Когда он вернулся, на этот раз довольно поздно, Гондекутер уже висел. Он как раз заполнил пустое место, но так как свет был слабый, а картина темная, то на ней ничего нельзя было разглядеть. Тем не менее Джемс в общем остался доволен.
   Эмили сидела в гостиной.
   - Джемс, - обратилась она к мужу, когда он вошел, - скажи, пожалуйста, что это за гигантская картина у нас на лестнице?
   - Это? - сказал Джемс. - Это Гондекутер. Из Смелтеровской коллекции. Купил на аукционе по дешевке. У Джолиона на Стэнхоп-Гейт тоже есть Гондекутер.
   - В жизни не видала такой громадины!
   - Что? - сказал Джемс. - Она очень хорошо заполняет пустое место. У нас на лестнице, конечно, ничего не видать, а это прекрасная картина мастерское изображение домашней птицы.
   - От нее на лестнице стало еще темнее. Не знаю уж, что Сомс на это скажет. Право, Джемс, не ходил бы ты один на аукционы, покупаешь бог знает что...
   - Надеюсь, я могу свои деньги тратить как мне нравится? - сказал Джемс. - Гондекутер - известное имя.
   - Ох, Джемс, - сказала Эмили, - в твои годы... Ну хорошо, хорошо! Только не волнуйся. Садись, пей чай.
   Джемс сел, бормоча себе под нос. Женщины! До чего несправедливы! А в ценностях разбираются не лучше кошек!
   Эмили промолчала. Она никогда не теряла самообладания - обходительная и светская.
   Позже пришла Уинифрид с Монтегью Дарти, так что к обеду вся семья была в сборе: Сисили с локонами по плечам, Рэчел - в высокой прическе - в этом сезоне она начала "выезжать", Сомс, только что расставшийся со своими бачками, вышедшими из моды к концу семидесятых годов, отчего он казался еще бледнее и сухощавее. Уинифрид, в которой уже замечались признаки "интересного положения" - в связи с надеждами на близкое появление маленького Дарти, - не сводила несколько настороженного взгляда с "Монти", а тот, плотный, широкоплечий, напомаженный, типичный "красавец мужчина", сидел с самодовольным выражением на смугловато-бледном лице и большой бриллиантовой запонкой в ослепительном пластроне рубашки. Она первая заговорила о Гондекутере.
   - Папочка, милый, что это вам вздумалось купить такую огромную картину?
   Джемс вскинул на нее глаза и пробурчал с набитым ртом:
   - Огромную! Она как раз заполнила пустое место. Ему показалось в эту минуту, что у его домашних какие-то очень странные лица.
   - Прекрасная картина, и размер хороший! - Реплика исходила от Дарти.
   "Гм! - подумал Джемс. - Чего ему от меня нужно? Денег?"
   - Очень уж желтая, - пожаловалась Рэчел.
   - Ты-то что понимаешь в картинах?
   - Понимаю, во всяком случае, что мне нравится, а что нет.
   Джемс покосился на сына, но Сомс смотрел в тарелку.
   - Это большая ценность, - отрывисто сказал Джемс. - Там перья изумительно написаны.
   На том разговор кончился, так как никто не хотел обижать папочку, но наверху, в гостиной, после того как Эмили и три ее дочери, поднимаясь по лестнице, прошли вдоль всей картины, обсуждение приняло более оживленный характер.
   - Нет, в самом деле!.. Уж папа всегда! Такая громадина, уродина - даже слова не подберешь, как ее назвать! И еще куры - кому интересно смотреть на кур, даже если бы их можно было разглядеть! Но ведь папа известно как рассуждает: раз выгодно, так уж, значит, и хорошо!
   - Сисили, - сказала Эмили, - не будь непочтительной!
   - Но это же правда, мама. Все старые Форсайты такие.
   Эмили, втайне соглашаясь, все же оборвала ее:
   - Тсс!
   Она всегда защищала Джемса в его отсутствие. Да и остальные тоже, кроме как между собой.
   - Сомс считает ее ужасной, - сказала Рэчел. - Надеюсь, он скажет об этом папе.
   - Ничего подобного он не скажет, - отрезала Эмили. - Или уж ваш отец не имеет права делать что хочет в своем доме? Вы, дети, становитесь чересчур дерзки.
   - Мама, да вы же сами чудно знаете, что этот Гондекутер - просто дикое старье!
   - Не люблю, когда ты так говоришь, Сисили, - "чудно", "дикое"!
   - Почему? В школе все так говорят.
   - Это верно, мама, - вмешалась Уинифрид, - сейчас так говорят. Самые новые словечки!
   Эмили примолкла. Это определение - "самое новое" - всегда ее обескураживало. Она была женщина с характером, но и ей не хотелось отставать от века.
   Рэчел растворила дверь.
   - Слушайте! - сказала она.
   Снизу доносилось какое-то бормотанье: Джемс на лестнице восхвалял Гондекутера.
   - Этот петух, - говорил он, - великолепен. А посмотрите на эти плавающие перья! Думаете, сейчас сумели бы так написать? Ваш дядя Джолион сто сорок фунтов заплатил за своего Гондекутера, а мне этот достался за двадцать пять.
   - Что я вам говорила? - прошептала Сисили. - Выгодная покупка! Ненавижу выгодные покупки - всегда какой-нибудь хлам, только место занимает. Вроде этого Тернера.
   - Тсс! - шикнула на нее Уинифрид. Она была уже не так молода, как Сисили, и временами ей хотелось, чтобы "Монти" проявлял больше интереса к своей выгоде, чего до сих пор в нем не наблюдалось. - Я сама люблю покупать по дешевке. Знаешь по крайней мере, что получил что-то за свои деньги.
   - А я предпочитаю деньги, - сказала Сисили. - Дали бы мне, чем выбрасывать!
   - Не говори глупостей, - остановила ее Эмили. - Иди-ка сыграй свою пьесу. Отец это любит.
   Вошли Джемс и Дарти; Сомс прошел прямо к себе в комнату, где он работал по вечерам.
   Сисили села за рояль. Она была дома, потому что в ее школе на Хэм Коммой вспыхнула эпидемия свинки, и эту пьесу, состоявшую главным образом из стремительных пассажей вверх и вниз по клавиатуре, она разучивала для школьного концерта в конце семестра. Джемс всегда просил ее сыграть, отчасти потому, что это было полезно для Сисили, а отчасти потому, что это было полезно для его пищеварения. Он сел у камина и, укрывшись между своих бакенбард, отвратил взор от всех одушевленных предметов. К несчастью, ему никогда не удавалось заснуть после обеда, и мысли жужжали у него в голове, как пчелы. Сомс сказал, что сейчас вовсе нет спроса на большие картины и очень мало - на картины голландской школы, однако и он согласился, что картина куплена дешево, гораздо ниже рыночной цены - все-таки Гондекутер, одно имя уже стоит денег. Сисили заиграла; Джемс продолжал свои размышления. Он даже не знал, доволен ли он, что купил эту картину. Никто ее не одобрил, только Дарти, единственный человек, без чьего одобрения он вполне мог обойтись. Сказать, что Джемс сознавал происходившую в его время эволюцию взглядов, значило бы приписать ему философскую чуткость, несовместимую с его воспитанием и возрастом, но у него возникло смутное и неловкое ощущение, что выгодная покупка сейчас уже не такая бесспорная вещь, как раньше. И пока пальцы Сисили бегали по клавишам, он мысленно повторял - не знаю, не знаю, не могу сказать...
   - Вы, пожалуй, скажете, - произнес он вдруг, когда Сиоили закрыла рояль, - что и эти дрезденские вазы вам не нравятся?
   Никто не понял, кому был адресован этот вопрос и чем вызван, поэтому никто не ответил.
   - Я их купил у Джобсона в 67 году, а теперь они стоят втрое дороже, чем я заплатил.
   На этот раз ответила Рэчел:
   - А вам самому, папа, они нравятся?
   - Мне? При чем тут это? Они настоящие и стоят кучу денег.
   - Так ты бы продал их, Джемс, - сказала Эмили. - Они сейчас не в моде.
   - Не в моде? Они будут стоить еще дороже к тому времени, как я умру.
   - Выгодная покупка, - сказала про себя Сисили.
   - Что, что? - спросил Джемс, у которого слух иногда вдруг оказывался неожиданно острым.
   - Я сказала: "Выгодная покупка". Разве это не так, папа?
   - Конечно, выгодная. - По тону его было слышно, что будь это не так, он бы их не купил. - Вы, молодежь, ничего не смыслите в деньгах, только тратить умеете. - И он покосился на зятя, который прилежно разглядывал свои ногти.
   Эмили, отчасти чтобы умиротворить Джемса, который, как она видела, уже разволновался, отчасти потому, что сама любила карты, велела Сисили раздвинуть ломберный столик и оказала благодушно:
   - Иди к нам, Джемс, сыграем в Нап {Сокращенное "Наполеон" - карточная игра.}.
   Они уже довольно долго сидели за зеленым; столиком, играя по фартингу и время от времени прерывая игру взрывами смеха, как вдруг Джемс сказал:
   - Иду на все! - В этой игре на него всегда нападала своего рода удаль. При ставке в фартинг он мог выказать себя отчаянным! малым за очень небольшие деньги. Он быстро проиграл тринадцать шиллингов, но это не умерило его пыла.
   Наконец, он встал от стола в прекрасном настроении и объявил, что проигрался в лоск.
   - Не знаю, - сказал он, - я почему-то всегда проигрываю.
   Гондекутер и все порожденные им тревоги улетучились у него из головы.
   Когда Уинифрид и Дарти ушли - последний, так и не затронув вопроса о финансах, - Джемс, почти совсем утешенный, отправился с Эмили в спальню и вскоре уже похрапывал.
   Его разбудил оглушительный удар и долгое прерывистое громыхание, подобное раскатам грома. Звуки шли откуда-то справа.
   - Джемс! Что это? - раздался испуганный голос Эмили.
   - Что? - сказал Джемс. - Где? Куда ты дела мои туфли?
   - Наверно, молния ударила. Ради бога, Джемс, будь осторожнее!
   Ибо Джемс уже стоял в ночной рубашке возле кровати, озаренный слабым светом ночника, длинный, как аист.
   Он шумно понюхал воздух.
   - Ты не чувствуешь, паленым не пахнет?
   - Нет, - сказала Эмили.
   - Дай мне свечу.
   - Накинь шаль, Джемс. Это не могут быть воры - они бы так не шумели.
   - Не знаю, - пробормотал Джемс. - Я спал.
   Он взял у Эмили свечу и, шлепая туфлями, направился к двери.
   - Что там такое? - спросил он, выйдя на площадку. В смешанном свете свечей и ночника его глазам предстало несколько белых фигур - Рэчел, Сисили и горничная Фифин, все в ночных рубашках. Сомс, тоже в ночной рубашке, стоял на верхней ступеньке, а в самом низу маячил этот растяпа Уормсон.
   Голос Сомса, ровный и бесстрастный, проговорил:
   - Это Гондекутер.
   И верно - огромная картина лежала плашмя у подножия лестницы. Джемс, держа свечу над головой, сошел по ступенькам и остановился, глядя на поверженного Гондекутера. Все молчали, только Фифин сокрушенно пролепетала:
   - Ла ла!
   На Сисили напал вдруг неудержимый смех, и она убежала.
   Тогда Сомс сказал вниз, в темный колодец, слабо озаренный свечой Джемса:
   - Не беспокойтесь, отец: ничего с ней не сделалось, она ведь была незастекленная.
   Джемс не ответил. Со свечой в опущенной руке он прошел обратно по лестнице и молча удалился в спальню.
   - Что там случилось, Джемс? - спросила Эмили. Она так и не вставала с постели.
   - Картина обрушилась - что значит сам не последил. Этот растяпа Уормсон! Где у тебя одеколон?
   Он вытерся одеколоном и лег. Некоторое время он молча лежал на спине, ожидая комментариев Эмили. Но она только спросила:
   - Голова у тебя не разболелась, Джемс?
   - Нет, - сказал Джемс. Она вскоре заснула, но он еще долго лежал без сна, глядя во все глаза на ночник, как будто ждал, что Гондекутер сыграет с ним еще какую-нибудь штуку - и это после того, как он купил его и дал ему приют у себя в доме!
   Утром, сходя вниз к завтраку, он прошел мимо картины - ее уже подняли, и она косо стояла на ступеньках - один край выше, другой ниже, прислоненная к стене. Белый петух по-прежнему имел такой вид, словно готовился выкупаться. Перья плавали по воде, изогнутые, как ладьи. Джемс прошел в столовую.
   Все уже сидели за завтраком, ели яичницу с ветчиной и были подозрительно молчаливы.
   Джемс положил себе яичницы и сел.
   - Что ты теперь думаешь с ней делать, Джемс? - спросила Эмили.
   - Делать с ней? Конечно, повесить обратно.
   - Да что вы, папа! - сказала Рэчел. - Я сегодня ночью так напугалась!
   - Стена не выдержит, - сказал Сомс.
   - Что? Стена крепкая.
   - Картина, правда, чересчур велика, - сказала Эмили.
   - И никому из нас она не нравится, - вставила Сисили. - Такое чудище, да еще желтая-прежелтая!
   - Чудище! Скажешь тоже! - буркнул Джемс и замолчал. Потом, вдруг выпалил, брызгая слюной: - А что же я, по-вашему, должен с ней сделать?
   - Отослать обратно; пусть опять продадут.
   - Я ничего за нее не выручу.
   - Но вы же говорили, папа, что это выгодная покупка, - сказала Сисили.
   - Конечно, выгодная!
   Снова наступило молчание. Джемс искоса поглядел на сына; что-то жалкое было в этом взгляде, как будто он взывал о помощи. Но все внимание Сомса было сосредоточено на яичнице.
   - Вели убрать ее в кладовую, Джемс, - кротко посоветовала Эмили.
   Джемс покраснел между бакенбардами, и рот у него приоткрылся. Он опять посмотрел на сына, но Сомс продолжал есть. Джемс взялся за чашку. Что-то происходило в нем, чего он не умел выразить. Как будто его спросили: "Когда выгода бывает невыгодной?" - и он не знал ответа, а они знали. Времена изменились, что-то новое носится в воздухе. Уже нельзя купить вещь только из тех соображений, что она стоит дороже, чем за нее просят!.. Но ведь это это конец всему! И внезапно он проворчал:
   - Ладно, делайте, как хотите. Только, по-моему, это значит выбрасывать деньги!
   Когда он уехал в контору, Гондекутер совместными усилиями Уормсона, Хента и Томаса был препровожден в кладовую. Там, в чехле, чтобы сохранить лак, он простоял двадцать один год, до смерти. Джемса в 1901 году, после чего был извлечен на свет божий и снова пошел с молотка. Дали за него пять фунтов; его купил живописец, изготовлявший плакаты для птицеводческой фирмы.
   КРИК ПАВЛИНА. 1883.
   Перевод Д. Жукова
   Бал кончился. Сомс решил пройтись. Получая в гардеробной пальто я шапокляк, он увидел себя в зеркале - белый жилет выглядит вполне прилично, но воротничок немного размяк, а края лепестков гардении, продетой в петлицу, пожелтели. Ну и жара была в зале! И прежде чем надеть шапокляк, Сомс вытянул из-за обшлага платок и отер лицо.
   По широкой, устланной красным ковром лестнице, на которой уже погасли китайские фонарики, оФОРСАЙТ ЧЕТВЕРКОЙ, 1890.
   Перевод О. Холмской
   Историки, описывающие смену нравов и обычаев, совсем не касаются роли, которую сыграл в этом процессе велосипед. Однако нельзя отрицать, что это "дьявольское изобретение", как всегда называл его Суизин Форсайт после того, как один такой "пенни с фартингом" {Так называли в Англии одну из ранних конструкций велосипеда, в которой переднее колесо было большое, а заднее маленькое. Фартинг - мелкая монетка, в четыре раза меньшая, чем пенни.} перепугал его серую упряжку в Брайтоне в 1874 году, сильнее повлияло на нравы и обычаи нашего общества, чем что-либо другое со времен Карла II. При своем костоломном зарождении, казалось бы, вполне невинное в силу своего крайнего неудобства, в стадии "пенни с фартингом" еще довольно безобидное, ибо опасное для жизни и конечностей одних лишь мужчин, оно превратилось в моральный растворитель огромной силы, когда, в нынешнем своем виде, стало доступно представительницам прекрасного пола. Многое упразднилось, целиком или частично, под его влиянием: пожилые компаньонки молодых девиц, длинные и узкие юбки, тесные корсеты, прически, склонные растрепываться на ветру, черные чулки, толстые лодыжки, большие шляпы, жеманство и боязнь темноты; и многое, наоборот, утвердилось, Тоже целиком или частично под его влиянием: воскресные выезды за город, крепкие нервы, крепкие ноги и крепкие выражения, шаровары, наглядное знание форм и строения человеческого тела, наглядное знакомство с лесами и пастбищами, равенство полов, профессиональные занятия для женщин, короче говоря - женская эмансипация. Но для Суизина, и, возможно, именно по этим причинам, велосипед остался тем, чем он был вначале, - дьявольским изобретением. Ибо, даже независимо от досадного инцидента с серой упряжкой, Суизин, имея до шестнадцати лет перед глазами такой образец, как Принц Регент {Принц Регент - будущий король Георг IV (1762-1830). Был регентом в последние годы царствования своего отца Георга III, который в старости сошел с ума. Прославился как кутила и беспутник.}, и сложившись под эгидой лорда Мелборна {Лорд Мелборн (1779-1848) государственный деятель, премьер-министр в 1831-1841 годах.}, пивных погребков и Королевского Павильона {Пышное здание в псевдовосточном стиле. В начале XIX века частный дом Принца Регента, позднее - концертный зал.}, в Брайтоне, до конца оставался типичным денди времен Регентства, неспособным отказаться от пристрастия к драгоценностям и ярким жилетам и от убеждения, что женщина - это такое приложение к жизни, от всего требуется в первую очередь элегантность и э-э... шарм.
   Вот соображения, которые надо хорошенько усвоить, прежде чем мы перейдем к рассказу о случае, вызвавшем оживленные толки на Форсайтской Бирже в 1890 году.
   Зимние месяцы Суизин правел в Брайтоне, и не подлежит сомнению, что к апрелю он стал несколько желчным. За последние три года он вообще сильно сдал; незадолго до того времени, о котором идет речь, он даже расстался со своим фаэтоном и теперь ограничивал свои ежедневные прогулки ездой в карете; запряженная неизменной парой серых, она проезжала несколько раз взад-вперед вдоль берега, от того места, где кончается Хоув, до того, где начинается Кемптаун. О чем он думал во время этих прогулок, никому не известно. Возможно, что ни о чем. И даже весьма вероятно. Ибо какие могли быть темы для размышлений у такого абсолютно одинокого старика? Можно, конечно, размышлять о самом себе, но ведь и это в конце концов надоедает. К. четырем часам он обычно возвращался в отель. Камердинер помогал ему выйти из кареты, а затем он самостоятельно проходил в холл, причем Альфонс нес за ним особенно прочную надувную подушку, на которой он всегда сидел, и клетчатый плед, которым он укутывал колени. В холле Суизин минуту-другую стоял неподвижно, стараясь потверже установить подбородок и повыше поднять тяжелые веки над слезящимися от подагры глазами. Затем, не глядя, протягивал камердинеру свою пальмовую трость с золотым набалдашником и слегка растопыривал руки в светлых замшевых перчатках, показывая этим, что с него надо снять его синее, подбитое белкой и отделанное каракулем пальто. Когда все это было сделано, а перчатки и черная фетровая шляпа с квадратным верхом тоже переходили в руки камердинера, Суизин ощупывал подстриженный клинышек у себя на нижней губе, как бы удостоверяясь, что это изящное украшение еще на месте.
   Он имел обыкновение этот час проводить внизу, сидя всегда в одном и том же полюбившемся ему кресле, в укрытом от сквозняков уголке и выкуривать до половины одну сигару, прежде чем подняться на лифте к себе в гостиную, составлявшую часть занимаемых им апартаментов. Он сидел так неподвижно и был так глух (глухота его была всем известна), что никто с ним не заговаривал; но ему казалось, что здесь он все же как-то общается с людьми и поддерживает свою былую репутацию "Форсайта четверкой". Зажатый в подушках, он сидел, подавшись вперед и слегка расставив толстые ноги, словно все еще ехал в своей карете; поднеся сигару к уху, он тщательно вслушивался в ее протестующий под нажимом шелест, еще минуту держал ее между пухлым большим и еще более пухлым указательным пальцем - пальцы у него были желтовато-белые, как обычно у подагриков, - затем вставлял ее в рот и ждал, пока ему поднесут огонька. Выпятив грудь под черным атласным шарфом с бриллиантовой булавкой, отчего его туловище казалось одинаковой толщины от шеи до пояса, оглядывая из-под опухших век то, что тогда еще не называлось фойе, он восседал в своем уголке, словно какой-нибудь Будда в углу храма. Его широкое старческое лицо, безжизненно-бледное, как это свойственно людям, давно не бывавшим на воздухе, хранило такую неподвижность, что проходившие мимо скользили по нему взглядом, как по циферблату часов. Короткие седые усики и клинышек на нижней губе, седые клочки бровей и все еще претендующий на элегантность жиденький кок над лбом, возможно, еще усиливали это сходство с циферблатом. Случалось, что кто-нибудь, чей отец или дядя в былые дни водил знакомство с Суизином, мимоходом останавливался перед ним как бы затем, чтобы проверить свои часы, и говорил:
   - Здравствуйте, мистер Форсайт! - Тогда на лице Суизина появлялось масленое выражение, как у мурлыкающего кота, и он невнятно, но все еще с потугой на светскость, мямлил в ответ: - А! Здравствуйте! Что-то я в последнее время не встречаю вашего батюшку. - А так как батюшки в большинстве случаев давным давно не было в живых, то разговор на этом кончался. Но Суизин принимал еще более важную осанку оттого, что с ним заговорили.
   Когда сигара докуривалась до половины, в Суизике происходила перемена. Рука с сигарой, слегка подрагивая, отваливалась на подлокотник. Подбородок медленно оседал между широко расставленными уголками белого крахмального воротничка; припухшие веки опускались на глаза, губы легонько вздрагивали, слышалось тихое посапывание, - Суизин засыпал. И проходившие мимо смотрели на него, кто с насмешкой, кто с досадой, а кое-кто, может быть, и с состраданием, ибо Суизин даже в этом положении не утрачивал тонкости манер и не позволял себе храпеть. А потом, конечно, наступало пробуждение. Подбородок вздергивался, губы раскрывались, и весь воздух из груди, казалось, выталкивался разом в одном долгом вздохе; из-под разлепившихся век выглядывали тусклые зрачки, язык облизывал небо и пересохшие губы, старческое лицо принимало обиженное выражение, как у наказанного ребенка. Он брезгливо поднимал недокуренную сигару, смотрел на нее так, словно она была ему что-то должна и не собиралась платить, и, разжав пальцы, ронял ее в плевательницу. Еще некоторое время он сидел, как и раньше, а все-таки не так, как раньше, выжидая, пока кто-нибудь из слуг пройдет настолько близко, что его можно будет окликнуть и сказать: "Эй, послушайте! Позовите моего камердинера". А когда появлялся Альфонс, он говорил ему:
   "А, это вы! Я тут немножко вздремнул. А теперь пойду наверх".
   Встав с его помощью из кресла, он еще добрую минуту стоял, борясь с головокружением. Потом, держась очень прямо, но припадая на ногу и тяжело опираясь на, трость, он шествовал к лифту, а позади шел Альфонс с подушками. И случалось, кто-нибудь говорил вполголоса, наблюдая эту сцену: "Посмотрите, вон идет старый Форсайт. Чудной старик, правда?"
   Но в тот апрельский день, о котором впоследствии было столько разговоров на Форсайтокой Бирже, этот неизменный порядок был нарушен. Ибо, когда Суизин, освободившись от пальто и шляпы, уже готовился пройти в свой излюбленный уголок, он вдруг поднял трость и сказал:
   - Что это? Какая-то дама сидит в моем кресле! Действительно, это священное седалище было занято сухопарой фигуркой в довольно короткой юбке.
   - Я пойду наверх! - обиженно сказал Суизин. Но когда он повернулся, фигурка встала и направилась к нему.
   - Господи! - воскликнул Суизин; он узнал свою племянницу Юфимию.
   Надо сказать, что эта племянница, младшая дочь его брата Николаса, всегда внушала ему антипатию. На его вкус она была слишком! худа и вечно говорила не то, что следует; к тому же она взвизгивала. Он давно не видал ее - с того самого дня, когда, к своему крайнему неудовольствию, вынужден был сидеть рядом с ней на концерте, который Фрэнси устраивала для своего замухрышки иностранца.
   - Здравствуйте, дядя, - сказала она. - Как ваше здоровье? Я была тут неподалеку и решила вас навестить.
   - Подагра замучила, - сказал Суизин. - А как твой отец?
   - О, как всегда. Говорит, что болен, а на самом деле всех здоровее. - И она легонько взвизгнула.
   Суизин устремил на нее негодующий взгляд. Уже сердитый оттого, что она заняла его кресло, он хотел ответить: "Твой отец стоит двадцати таких, как ты!" - но вовремя вспомнил о требованиях этикета и промолвил более любезно:
   - Как ты сюда попала?
   - На велосипеде.
   - Что? - сказал Суизин. - Ты ездишь на этой пакости?
   Юфимия снова взвизгнула.
   - Ох! Дядя! Пакости!
   - А что же они такое? - сказал Суизин. - Дьявольское изобретение! Хочешь чаю?
   - Спасибо, дядя. Но вы, наверно, устали после прогулки.
   - Вот еще! С чего мне уставать. Официант! Подайте нам чаю - туда, к моему креслу.
   Дав ей таким образом понять, какой faux pas {Бестактность (франц.).} она совершила, заняв его кресло, он жестом пригласил ее пройти вперед и сам пошел следом.
   Возле кресла произошла заминка.
   - Садись, - сказал Суизин.
   Мгновение Юфимия колебалась, потом, издав слабый визг, сказала:
   - Но ведь это ваше кресло, дядя!
   - Альфонс, - сказал Суизин, - принесите еще одно кресло.
   Когда второе кресло было принесено, а в собственном кресле Суизина в надлежащем порядке разложены подушки и дядя с племянницей сели, Юфимия сказала:
   - Разве вы не знаете, дядя, что теперь и женщины ездят на велосипедах?
   Пучок на нижней губе Суизина встопорщился.
   - Женщины! - сказал он. - Вот именно! Но чтобы дама этак раскатывала!
   Юфимия взвизгнула более явственно.
   - Дядя! Да почему же этак?
   - Верхом, одна нога с одной стороны, другая - с другой. Путаясь среди экипажей. - Его взгляд обратился к юбке Юфимии. - Показывая всем свои ноги!
   Юфимия залилась беззвучным смехом.
   - Ох! Дядя! - выговорила она наконец придушенным голосом. - Вы меня уморите!
   Но в эту минуту подали чай.
   - Угощайся, - отрывисто сказал Суизин. - Я этого не пью. - И, прикурив от огня, поднесенного официантом, он опять уставил круглые глаза на племянницу. Только после второй чашки Юфимия прервала молчание.
   - Дядя Суизин, скажите, почему вас называют "Форсайт четверкой"? Я давно хотела вас спросить.
   Глаза Суизина еще более округлились.
   - А почему бы и нет?
   - Так ведь "четверкой"! А вы, по-моему, всегда ездили только на паре, правда?