Стратегические интересы,
Международное положение,
Мы будем убивать друг друга
До полного уничтожения.
Вот такая эта планета,
Вот такая одна на всех мать,
Мы пришли сюда с того света,
Чтобы убивать.
Мы убиваем
Открыто и обособленно,
И кроме убийства
Ни на что не способны мы.
 
   (Василий Шумов. "Мы убиваем")
   Убийцы, грабители, наркоманы, насильники (если исключить прирожденные психологические типы, не столь уж распространенные) действуют далеко не в первую очередь ради наживы или кайфа, как это представляют официальные масс-медиа. Хаос в их душе постоянно превышает критическую точку, преодолевает цензуру сознания и взрывается разного рода эксцессами, причем эти люди и в самом деле не могут постфактум объяснить свои мотивации. Хаос — напряженная жизненная энергетика, зажатая в разлинованном мире.
   Рок-культура дала относительно легальный выход этой стихии, преодолев, прежде всего, полосу отчуждения между залом и музыкантами, создав совершенно новый стиль общения с публикой. Рок стал Событием "истинной жизни", о которой белая цивилизация успела позабыть. Обилие удивительно красивых мелодий, энтузиазм, наивная восторженность, переходящая в буйство не менее наивное, апофеоз простых вербальных созвучий: yes, life, get it, never, never… Светлый, ослепительный хаос. "Надо иметь хаос, чтобы родить танцующую звезду", — сказал Ницше. Хаос, который насыщает идею порядка жизненной гибкостью. Что такое «порядок» в искусстве вообще, в музыке в частности? Об этом говорил в двадцатые годы композитор Феруччо Бузони: "Мы точно систематизировали музыкальные компоненты и в результате получили семь нот и две гаммы — мажор и минор. Перемена высоты не меняет характера гаммы — так лицо, показавшееся в окнах второго или пятого этажа, — одно и то же лицо". Семь нот, инструментальные и голосовые тембры имеют вполне ограниченное количество комбинаций. Отсюда раздробление тона, серийная музыка, поиск экзотических и конкретных тембров. Однако множество прекрасных мелодий в традиционном смысле, рожденных рок-музыкой, подтверждает правило: "целое больше своих составляющих". Из пагубной сепарации поколений, сознательного и подсознательного, индивида и социума вспыхнули (ненадолго, правда) дионисийское безумие, красочная, гулкая музыкальная вакханалия. Рок-шоу шестидесятых — семидесятых! Интенсивность исполнения, взрывы световых эффектов, бешеный драйв, экстравагантная экипировка рок-мэнов, полная вокальная самоотдача, инструменты ломаются, сжигаются, не концерт, не эстрадное представление — сакральное действо, надрыв, массовое безумие. Они — кумиры, идолы, небожители, их чуть не раздирают на части, по крайней мере, одежду…
* * *
   На становление и развитие европейской рок- культуры повлияли заокеанский рок-н-ролл (Элвис Пресли, Поль Анка и др.) и хэппенинг Джона Кейджа, чего нельзя сказать о русской вариации этой культуры. Трудно говорить и о каком-то отечественном влиянии: советские оркестры традиционного джаза, советская эстрада, где кривлялись ошеломленные собственной красотой певички и монументально вздымались оторопелые от собственного величия певцы, — все это ни на кого не могло повлиять. Все это было вполне в духе общего коммунистического китча, уровень конферанса и кордебалетной работы ногами редко превосходил уровень немецких варьете, известных по старым фильмам. Так что юным начинателям отечественного рока приходилось учиться, в основном, по магнитофонным записям. Пожалуй, за единственным исключением: на молодых людей рождения пятидесятых — шестидесятых, безусловно повлиял Владимир Высоцкий — явление в Совдепии совершенно уникальное в смысле энергетики, самоотдачи и полного наплевательства на какие-либо шаблоны. Остальные же советские «барды» из-за своей крайней политизированности, туристической или «задушевной» лиричности, никак не могли соответствовать резкой экспансии рока.
   Дождливым осенним вечером, кажется, году в семьдесят девятом, я отправился на выступление рок-гуппы. Трюхающий впереди долговязый малый орал "Тополя, тополя", размахивал руками, синкопировал ногами, вычерчивая резкие интервалы, и, наконец, свалился в лужу перед освещенным подъездом клуба. Две девицы, шедшие позади, ловко перепрыгнули через раскинутое тело, каблук одной чуть было не пригвоздил ухо к мостовой. Небольшой зал низким амфитеатром пропадал в грязных штофных обоях. На сцене застенчивый пианист организовывал говорливую тишину каким-то ритмичным арпеджио. Солист, быстрый, в кожаных штанах, стремительно остановился на краю сцены и проникновенно запел блюз про сигарету с долгими паузами на эффектных словах: я курю… сигарету… пью дымящийся… кофе…
   Недалеко от меня сидел парень с девушкой, его пальцы прыгали в неистовом стипл-чезе: старт — колено девушки, финиш — прическа. Солист пребывал в новой паузе после трагического "сигарета потухла…" и, воздев руки, искал другую где-то на потолке. Худой и мрачный Василий Шумов отложил бас-гитару и закурил. Мой сосед на радостях тоже закурил и принялся хрипловато шептать девушке нечто вроде"…ты пойми, бля… я же в натуре, бля… поняла…" Сигарета выпала изо рта, кто-то поднял, ухмыльнулся, "…ничего себе, кэмелом швыряется", пианист забарабанил, группа заиграла оживленней. Рок-н-ролл. Мандариновые корки, визги, хохот, "давай о дарлинг, давай ю неве гив ми", два мента волокут пьяного, видны его красно-грязные подошвы, советский рок-н-ролл…
   Через пару лет после этого Василий Шумов собрал свою группу «Центр», название коей весьма будировало рок-лабораторию курчатовского ДК, напоминая отечественные фильмы про войну, где одноименной группе изрядно-таки доставалось. Потом об этой группе (Василия Шумова, понятно, не фельдмаршала фон Бока) написали в книжке "Кто есть кто в советском роке": "Одна из самых популярных групп любительской рок-сцены Москвы начала восьмидесятых" и далее: "…в целом «Центр» оставался центром творческих экспериментов и генезиса эстетических концепций певца, гитариста и композитора Василия Шумова". Второе замечание, безусловно, справедливо, что касается многозначного понятия «популярности»… Вероятно, это понятие связано с "пафосом балдежа и экзальтированного единения масс под музыку", — как выразился А. Троицкий в "Золотом подполье". Этот же автор замечает: "Я много раз бывал на их концертах и каждый раз, с момента появления группы на сцене, в зале возникало чувство настороженности". Это уже популярность другого плана. Если Василий Шумов, по сути своей, "мастер беспокойного присутствия", значит к его работе и к его творческим тенденциям трудно отнести чуть ли не ежегодно меняющиеся знаковые отличия концертирующих рок-групп: «панки», "постпанки", "новая волна", "нейтральный электронный поп" и т. д. Определения такого рода имеют, скорее, статистический смысл, нежели какой-нибудь иной, они отмечают социальную рецепцию, но не индивидуальный творческий характер.
   Поразмыслим о Василии Шумове — о других участниках группы «Центр» говорить трудно: с восьмидесятого по девяностый год состав часто менялся, а затем Шумов вообще уехал из России. Он — ярко выраженный лидер группы, что, кстати говоря, совсем необязательно: есть много очень качественных групп без такой фигуры. Насколько я знаю, в «Центре» не было особо выдающихся музыкантов, что для России даже и неплохо, поскольку часто ведет к ссорам и конфликтам. В известных западных группах, связанных с большим бизнесом, дело обстоит иначе: к примеру, Рик Уикмен или Мак-Лафлин вполне уживались с руководителями и менеджерами, особо не задирая нос. Но в России, увы, необходима "сильная рука", особенно если учесть неважную материальную ситуацию рок-музыкантов. Удивительно, как Шумову удалось сколотить состав, исполнять, в общем и целом, «некоммерческую» музыку. Очевидно, это потребовало массы усилий и нервов. Потому, вероятно, он и прослыл жестким, малосимпатичным руководителем. Наконец, мы добрались до его характера и линии поведения. Но здесь и закончим. Подобный анализ, вероятно, необходим в беллетристике, где автор придумывает героя, однако в жизни он мало оправдан. Можно плохо или хорошо истолковать социальное «я», то есть разные отражения человека в общественной поверхности, но самый оригинал, индивид так или иначе остается непонятным. Он и для себя-то не очень понятен. Люди обычно сталкиваются с этим, когда пишут «автобиографию» для отдела кадров, пишут словно бы в третьем лице, словно бы о ком-то другом.
   Разумеется, всегда можно втиснуть в текст репортаж о каком-либо казусе или разговоре. Например: "Позвонил Вася, радостно сообщил о покупке нового костюма и пригласил зайти посмотреть. Захожу, вздыхаю: что на сухое горло смотреть. Выпили по стакану, по второму, разговорились о бабах и деньгах. К вечеру собрался уходить, спохватился: покажи костюм. Вася идет к шкафу, дверца с тягостным хрипом раскрывается. Вася поворачивает белое как мел (простыня, подвенечное платье) лицо: костюм весь в крови…" Чушь, скажут, какая-то. Почему? Обычное звено в жизненной цепи. Очень даже может такое случиться, хотя данное «звено» взято из фильма другого "мастера беспокойного присутствия" — Альфреда Хичкока. Мораль сей басни следующая: любое, сколь угодно «правдивое» описание поступков и разговоров другого человека будет всегда ложным до фантазма, поскольку "пространство языка, — по словам Людвига Витгенштейна, — никогда не совпадает с пространством жизненно-физическим". Да и сам «другой» редко способен сообщить о себе нечто интересное или точное. Как известно из басни Эзопа, мешок со сведениями об окружающих каждый носит на груди, мешок со сведениями о себе — на спине. Трудно лазить за спину и наугад чего-либо вытаскивать. К примеру, Василий Шумов поет в песне "Гуд, я еду в Голливуд" (альбом "Голливудский василек"):
 
В 361-ой школе
Был я Вася-пионер…
Теперь в Голливуде
Я не белый и не негр…
В Измайловской милиции
Обращались со мной на «вы»…
 
   Попробуй проверь эти сведения. Да и если они точны, не все ли равно, был Василий Шумов пионером или нет? Суммируем данные, полученные из нашего текста: Василий Шумов, лицо бледное, глаза карие, жестикуляция неторопливая, лицо правильное, деловые качества хорошие, пионер, бас-гитарист, певец в манере Sprechgesang (напевное говорение), принадлежит к белой расе, теперь в Голливуде "не белый и не негр", мулат, возможно… потусторонний шофер Володя куда-то возил его на микроавтобусе… Стоп. Это уже другой Василий Шумов, о котором размышлять куда интересней, судя по его песне под названием «Человек» (альбом "Сделано в Париже").
 
На фотографии знакомый человек,
Я смотрю на него.
На стуле висит его свитер,
Я трогаю его.
 
   Далее речь идет о бытовых контактах автора с "этим человеком". И затем любопытные строфы:
 
Этот человек сочиняет песни,
У меня есть его записи.
Вечером приходит его жена,
И я разговариваю с ней.
Я иду на работу,
Он рядом со мной,
Я падаю в воду,
Он остается сухой.
 
   Текст развивается размеренно и спокойно, неожиданность поджидает ближе к концу:
 
На столе лежит записка —
Это написал мне он,
Вы спросите: "Кто этот человек?"
Этот человек — я.
 
   Итак, тот, кто пишет записку, сочиняет песни — некто другой. "В человеческом теле могут жить разные существа", — писал Новалис. Но здесь дело ясное — живет именно «человек», очевидно, индивид в социальном существе, в "public animal". Шизофрения? Романтика? Нет. Двойник — сущность совершенно реальная, иногда наш «некто» более значителен, а мы — его бледная тень. Из бесчисленных историй о двойниках стоит упомянуть одну, рассказанную вполне рациональным субъектом — космонавтом Армстронгом (американский ежегодник «Ипсилон» за 1972 год). Речь идет о прогулке по лунной поверхности: "У меня было ощущение, что за мной кто-то идет. Неужели здесь все-таки есть живые существа? Обернулся и похолодел — метрах в тридцати по моим следам шел… я сам — босиком, в купальном халате, улыбаясь и махая рукой. Я заставил себя отвернуться и двинуться дальше, но видит Бог, чего мне это стоило. "Фантом исчез, не отразившись на пленке, да и к нашему случаю это не имеет касательства. Так, к слову пришлось.
   В песне «Человек» имеется в виду, очевидно индивид, тайное или художественное «я», не вытесненное, как у большинства, суперэго (т. е. общественными правилами, критериями, ценностями). Отношения этого «я» и социальной персоны складываются очень непросто (вспомним доктора Джекила и мистера Хайда). Артистическая активность — один из лучших и менее опасных способов проявления этого «я», поскольку оно не желает мириться с нашей жизнью в механизированном мире, тормозит наше продвижение и вообще приносит много страданий. Но практическое отсутствие внутреннего «я» (теоретически его можно предположить за каждым) ведет к практической идентификации с внешним миром и к полной аннигиляции вышеупомянутого вертикального измерения бытия. Это шанс, это «ребенок», которого мы должны «выносить», и для которого наша смерть явится рождением. Еще раз обратимся к поэзии и процитируем стихотворение испанского поэта двадцатого века Рамона Хименеса:
 
"Я" не "я",
Я это он,
Кто идет рядом и я не вижу его,
И кого временами забываю.
Он спокоен и молчалив, когда я говорю,
Он милостиво прощает, когда я ненавижу.
Он идет вперед, когда я боюсь сделать шаг,
Он непринужденно поднимется, когда я умру.
 
   "Этот человек", внутреннее «я», self вне времени, вне истории нашей жизни и ее события. «Он» или «оно» может серьезно повлиять на подобные события, однако в негативном плане. С точки зрения социума. Контур "этого человека" или "оригинального селф" набросать весьма трудно, поскольку он изменчив и уходит от каких-либо определений. Преимущественно уклоняясь от мира сего, он вдруг проявляет страсть (любовь с первого взгляда) или резкую неприязнь к персоне или вещи, которые нам вроде бы симпатичны. В непрестанных одиноких драках и конфликтах мы грызем и обвиняем себя в трусости, нерешительности, неделовитости (комплекс неполноценности), представляя, как бы действовали в аналогичных условиях Наполеон или Иван Иваныч. И обещаем в будущем демонстрировать смелость, проворство и ясное понимание ситуаций, то есть добродетели, ценимые всегда и повсюду. И постепенно общественное псевдо-self вытравляет из нас нашу оригинальность и внутреннее «я». Как писал Эрих Фромм в "Бегстве от свободы": "У многих, если не у большинства, оригинальное self полностью вытеснено псевдо-self. Только изредка, в снах, фантазиях или пьяных грезах вспыхивают мысли и чувства, которые человек не переживал много лет". Очень трудно детерминировать этику и эстетику оригинального self, ибо для диалога с ним необходимо не только желание, но и специальная техника медитации.
   Вернемся к нашей теме. Василий Шумов, на наш взгляд и слух, всячески пытается отыскать тропинку к "этому человеку", своему оригинальному self и для него не секрет, что подобные поиски и контакты, как правило, негативны. В любопытной песне "Разговор с комнатой" (альбом "Тектоника") лирический герой выражается так:
 
Мы слились воедино —
Комната и мужчина.
За окном кампания сменяет кампанию,
Вдова лейтенанта с утра заказывает гроб,
Люди все едут в Америку и в Германию,
В комнате остался лишь я —
Алкаш, наркоман, вор и жлоб.
 
   Для героя-интроверта тело — плохая защита от внешнего мира, потому у него столь "интимные отношения со "вторым телом" — комнатой. С точки зрения психоанализа здесь типичный "страх разрыва пуповины", типичный "комплекс материнского чрева":
 
По радио сказали, что сегодня годовщина,
Но я не выйду даже за хлебом и коньяком,
Ты моя комната, я твой верный мужчина
Не убегу — я под твоим каблуком.
 
   Но психоанализ слишком акцентирует подобные ситуации, слишком доверяет рассказам своих подопечных. Отсюда стабильная теория, хотя стабильность невозможна в мире психе. Герой с тем же успехом мог назвать себя, к примеру, "бережливым энтузиастом сильных страстей", а не "алкашом и жлобом". Или, усилив свою позицию в комнате, объявиться "ответственным съемщиком и орденоносцем".
   Итак, в какой степени в художественной деятельности отражается персона художника, проще говоря, можно ли по произведениям судить об этой самой персоне? Можно ли, исходя из поступков и суждений героя песен, выводить заключения о характере, психологии и даже о фактах биографии? Очень и очень сомнительно. Конечно, песня "Разговор с комнатой" недурная иллюстрация интровертности и фрейдовых комплексов, но маловероятно, что они присущи самому автору. Другая песня ("Козырный парень", альбом "Голливудский василек") дает совсем иное решение жизненной проблемы.
 
Алло, народ, это я, Василий,
Самый козырный парень в мире:
Подстрижен, прикинут, тачка-лом,
Я главная фигура за любым столом.
 
   Далее идет перечисление других достоинств козырного парня, которого на сей раз переполняет "комплекс полноценности". Среди обычных великолепий останавливают внимание симпатичные строки:
 
Я не катаю женщин
В час пик на метро.
 
   Честь и хвала герою, столь внимательному к своим спутницам. И все же "козырный парень" серьезно противоречит "вору и жлобу", затворнику, самодовольно созерцающему сценки во внешнем мире. Следовательно, попытка установить константы личности Василия Шумова, исходя из ситуации персонажей этих песен, не удалась — ведь в других песнях найдутся, вероятно, совсем иные типажи и мы рискуем запутаться окончательно. Правда, мы искали проблематичного "этого человека", который "сочиняет песни". Мы его пока что не нашли, а посему обратимся к песням, где вообще нет персонажа в обычном смысле.
* * *
   В нынешней России жить трудно и опасно, и все же, Совдепия была куда более опасной страной. Дело даже не в концлагерях, дурдомах, милицейском произволе, отсутствии общественных туалетов, невозможности снять гостиничный номер в городе, где ты прописан и прочее. Дело в психологическом климате, позволяющем энергичное произрастание этого всего. Ложь всасывалась с молоком, пропитывала плоть и кровь, отсюда тотальное неверие во все напечатанное и высказанное официально или с каким-либо пафосом. Эмоциональный спектр советского населения был приблизительно таков: страх, враждебность, злопамятность, подозрительность, постоянное ожидание худшего, самого худшего, катастрофы, агрессивность под личиной заботы, любви, патриотизма. Большинство людей здесь не умели ни слушать, ни разговаривать, поскольку умение слушать предполагает внимание и уважение к собеседнику, в умение разговаривать — спокойствие и собранность. Выработанная привычка говорить с начальством так, с друзьями иначе, на собраниях так, на пикниках иначе, в лицо одно, за спиной другое привела к постоянному колебанию, нервной неуверенности и автоматическому желанию выиграть секунду, другую, заполнив эту секунду въедливыми словами-паразитами. Отсюда беспрерывные «ну», "знаете ли", «думается», "хотелось бы", "как бы", и бесконечные междусловные «э-э-э». Времяпровождение в этой стране и в государственном и в семейном, и в личном плане всегда напоминало репетиции какого-то дикого спектакля, где режиссеры и актеры ищут сюжет и слова по ходу дела, и где премьера постоянно откладывается. Атмосфера стабильной неуверенности раскинулась над полем бесконечных догадок: кто я? кто ты? где хозяин? кто правит страной и правит ли кто-нибудь вообще? Традиционный русский миф о самозванце ("Мы пустим слух, что он скрывается", «Бесы» Ф. М. Достоевский) превратился в сказание о "неких деструктивных силах", гнездящихся на Лубянке или где-нибудь в подземных советских городах.
   Все эти знаки времени, свойственные вообще современной эпохе, ощущались в Совдепии гораздо отчетливей. В хайдеггеровской концепции «man» (безличное местоимение, заменяющее существительное в немецких предложениях) отнюдь не отрицается логическая конструкция предложения в частности или идея порядка вообще: непонятен, не поддается интерпретации «двигатель», "центр" такого предложения, такого порядка. В Совдепии же всегда подвергалась сомнению сама идея конструкции или порядка, откуда частое употребление слов «бардак», "неразбериха", «самотек» и т. д. И естественно, когда нет внутренней стабильной структуры, ее заменяют наглядностью, видимостью, «показухой», пустоту представляют полнотой, из бесконечных минусов получают "в общем и целом" плюс. Когда нет духовного и душевного содержания, его заменяют формальным, осязаемым, телесным великолепием; наглядность, осязаемость, конкретность взвинчивается до скульптурной весомости, до монументальности. В музыке, понятное дело, это выражается ликующим мажором — маршами, ораториями, кантатами. Только в «лирической» продукции для массового употребления прорывается кликушеский вой (на нем защи-и-итна гимнастерк-а-а) или обычная неуверенная лексика (и не то, чтобы да, и не то, чтобы нет; то ли, может, он со мною, то ли, может, я при нем… и т. д.).
   Какова судьба наглядного великолепия, не оживленного ни основной идеей, ни бестолковым массовым энтузиазмом? Держаться как можно дольше, держаться по инерции. И какова реакция на все это особей артистических? Не стоит подробно упоминать о диссидентах, поскольку они, вдохновленные фантомом какого-то прекрасного прошлого, считали устранение коммунистов панацеей от всех бед. Они почему-то никак не желали уяснить, что распад религии и сословной иерархии аннулирует всякую идеологию (знаменитая фраза в «Бесах»: "Если Бога нет, какой я после этого капитан!"), и что речь идет не о коммунистах или капиталистах, но о торгашеском вырождении белой цивилизации. Со стороны здравомыслящих артистов здесь позволительно ожидать двух более или менее четких позиций: либо черного юмора соцсюрреализма, либо совершенно бесстрастной «статистической» фиксации. Василий Шумов забавно представил эти две позиции в песне "Химическая зависимость" (альбом "Тектоника"):
 
Ты психический, а я химический,
Ты задерганный, а я периодический,
У тебя на уме студентики Мамлеева,
У меня в крови вся система Менделеева.
 
   Эти две позиции предполагают отчуждение и холодный взгляд со стороны, их различие сугубо стилистическое. У писателя Юрия Мамлеева ярко выраженное чувство метафоры, он предпочитает косой срез событий и ситуаций, гротеск, монструозное переплетение бытовых советских кошмаров и сексуальных перверсий. Но Юрий Мамлеев — «шестидесятник», а Василий Шумов в шестидесятом только родился. Он представитель более жесткого и прагматичного поколения, в его творчестве метафора, чувственность, эмоциональное многообразие играют куда менее значительную роль. Прагматичный герой песни "Химическая зависимость" рассказывает о себе в такой манере:
 
Сперва была семья, потом школа,
Потом я пристрастился нюхать лак для пола,
Я принадлежу к особой новой касте,
Которая настаивает воду на зубной пасте.
 
   Василий Шумов, скорей всего, спокойно относится к темной и хаотической стороне бытия, но вряд ли испытывает желание пропадать там с концами. При своем позитивном отношении к Рембо вряд ли он хочет психоделически погрузиться во "все виды любви, страдания и безумия". (Мы зачастую смешиваем Василия Шумова с героями его песен, что естественно, так как очень трудно провести границу между "личностью в мире" и художественным «я». Последнее нас интересует преимущественно, а потому процесс диффузии здесь неизбежен.) Подобное погружение опасно, грозит растворением личности, по крайней мере, личности социальной. А Василий Шумов, как всякий артист, в особенности рок-музыкант, связанный с группой и публикой, должен так или иначе контролировать социальный аспект своей жизни. В принципе, трудно сохранять срединную позицию — ведь это можно назвать и "неустойчивым равновесием", и "между двух стульев", и мучением "буриданова осла". Лично мне всегда казалось, что Василий Шумов тяготеет к спокойному утверждению порядка, недаром он поет про периодическую систему в крови. Во многих его песнях, даже где речь идет об опасных и асоциальных увлечениях, поражает последовательная размеренность: сначала семья, потом школа, потом лак для пола. В отличие от Мамлеева или Ерофеева, он приближается к дикой стихии Совдепии с линейкой и деревянными счетами. В искусстве двадцатого века этим приемом часто пользуются для достижения эффекта дегуманизации. Ален Роб-Грийе, к примеру, описывает постукивание по столу костяшек и кончиков пальцев, описывает долго, тщательно, учитывая ситуацию каждого пальца относительно твердости материала: в конце концов, обыкновенный читатель засыпает, а читатель тренированный начинает размышлять об эволюциях пяти живых сущностей, изолированных от руки и от владельца руки.
   Но, во-первых, и Роб-Грийе, и другие литературные экспериментаторы выбирают объекты сами по себе упорядоченные, а во-вторых, у писателя нет возможности проиллюстрировать композицию музыкально-инструментально. Статистические фиксации Шумова (пение, простое говорение, акцентированная декламация) дают разнообразный ассоциатив на интересном и сложном музыкальном фоне. Песня о крайне размеренной жизни сторожа (в Совдепии многие «шизоиды» предпочитали такую работу) развивается в бодром ритме самбы и очень оптимистический голос излагает четкую последовательность событий: