеря Мальдяк блатные составляли едва ли десятую часть, но это были лагерные «патриции»: подносчики баланды, хлеборезы, повара, старшие по палаткам, дневальные, нормировщики, учетчики, съемщики золота (каждый в сопровождении двух солдат), бригадиры, наконец. Они задавали тон лагерной жизни, судили, били, отбирали еду и одежду. В палатке, где жил Королев, всем командовал «дядя Петя» – известный в своих кругах грабитель поездов. Бригадиром могли назначить и «анекдотчика» (статья 58 УК РСФСР, пункт 10*)67.
   Но лучшим бригадиром среди зеков считался не «урка» и не «анекдотчик», а старый, тертый зек с многолетним стажем, уже изучивший до тонкостей лагерную жизнь и все правила местных взаимоотношений. Такой человек значил для зека несравненно больше, чем, скажем, недоступный начальник лагеря. От него во многом зависело, будет ли бригада передовой или сядет на «гарантийный» паек – 200 граммов хлеба. А передовой она будет, если бригадир «ладит» с нормировщиком, десятником, учетчиком, со всеми, кто дает наряд на объект, определяет норму и расценку, составляет процентовку, акты приемки. А «ладить» можно только имея «фонд»: продукты из посылок. Это была целая наука и вовсе не простая.
   Колыма раздиралась главным противоречием: с одной стороны, предназначалась она для уничтожения людей, с другой – для добычи золота. Но умирающий не мог добыть много золота, а здоровяк, добывающий много золота, не хотел умирать. Решение было выбрано половинчатое, но позволяющее выполнить худо-бедно обе задачи: высокие нормы. Единственный стимул для их выполнения – хлеб. Даже крепкий зек чаще всего норму выполнить не мог. Ему срезали пайку, он обессиливал и тем более не мог выполнить норму. Начинался лавинообразный процесс гибели зека, но его стремление жить поддерживало при этом сравнительно высокую производительность труда.
   Противоречие это отражалось и в действиях лагерной администрации. Садист Гаранин – начальник Севвослага68 – мог, приехав в лагерь, за невыполнение плана в назидание расстрелять несколько десятков человек.
   Но и он понимал, что чем меньше людей в лагере, тем меньше песка. Начальники лагерей и бригадиры на своем уровне должны были решать те же проблемы. Сгноить зека дело не хитрое, но ведь неизвестно, когда пришлют новых, сколько их будет и что это будут за люди. Скажем, узбеки или таджики вообще не могли работать на вечной мерзлоте, однако числились по документам, план спускался и на них и за план этот спрашивали и с простого бригадира, и с начальника Дальстроя комиссара госбезопасности III ранга Павлова. И у бригадира, и у комиссара выход был один – туфта.
   Туфта – довольно емкое лагерное слово, обозначающее всевозможный обман официального руководства. Золотодобыча по самой своей природе создавала условия для пышного произрастания туфты: количество золота в породе колебалось в очень широких пределах, рядом стоящие бутары могли отличаться по своей производительности в 50 раз и более. Площадь снятых шорфов также могла «натягиваться» в немалых границах, равно как и объем добытой породы. Короче, все держалось на туфте – обмане, обсчете, приписках. Там, за колючей проволокой сталинских лагерей, – корни всех больших и малых фальсификаций, чуть не погубивших наше народное хозяйство многие годы спустя.
   Королев видел и понимал все это. Там научился он распознавать туфту – этот талант очень ему пригодится. Там обострился, отточился его природный дар видеть суть человека, потому что там, на Колыме, от дара этого зависела часто жизнь.
   Сергей Павлович мало и неохотно рассказывал о годах своего заключения домашним и самым близким сослуживцам. Кроме скупых и отрывочных этих рассказов, существует немало полулегенд того времени. Согласно одной из них, он ударил бригадира за то, что тот избил старика зека, от немощи опрокинувшего тачку, но был прощен.
   – Не троньте этого человека, – сказал якобы бригадир, – это наш человек, если он не побоялся меня!
   С той поры этот бригадир оказывает Сергею Павловичу покровительство, а на прощание даже дарит ему свой бушлат, который помогает Королеву выжить.
   В другой полулегенде вместо безымянного бригадира появляется вполне конкретный человек – Усачев, завоевавший непререкаемый авторитет в лагере благодаря своей огромной физической силе. Он тоже покровительствует Королеву и даже избивает «урку», который притесняет Сергея Павловича.
   В этой «полулегенде» есть реальное основание. Михаил Александрович Усачев, человек действительно богатырского телосложения, был директором авиазавода при КБ конструктора Поликарпова. Арестован он был после гибели в декабре 1938 года любимца Сталина Валерия Чкалова. Королева он знал, когда тот еще работал на авиазаводе. Еще большее доверие начинаешь испытывать к этой истории, когда узнаешь, что в 1961 году Королев приглашает Усачева, работавшего в авиапроме, в свое КБ и назначает его заместителем главного инженера опытного завода. По свидетельству очевидцев, Усачев неизменно пользовался расположением Главного конструктора, который прощал ему то, что никогда не простил бы другим.
   Наконец, существует как бы «полулегенда-наоборот»: не Королева защищают от «урок», а «урка кнацает»69 Королева.
   Верится в это с трудом, поскольку, согласно лагерной «этике», подобные взаимоотношения исключались. Королев знал это, но сам рассказывал, что на прииске был некий уголовник Василий, который подкармливал и опекал его. Спустя несколько лет, Сергей Павлович скажет Нине Ивановне:
   – Если у меня когда-нибудь будет сын, я назову его Васильком...
   Коли так, то этот неизвестный нам человек с преступным прошлым, историю которого мы вряд ли когда-нибудь узнаем, в 1938 году спас Сергею Павловичу Королеву жизнь. Впрочем, он сделал даже большее в нравственном смысле: он спасал его жизнь, ясно сознавая, что спасти его не удастся: именно такие, как Королев, – молодые крепыши сгорали от голода, пеллагры и цинги быстрее хилых стариков.
   Зима накатывалась стремительно, день ото дня становилось все холоднее, все больше маленьких (по большим конвоиры стреляли) костерков светились на полигоне, и все быстрее жизнь вымораживалась из тела. От холода было одно спасение – работа, движение, человек работал не потому, что проявлял сознательность, и даже не потому, что мечтал о добавке к пайке. Человек работал, чтобы не замерзнуть, чтобы не присесть на камень в сладком бессилии и не заснуть навсегда. Но снова оказывался он внутри замкнутого круга: человек не мог работать, потому что у него не было сил. А сил не было потому, что не было хлеба. А хлеба – потому, что он не мог работать.
   Все теснее душило это дьявольское кольцо Королева. Все пристальнее смотрели на него черные глазницы главного, самого страшного и непобедимого губителя – голода. От комаров зеки могли спастись дымом, от стужи костром, от голода они не могли спастись ничем.
   Зеки думали о еде все время, понимали, что делать этого нельзя, но отогнать эти мысли были бессильны. Где, как, когда удобнее, у кого, с помощью кого или чего раздобыть корку хлеба? Все, весь мир, вся вселенная вращались вокруг корки хлеба. А потом наступило самое страшное: и эти мысли пропали. На какой-то предсмертной стадии голод превращал людей в животных. Полная апатия ко всему окружающему овладевала ими, тупое равнодушие и к бедам, и к радостям. Не реагировали и на смерть, и самый труп человека не воспринимали, как воспринимают его обычно. Не реагировали и на жизнь. Скажут – надо идти, идет. Не скажут – не пойдет. Станут в прорубь совать – не сопротивляется. Отнимут желанную пайку – вчера бы глотку за это перегрыз, а теперь даже на это наплевать: перед смертью от истощения есть уже не хочется. Наступает не только физическая, но и умственная неподвижность, и жизнь замирает, тихо гаснет, как выгоревшая до донышка свеча.
   Зимой Королев погиб бы, зиму он бы не пережил – он сам говорил об этом. Зима была страшная: из пятисот заключенных лагеря Мальдяк до весны дожили не больше ста человек.
   Слесарь-механик Михаил Георгиевич Воробьев, с которым Королев работал еще в ГИРД, а потом строил планер СК-9, рассказывал мне, как он встретил Сергея Павловича на площади Белорусского вокзала в Москве. Королев выглядел изможденным, но был оживлен и все время улыбался, что удивило Воробьева, поскольку привычки такой он за ним не знал.
   – Вы откуда такой худой? – спросил Миша.
   – С Колымы, – весело ответил Королев. – Тачки с песком возил. Писал в разные инстанции, но не потому, что не хотел возить тачки, а потому, что считал: меня можно лучше использовать на другой работе...
   Михаил Георгиевич рассказывал всю правду, но вообще-то это полуправда. В Москву Королев приехал не с Колымы, а из Казани. А вот насчет того, что писал в разные инстанции, это точно. 15 октября 1939 года Сергей Павлович направил большое письмо Верховному прокурору СССР. Отметая все предъявленные ему обвинения, Сергей Павлович заканчивает его так:
   «Вот уже 15 месяцев, как я оторван от моей любимой работы, которая заполняла всю мою жизнь и была ее содержанием и целью. Я мечтал создать для СССР впервые в технике сверхскоростные высотные ракетные самолеты, являющиеся сейчас мощным оружием и средством обороны.
   Прошу Вас пересмотреть мое дело и снять с меня тяжелые обвинения, в которых я совершенно не виноват.
   Прошу Вас дать мне возможность снова продолжать мои работы над ракетными самолетами для укрепления обороноспособности СССР».
   Во всех заявлениях в разные инстанции он никогда не ставил свободу на первое место. На первом – всегда мысль о работе. Думаю, для Королева работа была важнее свободы.
   Посылая это заявление, Королев не знал, что приговор его уже отменен.
   Как рассказывала Мария Николаевна, из Магадана Сергей прислал ей письмо, в котором... восхищался отважными летчицами, установившими женский рекорд дальности полета на самолете. Самолет этот получил нейтральное название «Родина», а прежнее – АНТ-37-бис – называть было опасно (см. ст. 58, п. 10 УК РСФСР), поскольку сам АНТ – Андрей Николаевич Туполев – к тому времени уже сидел. В письме Королев отдельно поминал Гризодубову и посылал привет «дяде Мише». Мария Николаевна поняла, что сын подсказывает ей, откуда можно ждать помощи и быстро разыскала адреса Гризодубовой и «дяди Миши» – Михаила Михайловича Громова.
   Громова Королев очень ценил, восхищался им, собирал в свою киевскую папку все вырезки о его полетах и гордился своим знакомством со знаменитым летчиком. Встретились они в ЦАГИ, еще когда Королев работал в авиапроме.
   Мария Николаевна пошла домой к Громову без звонка. Он жил на Большой Грузинской. Стоял ясный весенний день, вдруг как-то сразу полилось с крыш, побежали ручьи. В мокрых фетровых ботах и закапанной беличьей шубке Мария Николаевна выглядела жалковато.
   Громов был высок, строен и очень красив, но без той слащавости, которой часто отмечены признанные красавцы. Ему было сорок лет – мужик в самом соку, он и выглядел на сорок, сидел очень прямо (верховая езда до глубокой старости сохранила его стать), слушал внимательно. Потом сказал:
   – Все ясно. Я постараюсь помочь, но в какой форме, не знаю. Надо посоветоваться с моим секретарем... Видите ли, я ведь беспартийный...
   – Сережа тоже беспартийный, – сказала Мария Николаевна.
   – Позвоните мне через два-три дня...
   Секретарь Громова отнекивался, тянул, давал понять, что звонки ее нежелательны, но недооценил упорства Марии Николаевны (это качество Главный конструктор бесспорно унаследовал от матери) и, в конце концов передал ей записку Громова к Председателю Верховного суда СССР с просьбой принять ее.
   Летом 1971 года я посетил Михаила Михайловича (он жил в высотном здании на площади Восстания) с единственной целью: узнать подробности его заступничества за Королева, известного мне лишь по рассказам Марии Николаевны.
   – Весна 39-го? – переспросил Громов. – Я ездил в Берлин за медалью ... Откровенно скажу, я не помню, что мать Королева приходила ко мне, но я действительно хлопотал, чтобы ее принял Председатель Верховного суда и характеризовал Сергея Павловича как порядочного человека...
   В мемуарах, опубликованных в 1977 году (см. журнал «Новый мир». 1977. № 1-3.), Громов этот эпизод вспомнил. О Марии Николаевне он пишет: «Когда-то, а точнее после моего полета через Северный полюс, она пришла ко мне на Большую Грузинскую с просьбой помочь ей встретиться с влиятельными людьми, которые могли бы устранить трагическую несправедливость, угрожающую ее сыну. Я это сделал».
   Мария Николаевна решила обратиться и к Гризодубовой. Валентина Степановна – молодая, красивая, знаменитая70 – была в зените своей славы.
   Только что получила она новую квартиру неподалеку от Петровского замка, еще не везде докрашенную, с газетами на полу (необходимо было предварительно очень внимательно просматривать газеты, чтобы не расстелить на полу портрет вождя. Грязный калошный след на газете мог стоить человеку жизни). Пока Мария Николаевна нашла ее квартиру, уже стемнело. Дверь открыла мать Вали Надежда Андреевна. Выслушав Марию Николаевну, всплеснула руками:
   – Сережа Королев! Ну как же, такой славный мальчик, я помню его в Коктебеле...
   Закричала в дальние комнаты:
   – Валюша! Иди сюда. Это мама Сережи Королева. Помнишь Сережу? Вышла Валя, с распущенными волосами, в пеньюаре:
   – Сережа... Ну, конечно, помню...
   Отец всегда брал ее с собой в Коктебель. Она была совсем девчонка, планеристы любили ее и баловали. Феодосия, гостиница «Астория», летчики стояли под балконом, задрав головы и открыв рты, она бросала им в рот виноградины... Существуют какие-то пустяки, которые непонятно почему застревают в памяти навсегда. Черноглазый крепыш Сережа Королев. Очень хорошо плавал...
   – Вы успокойтесь, что можем, мы все сделаем, – ласково сказала Надежда Андреевна. – Валя, надо написать записку в Верховный суд... Подумать только, и Сережу...
   Она вела всю переписку дочери. Героине писали сотни людей, жалоб, просьб защитить, заступиться было очень много. В аппарате Верховного Совета мать Гризодубовой уже знали, говорили: «Ну, вот еще одно послание от бабушки Гризодубовой...»