скоро... скоро!.. И словно в ответ на этот безмолвный вопль, исторгнутый в
распаленном воображении, раздался крик, протяжный, не пронзительный, не
резкий, но такой горький, что вся кровь прихлынула к сердцу. Он доносился
откуда-то сзади снова и снова - страстный, щемящий... отчаянный утренний
крик павлина; и с этим криком из каких-то глубин сознания всплыло видение,
всегда преследовавшее Сомса, - она, с распущенными волосами, вся белая,
растерянная, склоняется в его объятиях. Видение опалило его сладостной
болью, потом потускнело и исчезло. Он открыл глаза; первая бочка с водой
катила по Роу. Сомс встал и быстро зашагал под деревьями, чтобы прийти в
себя.


    ФОРСАЙТ ЧЕТВЕРКОЙ, 1890.



Перевод О. Холмской

Историки, описывающие смену нравов и обычаев, совсем не касаются роли,
которую сыграл в этом процессе велосипед. Однако нельзя отрицать, что это
"дьявольское изобретение", как всегда называл его Суизин Форсайт после того,
как один такой "пенни с фартингом" {Так называли в Англии одну из ранних
конструкций велосипеда, в которой переднее колесо было большое, а заднее -
маленькое. Фартинг - мелкая монетка, в четыре раза меньшая, чем пенни.}
перепугал его серую упряжку в Брайтоне в 1874 году, сильнее повлияло на
нравы и обычаи нашего общества, чем что-либо другое со времен Карла II. При
своем костоломном зарождении, казалось бы, вполне невинное в силу своего
крайнего неудобства, в стадии "пенни с фартингом" еще довольно безобидное,
ибо опасное для жизни и конечностей одних лишь мужчин, оно превратилось в
моральный растворитель огромной силы, когда, в нынешнем своем виде, стало
доступно представительницам прекрасного пола. Многое упразднилось, целиком
или частично, под его влиянием: пожилые компаньонки молодых девиц, длинные и
узкие юбки, тесные корсеты, прически, склонные растрепываться на ветру,
черные чулки, толстые лодыжки, большие шляпы, жеманство и боязнь темноты; и
многое, наоборот, утвердилось, Тоже целиком или частично под его влиянием:
воскресные выезды за город, крепкие нервы, крепкие ноги и крепкие выражения,
шаровары, наглядное знание форм и строения человеческого тела, наглядное
знакомство с лесами и пастбищами, равенство полов, профессиональные занятия
для женщин, короче говоря - женская эмансипация. Но для Суизина, и,
возможно, именно по этим причинам, велосипед остался тем, чем он был
вначале, - дьявольским изобретением. Ибо, даже независимо от досадного
инцидента с серой упряжкой, Суизин, имея до шестнадцати лет перед глазами
такой образец, как Принц Регент {Принц Регент - будущий король Георг IV
(1762-1830). Был регентом в последние годы царствования своего отца Георга
III, который в старости сошел с ума. Прославился как кутила и беспутник.}, и
сложившись под эгидой лорда Мелборна {Лорд Мелборн (1779-1848) -
государственный деятель, премьер-министр в 1831-1841 годах.}, пивных
погребков и Королевского Павильона {Пышное здание в псевдовосточном стиле. В
начале XIX века частный дом Принца Регента, позднее - концертный зал.}, в
Брайтоне, до конца оставался типичным денди времен Регентства, неспособным
отказаться от пристрастия к драгоценностям и ярким жилетам и от убеждения,
что женщина - это такое приложение к жизни, от всего требуется в первую
очередь элегантность и э-э... шарм.
Вот соображения, которые надо хорошенько усвоить, прежде чем мы
перейдем к рассказу о случае, вызвавшем оживленные толки на Форсайтской
Бирже в 1890 году.
Зимние месяцы Суизин правел в Брайтоне, и не подлежит сомнению, что к
апрелю он стал несколько желчным. За последние три года он вообще сильно
сдал; незадолго до того времени, о котором идет речь, он даже расстался со
своим фаэтоном и теперь ограничивал свои ежедневные прогулки ездой в карете;
запряженная неизменной парой серых, она проезжала несколько раз взад-вперед
вдоль берега, от того места, где кончается Хоув, до того, где начинается
Кемптаун. О чем он думал во время этих прогулок, никому не известно.
Возможно, что ни о чем. И даже весьма вероятно. Ибо какие могли быть темы
для размышлений у такого абсолютно одинокого старика? Можно, конечно,
размышлять о самом себе, но ведь и это в конце концов надоедает. К. четырем
часам он обычно возвращался в отель. Камердинер помогал ему выйти из кареты,
а затем он самостоятельно проходил в холл, причем Альфонс нес за ним
особенно прочную надувную подушку, на которой он всегда сидел, и клетчатый
плед, которым он укутывал колени. В холле Суизин минуту-другую стоял
неподвижно, стараясь потверже установить подбородок и повыше поднять тяжелые
веки над слезящимися от подагры глазами. Затем, не глядя, протягивал
камердинеру свою пальмовую трость с золотым набалдашником и слегка
растопыривал руки в светлых замшевых перчатках, показывая этим, что с него
надо снять его синее, подбитое белкой и отделанное каракулем пальто. Когда
все это было сделано, а перчатки и черная фетровая шляпа с квадратным верхом
тоже переходили в руки камердинера, Суизин ощупывал подстриженный клинышек у
себя на нижней губе, как бы удостоверяясь, что это изящное украшение еще на
месте.
Он имел обыкновение этот час проводить внизу, сидя всегда в одном и том
же полюбившемся ему кресле, в укрытом от сквозняков уголке и выкуривать до
половины одну сигару, прежде чем подняться на лифте к себе в гостиную,
составлявшую часть занимаемых им апартаментов. Он сидел так неподвижно и был
так глух (глухота его была всем известна), что никто с ним не заговаривал;
но ему казалось, что здесь он все же как-то общается с людьми и поддерживает
свою былую репутацию "Форсайта четверкой". Зажатый в подушках, он сидел,
подавшись вперед и слегка расставив толстые ноги, словно все еще ехал в
своей карете; поднеся сигару к уху, он тщательно вслушивался в ее
протестующий под нажимом шелест, еще минуту держал ее между пухлым большим и
еще более пухлым указательным пальцем - пальцы у него были желтовато-белые,
как обычно у подагриков, - затем вставлял ее в рот и ждал, пока ему поднесут
огонька. Выпятив грудь под черным атласным шарфом с бриллиантовой булавкой,
отчего его туловище казалось одинаковой толщины от шеи до пояса, оглядывая
из-под опухших век то, что тогда еще не называлось фойе, он восседал в своем
уголке, словно какой-нибудь Будда в углу храма. Его широкое старческое лицо,
безжизненно-бледное, как это свойственно людям, давно не бывавшим на
воздухе, хранило такую неподвижность, что проходившие мимо скользили по нему
взглядом, как по циферблату часов. Короткие седые усики и клинышек на нижней
губе, седые клочки бровей и все еще претендующий на элегантность жиденький
кок над лбом, возможно, еще усиливали это сходство с циферблатом. Случалось,
что кто-нибудь, чей отец или дядя в былые дни водил знакомство с Суизином,
мимоходом останавливался перед ним как бы затем, чтобы проверить свои часы,
и говорил:
- Здравствуйте, мистер Форсайт! - Тогда на лице Суизина появлялось
масленое выражение, как у мурлыкающего кота, и он невнятно, но все еще с
потугой на светскость, мямлил в ответ: - А! Здравствуйте! Что-то я в
последнее время не встречаю вашего батюшку. - А так как батюшки в
большинстве случаев давным давно не было в живых, то разговор на этом
кончался. Но Суизин принимал еще более важную осанку оттого, что с ним
заговорили.
Когда сигара докуривалась до половины, в Суизике происходила перемена.
Рука с сигарой, слегка подрагивая, отваливалась на подлокотник. Подбородок
медленно оседал между широко расставленными уголками белого крахмального
воротничка; припухшие веки опускались на глаза, губы легонько вздрагивали,
слышалось тихое посапывание, - Суизин засыпал. И проходившие мимо смотрели
на него, кто с насмешкой, кто с досадой, а кое-кто, может быть, и с
состраданием, ибо Суизин даже в этом положении не утрачивал тонкости манер и
не позволял себе храпеть. А потом, конечно, наступало пробуждение.
Подбородок вздергивался, губы раскрывались, и весь воздух из груди,
казалось, выталкивался разом в одном долгом вздохе; из-под разлепившихся век
выглядывали тусклые зрачки, язык облизывал небо и пересохшие губы,
старческое лицо принимало обиженное выражение, как у наказанного ребенка. Он
брезгливо поднимал недокуренную сигару, смотрел на нее так, словно она была
ему что-то должна и не собиралась платить, и, разжав пальцы, ронял ее в
плевательницу. Еще некоторое время он сидел, как и раньше, а все-таки не
так, как раньше, выжидая, пока кто-нибудь из слуг пройдет настолько близко,
что его можно будет окликнуть и сказать: "Эй, послушайте! Позовите моего
камердинера". А когда появлялся Альфонс, он говорил ему:
"А, это вы! Я тут немножко вздремнул. А теперь пойду наверх".
Встав с его помощью из кресла, он еще добрую минуту стоял, борясь с
головокружением. Потом, держась очень прямо, но припадая на ногу и тяжело
опираясь на, трость, он шествовал к лифту, а позади шел Альфонс с подушками.
И случалось, кто-нибудь говорил вполголоса, наблюдая эту сцену: "Посмотрите,
вон идет старый Форсайт. Чудной старик, правда?"
Но в тот апрельский день, о котором впоследствии было столько
разговоров на Форсайтокой Бирже, этот неизменный порядок был нарушен. Ибо,
когда Суизин, освободившись от пальто и шляпы, уже готовился пройти в свой
излюбленный уголок, он вдруг поднял трость и сказал:
- Что это? Какая-то дама сидит в моем кресле! Действительно, это
священное седалище было занято сухопарой фигуркой в довольно короткой юбке.
- Я пойду наверх! - обиженно сказал Суизин. Но когда он повернулся,
фигурка встала и направилась к нему.
- Господи! - воскликнул Суизин; он узнал свою племянницу Юфимию.
Надо сказать, что эта племянница, младшая дочь его брата Николаса,
всегда внушала ему антипатию. На его вкус она была слишком! худа и вечно
говорила не то, что следует; к тому же она взвизгивала. Он давно не видал ее
- с того самого дня, когда, к своему крайнему неудовольствию, вынужден был
сидеть рядом с ней на концерте, который Фрэнси устраивала для своего
замухрышки иностранца.
- Здравствуйте, дядя, - сказала она. - Как ваше здоровье? Я была тут
неподалеку и решила вас навестить.
- Подагра замучила, - сказал Суизин. - А как твой отец?
- О, как всегда. Говорит, что болен, а на самом деле всех здоровее. - И
она легонько взвизгнула.
Суизин устремил на нее негодующий взгляд. Уже сердитый оттого, что она
заняла его кресло, он хотел ответить: "Твой отец стоит двадцати таких, как
ты!" - но вовремя вспомнил о требованиях этикета и промолвил более любезно:
- Как ты сюда попала?
- На велосипеде.
- Что? - сказал Суизин. - Ты ездишь на этой пакости?
Юфимия снова взвизгнула.
- Ох! Дядя! Пакости!
- А что же они такое? - сказал Суизин. - Дьявольское изобретение!
Хочешь чаю?
- Спасибо, дядя. Но вы, наверно, устали после прогулки.
- Вот еще! С чего мне уставать. Официант! Подайте нам чаю - туда, к
моему креслу.
Дав ей таким образом понять, какой faux pas {Бестактность (франц.).}
она совершила, заняв его кресло, он жестом пригласил ее пройти вперед и сам
пошел следом.
Возле кресла произошла заминка.
- Садись, - сказал Суизин.
Мгновение Юфимия колебалась, потом, издав слабый визг, сказала:
- Но ведь это ваше кресло, дядя!
- Альфонс, - сказал Суизин, - принесите еще одно кресло.
Когда второе кресло было принесено, а в собственном кресле Суизина в
надлежащем порядке разложены подушки и дядя с племянницей сели, Юфимия
сказала:
- Разве вы не знаете, дядя, что теперь и женщины ездят на велосипедах?
Пучок на нижней губе Суизина встопорщился.
- Женщины! - сказал он. - Вот именно! Но чтобы дама этак раскатывала!
Юфимия взвизгнула более явственно.
- Дядя! Да почему же этак?
- Верхом, одна нога с одной стороны, другая - с другой. Путаясь среди
экипажей. - Его взгляд обратился к юбке Юфимии. - Показывая всем свои ноги!
Юфимия залилась беззвучным смехом.
- Ох! Дядя! - выговорила она наконец придушенным голосом. - Вы меня
уморите!
Но в эту минуту подали чай.
- Угощайся, - отрывисто сказал Суизин. - Я этого не пью. - И, прикурив
от огня, поднесенного официантом, он опять уставил круглые глаза на
племянницу. Только после второй чашки Юфимия прервала молчание.
- Дядя Суизин, скажите, почему вас называют "Форсайт четверкой"? Я
давно хотела вас спросить.
Глаза Суизина еще более округлились.
- А почему бы и нет?
- Так ведь "четверкой"! А вы, по-моему, всегда ездили только на паре,
правда?
Суизин выпятил шею, охорашиваясь.
- Да, конечно. Но это был комплимент моему... э-э... моему стилю.
- Стилю! - повторила Юфимия. - Ох! Дядя! - И вдруг стала такая красная,
что Суизин подумал, не поперхнулась ли она крошкой.
И тут его осенило - медленно, но верно утвердилась догадка: это он сам,
Суизин, был причиной ее веселья! Скулы его чуть заметно побагровели, к горлу
что-то подступило, что - он чувствовал - может задушить его, если он не
остережется. Он весь притих, боясь пошевельнуться.
Юфимия встала.
- Мне пора, дядя. Я так рада, что вас повидала; вы чудесно выглядите.
Нет, ради бога, не вставайте! И большое спасибо за чай.
Она нагнулась над ним, клюнула его в лоб и, показывая всем свои ноги,
пошла к двери. Лицо у нее все еще было очень красное. И Суизину показалось,
что она еще раз взвизгнула на ходу.
Секунду он сидел неподвижно, потом начал с усилием подниматься. Трости
при нем не было, и не было времени позвать кого-нибудь, и он тужился,
выбиваясь из сил. Выпрямился, постоял мгновение, переводя дух, затем без
трости, сам не зная как, добрался до окна, выходившего на фасад. Вот она,
эта племянница, эта визгунья, садится на велосипед, - вывела его, села,
поехала! Прямо по мостовой, среди экипажей - работает педалями, показывает
ноги выше щиколотки - смотри, кто хочет! Ни капли женственности, ни грации,
ни элегантности, ничего! Вот она, катит! И Суизин стоял, тыча толстым
пальцем в стекло, словно призывая всех в свидетели этого безобразия. Стиль!
Стиль! Она... она смеялась над ним. Ясно! Да, он всегда ездил только на
паре, так ведь пара зато была лучшая во всей Англии! Он все стоял с
багровыми пятнами на бледных щеках, оскорбленный до глубины души. Понимал ли
он в эту минуту всю язвительность ее смеха? Понял ли он, что в этом прозвище
- "Форсайт четверкой" - выразилось отношение светского общества к нему -
иронический намек на то, что в своей погоне за блеском он всегда раздувал
себя вдвое против того, чем был на самом деле? Уловил ли он все презрение,
таившееся в этой кличке? Может быть, лишь бессознательно, но и того было
довольно: яростный гнев потряс его всего, с головы до пят, до самых подошв
его лаковых сапожек, которые он еще и теперь, показываясь на людях, с мукой
натягивал на свои изболевшие ноги.
Ах, значит, она разъезжает на этой пакости и смеется над ним, вот как?
Ну, он ей покажет. Он оттолкнулся от окна и заковылял к письменному столу.
Руки у него тряслись, по белкам выпученных глаз разлилась желтизна; он взял
бумагу и стал писать. На листок ложились дрожащие строчки - жалкая пародия
на его былой каллиграфический почерк:
"Я, Суизин Форсайт, делаю следующую приписку к моему завещанию: в знак
того, что я не одобряю манеры и поведение моей племянницы Юфимии, дочери
моего брата Николаса Форсайта и его супруги Элизабет, я настоящим отменяю
содержащееся в упомянутом завещании предшествующее мое распоряжение о
передаче ей, Юфимии, части моего состояния. Я не оставляю ей ровно ничего".
Он остановился и перечитал написанное. Это ей будет наука! Верный своей
репутации дамского угодника, Суизин завещал половину своего состояния своим
трем сестрам в равных долях, а другую половину своим восьми племянницам,
тоже в равных долях. Ну что ж, теперь долей будет только семь! Он позвонил в
колокольчик.
- Позовите моего камердинера и скажите швейцару, чтобы тоже сюда
пришел.
Альфонс и швейцар явились, когда Суизин выводил внизу листка "Подписано
в присутствии..."
- Вот, - сказал он, - это приписка к моему завещанию. Я хочу, чтобы вы
ее засвидетельствовали. Подпишитесь вот здесь - фамилию и занятие.
Когда они это сделали и Суизин промокнул новорожденный документ, он
написал на конверте адрес, а на другом листке записку:

"Дорогой Джемс!
Посылаю тебе мое дополнительное распоряжение. Приложи его к моему
завещанию и уведомь меня о получении.
Твой любящий брат
Суизин".

И, вложив все в конверт, он припечатал его своим гербом - "фазан
стоящий", - каковой герб он с немалыми затратами добыл себе в Департаменте
Геральдики в 1850 году.
- Возьмите это, - сказал он Альфонсу, - и отправьте. И помогите мне
вернуться в мое кресло.
Устроив его в кресле, Альфонс ушел. Суизин сидел, и глаза его
беспокойно блуждали.
Стиль! Друзья молодости - где они? Никого больше нет! Никто сюда не
заглядывает из тех, кто знавал Суизина в дни его славы, в дни, когда у
мужчин был стиль, когда женщины умели быть элегантными. А теперь - не угодно
ли? - на велосипедах ездят! Ну что ж, этой молодой девице дорого обошлась ее
поездка и ее смех! В шесть или семь тысяч фунтов. То-то же! Хорошо смеется
тот, кто смеется последним! И, утешенный сознанием, что выступил на защиту
элегантности и манер и... э-э... стиля, Суизин мало-помалу успокоился: щеки
его опять стали бледными, белки менее желтыми, веки наполовину прикрыли
глаза, и в этих заплывших тусклых глазах даже появилось что-то вроде
задумчивости. Этот треклятый восточный ветер! Надо отдохнуть, а то и
аппетита к обеду не будет...
Форсайт четверкой! Да почему бы и нет? Он мог бы и четверкой ездить,
если бы захотел! Сколько угодно... Четверкой... Его подбородок слегка осел.
Четвер... Глаза закрылись, губы отдулись, пропуская тихое посапывание - он
спал, все еще опираясь рукой на набалдашник трости.
В холл вошли двое молодых людей, очевидно, приехавших сюда на
воскресенье. Оба в шляпах и высоких крахмальных воротничках, помахивая
тросточками, они прошли недалеко от кресла, в котором отдыхал Суизин.
- Посмотри на этого старого щеголя, - тихо сказал один, и они
приостановились, искоса оглядывая спящего.
- О! Джайлс! Да ведь это наш дядюшка Суизин!
- Ну? А и верно, он самый. Джесс, ты только посмотри - перстни,
булавка! Волосы напомажены, сапожки лаковые! Все еще франтит, чудило старое.
Не сдается!
- Да уж! Не хотел бы я дожить до таких лет. Пойдем, Джайлс.
- Упорный старик!
И "два Дромио", как их прозвали, двинулись дальше, покачивая
тросточками, горделиво подняв свои худые голодные лица над крахмальными
воротничками.
Но бледные старческие губы Суизина между седыми усиками и седым пучком
на подбородке по-прежнему то надувались, то опадали, то надувались, то
опадали. Он ничего не слыхал.


    СОМС И АНГЛИЯ, 1914-1918.



Перевод М. Лорие

    1



В тот день в 1914 году, когда весь мир взволновали сараевские убийства,
Сомс Форсайт ехал в такси по Хэймаркету, придерживая на колене картину Якоба
Ма-риса, только что купленную у Думетриуса. Он был доволен исходом сильно
затянувшегося поединка. В последнюю минуту Думетриус вдруг пошел на его
условия, чем немало удивил Сомса.
Причина такой уступчивости стала ему ясна в тот же вечер на Грин-стрит,
когда он развернул вечернюю газету: "Не исключена возможность, что это
трагическое происшествие потрясет до основания всю Европу. Страшные
последствия, которыми чревато это убийство, буквально ошеломляют". Вот и
Думетриуса они, видно, ошеломили. Сразу спасовал. Сомс отлично знал, как
капризен спрос на предметы, ценность которых меняется в зависимости от
душевного спокойствия людей и наплыва туристов из Америки. Страшные
последствия! Он отложил газету и стал размышлять. Нет! Этот Думетриус -
просто паникер. Одним эрцгерцогом больше, одним меньше, - не так уж это
важно, они и без того вечно попадают в газеты. Интересно, что скажет завтра
по этому поводу "Таймс", но, вероятно, все окажется бурей в стакане воды.
Европейские дела, надо заметить, мало интересовали Сомса. Слова "волнения на
Балканах" вошли в поговорку; а если что-нибудь входит в поговорку - значит,
за этим ничего нет.
"Таймс" он прочел на следующий день, когда вез своего Якоба Мариса
домой в Мейплдерхем. Передовые, как водится, негодующе осуждали убийство, но
во всей газете Сомс не нашел ничего, что помешало бы ему отправиться на
рыбную ловлю.
И весь тот месяц, даже после австрийского ультиматума Сербии, Сомс, как
и 99 процентов его соотечественников, решительно не понимал, "из-за чего
подняли такую шумиху". Вообразить, что это может как-то коснуться Англии,
мог только помешанный. Сомс ни разу даже не остановился на этой мысли
всерьез: он был в пеленках, когда кончилась Крымская кампания, и привык
считать, что Европе, пожалуй, следует иногда давать советы, но не более
того. К тому же у Флер как раз начались каникулы, и он подумывал о том,
чтобы купить ей лошадку: ей скоро тринадцать лет, пора обучить ее и этому
никчемному, в сущности, искусству - верховой езде. А если уж непременно
нужно о чем-то беспокоиться, так разве мало беспокойства доставляет
Ирландия? Первое смутное предчувствие огромной беды заронила в нем Аннет,
теперь, к тридцати пяти годам, ставшая настоящей красавицей. Она не читала
английских газет, но часто получала письма из Франции. 28 июля она сказала
Сомсу:
- Сомс, скоро будет война - эти немцы совсем взбесились.
- Война? Из-за такого пустяка? Вздор, - проворчал Сомс.
- Ах, у тебя совсем нет воображения, Сомс. Война непременно будет, и
моей бедной родине придется воевать за Россию. А вы, англичане, что будете
делать?
- Делать? Да ничего, конечно. Если вы с великого ума полезете воевать,
так мы-то тут при чем?
- Мы надеемся на вашу помощь, - сказала Аннет. - Но разве на англичан
можно положиться? Вы всегда выжидаете, всегда смотрите, куда ветер дует.
- Какое нам до всего этого дело? - с досадой возразил Сомс.
- А вот увидишь, какое, когда немцы возьмут Кале.
- Я думал, вы, французы, считаете себя непобедимыми.
Но он встал и вышел из комнаты,
И в тот вечер даже Флер заметила, что он не обращает на нее внимания.
Всю субботу и воскресенье он не находил себе места. В воскресенье разнесся
слух, что Германия объявила войну России. Сомс решил, что это газетная утка;
но полночи он провел без сна, а в понедельник утром, прочтя о том же в
"Таймсе", первым поездом поехал в город. День был неприсутственный, и он
направился в свой клуб в Сити - единственное место, где была надежда
что-нибудь узнать. Оказалось, что многие явились туда с той же целью, и
среди них - один из компаньонов обслуживавшей Сомса маклерской конторы "Грин
и Грининг", или, как их чаще называли, "Врин и Врининг". Сомс изложил ему
свои пожелания относительно продажи кое-каких ценных бумаг. Маклер- это
оказался "Врин" - искоса поглядел на него.
- Ничего не выйдет, мистер Форсайт. Биржа, говорят, несколько дней
будет закрыта.
- Закрыта? - переспросил Сомс. - Вы что, хотите сказать, что они
прекратят операции, даже если...
- Ничего другого не остается, иначе акции сразу слетят до нуля. И так
уже начинается паника.
- Паника! - повторил Сомс, грозно глядя на маклера ("Так я тебе и
поверил!"). - Считайте, что не получали от меня распоряжений; ничего я не
буду продавать.
Не подозревая, что выразил этими словами не только свое личное решение,
он встал и отошел к окну. На улице царила тревога. Газетчики выкрикивали:
"Германия предъявила ультиматум Бельгии!" Сомс смотрел вниз, разглядывал
лица. Это было не в его привычках, но сейчас он поймал себя на этом занятии.
Все, как сговорившись, озабоченно хмурятся. Ну и дела! Дома, на реке, все
это как-то не доходило до сознания. И вдруг его потянуло взглянуть на
телеграфную ленту.
Вокруг аппарата толпились какие-то незнакомые люди, и Сомс, который
терпеть не мог делать то же, что и другие, а тем более дожидаться такой
возможности, прошел в курительную и уселся в кресло. В клубе он бывал очень
редко и теперь просто не представлял себе, как заговорить с незнакомыми ему
членами, так что ему оставалось только прислушиваться к их разговорам. Но и
это было достаточно тревожно. Те трое или четверо, чьи слова он мог
расслышать, были, казалось, обеспокоены лишь одним: а вдруг "это чертово
правительство окажется не на высоте". Сомс все сильнее напрягал слух.
Никогда еще за такое короткое время он не слышал столько ругани по адресу
радикалов и рабочих. Слова "изменники" и "политиканы" повторялись снова и
снова, как некий рефрен. Хотя в общих чертах высказываемые мнения, пожалуй,
и совпадали с его собственными, все, что было в нем сдержанного,
размеренного и расчетливого, глубоко возмущалось. Они что же, воображают,
что война - это увеселительная прогулка?
- Если мы сейчас не выступим, - сказал один из собеседников, - мы
никогда не сможем смотреть людям в глаза.
Сомс громко фыркнул. Почему? Непонятно. Германия и Австрия против
Франции и России - это пожалуйста, если уж им так хочется валять дурака. В
старину в Европе всегда шла война. А теперь, когда у них такие огромные
армии, удивительно еще, как они давно не сцепились. Но Англии-то какой смысл
не вводить воинскую повинность и содержать большой военный флот, если этим
все равно не убережешься от войны? Вот и эти краснобаи - на самом деле они
ведь только и думают, что о своих дивидендах. А что это им даст? Если Англия