- Говорят, война объявлена, Сомс. Такое облегчение!
   - Хорошенькое облегчение!
   - Ну, ты меня понимаешь. Мало ли что могли натворить эти радикалы!
   - Война обойдется нам в сотни и сотни миллионов. Неизвестно, когда она кончится. Немцы не шутка.
   - Что ты, Сомс, когда против них Россия и мы? Да и Франция, говорят, сейчас очень сильна.
   - Сказать можно что угодно, - проворчал Сомс.
   - Но ты ведь доволен?
   - Доволен, что мы не подвели, это да. Но тут всем достанется. Где твой Бенедикт?
   Уинифрид быстро подняла голову.
   - О, - сказала она. - Но ведь он даже не записывался в армию.
   - Значит, запишется, - мрачно произнес Сомс. - Ты правда думаешь, что это так серьезно?
   - Серьезнее некуда. Попомни мои слова.
   Несколько минут Уинифрид молчала; на лице ее, обычно светски непроницаемом, появилось такое выражение, будто кто-то приподнял над ним шторку. Она сказала едва слышно:
   - Счастье, что у Вэла больная нога. Сомс, неужели ты думаешь, что они вторгнутся сюда?
   - Только если совсем потеряют голову. Все зависит от флота. Говорят, есть там один дельный, по фамилии Джеллико {Джон Джеллико (1859-1935) английский адмирал.}, а, впрочем, кто его знает. Тут еще эти цеппелины... Отдам Флер в какую-нибудь школу на западе.
   - Запасать провизию нужно?
   - Если все начнут запасать, будут перебои, а это не годится. Чем меньше суеты, тем лучше. Я завтра уеду к себе первым поездом. А сейчас пойду спать. Покойной ночи.
   И он поцеловал сестру в лоб, мельком взглянув на ее лицо, над которым все еще не задернули шторку.
   Он хорошо выспался и еще до полудня вернулся домой. Радость Флер, выбежавшей встречать его, и солнечный покой реки пролили бальзам на его сердце, так что он не без аппетита позавтракал. После завтрака к нему на веранду пришел старший садовник.
   - Выставку цветов отложили, сэр. Сегодня не откроют. А немцы, похоже, зарвались, сэр, как вы полагаете?
   - Не знаю, - сказал Сомс. Все, казалось, воспринимали войну, как веселый пикник, и это раздражало его.
   - И лорд Китченер, на счастье, здесь, - сказал садовник. - Уж он-то им покажет!
   - Война может продлиться и год и больше, - сказал Сомс. - Так что не тратьте зря деньги, понятно?
   Садовник удивился.
   - А я думал...
   - Думайте, что хотите, но никаких лишних трат, и готовьтесь сеять овощи. Ясно?
   - Ясно, сэр. Так вы думаете, это дело серьезное, сэр?
   - Да, - сказал Сомс.
   - Слушаю, сэр.
   Садовник удалился. И у этого ветер в голове! В том-то и беда: сердце у людей доброе, а вот голова не работает. У немцев, говорят, головы большие, круглые, а затылок срезан. Да, помнится, так оно и есть. Он вошел в дом и взял "Таймс". Читать газеты - больше как будто ничего и не оставалось. Вошла Аннет с румянцем на щеках и клубком шерсти в руке.
   - Ну, - сказал он, выглядывая из-за газеты, - теперь ты довольна?
   Она подошла ближе.
   - Брось газету, Сомс, дай я тебя поцелую.
   - Это по какому же случаю?
   Аннет отбросила газету в сторону и села к нему на колени. Потом положила руки ему на плечи, наклонилась и поцеловала его.
   - Потому что вы не покинули мою родину в беде. Я горжусь Англией.
   - В первый раз слышу, - сказал Сомс. Она была не легонькая, от нее пахло вербеной. - Не знаю, право, - добавил он, - какую пользу мы можем принести. Разве что на море.
   - О, но это все, что нужно. Теперь мы не приперты к стене, мы опираемся на вас.
   - Ты-то безусловно, - сказал Сомс, нисколько, впрочем, не огорчаясь этим обстоятельством.
   Аннет встала. Вид у нее был преображенный.
   - Теперь мы разобьем этих ужасных немцев. Сомс, нужно расстаться с фрейлейн. Нельзя больше ее держать.
   - Я этого ждал. Но почему? Она-то чем виновата?
   - Оставить в доме немку? Нет!
   - Да почему? Какой от нее вред? А если ты ее уволишь, что ей делать?
   - Что угодно, лишь бы не в моем" доме. Почем мы знаем, может, она шпионка.
   - Чушь!
   - Ах, вы, англичане, так туго соображаете, всегда спохватываетесь слишком поздно.
   - Не вижу проку в истериках, - буркнул Сомс.
   - О нас будут говорить по всей округе.
   - Пусть говорят.
   - Non! Я уже сказала ей, чтобы собиралась. А Флер после каникул отдадим в закрытую школу. Не возражай, Сомс, я не оставлю в своем доме немку. "A la guerre comme a la guerre".
   Сомс проворчал что-то очень неодобрительное. Ну, закусила удила! Чувство справедливости в нем" было глубоко оскорблено, однако рассудок подсказывал, что если спорить с Аннет, положение станет невыносимым.
   - Тогда пришли ее ко мне, - сказал он.
   - Только не вздумай с ней нежничать, - сказала Аннет и ушла.
   "Нежничать"! Это слово возмутило его. "Нежничать"! Он все еще возмущался, когда до его сознания дошло, что гувернантка стоит перед ним.
   Это была молодая женщина высокого роста, румяная, с немного выступающими скулами и честными серыми глазами, и стояла она молча, сцепив опущенные руки.
   - Скверная получилась история, фрейлейн.
   - Да, мистер Форсайт. Madame говорит, что я должна уехать.
   Сомс кивнул.
   - Французы очень эмоциональны. У вас есть какие-нибудь планы?
   Гувернантка покачала головой. Сомс прочел в этом движении полную безнадежность.
   - Какие у меня могут быть планы? Никто не захочет меня держать. Мне нужно было уехать в Германию неделю назад. А теперь меня выпустят?
   - Почему бы нет? Мы ведь здесь не на побережье. Поезжайте в Лондон, поговорите с кем следует. Я дам вам письмо, подтвержу, что вы отсюда не выезжали.
   - Благодарю вас, мистер Форсайт. Вы очень добры.
   - Я-то не хочу, чтобы вы уезжали, - сказал Сомс. - Все это глупости; но тут я бессилен. - И, заметив, что на скулах у нее блестят две большие слезы, он поспешил добавить: - Флер будет скучать без вас. Деньги у вас есть?
   - Очень мало. Я все время отсылала мое жалованье старикам родителям.
   Вот оно! Старики родители, Малые дети, больные, и все прочее. Жестоко это! И он же сам толкает человека в пропасть! А внешность у нее приятная. Ничего ей не поставишь в упрек, кроме войны!
   - На вашем месте, - сказал он медленно, - я бы не стал терять времени. Поезжайте сейчас же, пока они еще только осматриваются. А потом начнется такая истерика... Погодите, я дам вам денег.
   Он подошел к старинному ореховому бюро, которое купил по случаю в Рэдинге, - прекрасная вещь, с потайным ящичком, и продали за бесценок. Сколько же ей дать? Все так неопределенно... Она стояла совсем тихо, но он чувствовал, что слезы бегут у нее по щекам.
   - Ну их к черту, - сказал он вполголоса. - Я дам вам жалованье за три месяца и пятнадцать фунтов наличными на дорогу. Если вас не выпустят, дайте мне знать, когда все истратите.
   Гувернантка подняла сцепленные руки.
   - Я не хочу брать у вас деньги, мистер Форсайт.
   - Глупости. Возьмете все, что я вам даю. Я этого не хотел. По-моему, вам нужно было у нас остаться. При чем здесь женщины?
   Он достал из потайного ящичка нужное количество банкнот и вернулся на середину комнаты.
   - Я вас отправлю на станцию. Поезжайте и сегодня же обратитесь куда следует. Пока вы собираетесь, я напишу письмо.
   Гувернантка наклонилась и поцеловала ему руку. Такое с ним случалось впервые, и нельзя сказать, чтобы это ему понравилось.
   - Ну что вы, что вы, - сказал он и, присев к бюро, написал:
   "Сэр!
   Подательница сего, фрейлейн Шульц, последние полтора года была гувернанткой моей дочери. Могу засвидетельствовать ее хорошее поведение и недюжинные знания. Все это время она прожила в моем доме в Мейплдерхеме, если не считать двух отпусков, проведенных, насколько мне известно, в Уэльсе. Фрейлейн Шульц желает возвратиться в Германию, и Вы, я надеюсь, ей в этом! посодействуете.
   Прилагаю свою карточку и остаюсь
   уважающий Вас
   Сомс Форсайт".
   Потом он вызвал по телефону такси - завести собственный автомобиль он упорно отказывался: бешеные какие-то махины и вечно ломаются.
   Когда такси подъехало к дому, Сомс вышел в холл. Флер с подружкой убежали в лес; Аннет в саду, и скорее всего там останется; нельзя же допустить, чтобы этой молодой женщине даже некому было пожать руку на прощание.
   Сперва по лестнице снесли глянцевитый заграничный чемодан, потом саквояж и небольшой тючок в ремнях с заткнутым за них зонтиком. Последней спустилась гувернантка. Глаза у нее были заплаканные. Внезапно все это показалось Сомсу вопиющим варварством. Оказаться вот так выброшенной на улицу только потому, что этот чертов кайзер и его бандиты-генералы посходили с ума! Не по-английски это.
   - Вот письмо. Советую пока пожить в гостинице у вокзала Виктории. Ну, прощайте. Мне очень жаль, но, пока длится война, вам будет лучше дома.
   Он пожал ее руку в перчатке и, заметив, что собственная его рука опять в опасности, поспешно ее отдернул.
   - Поцелуйте от меня Флер, сэр.
   - Непременно. Она будет жалеть, что не проводила вас. Ну, прощайте! От страха, как бы ома снова не расплакалась или не стала его благодарить, он поспешно добавил: - Вам будет приятно прокатиться.
   Сам он в этом сомневался. Воображение уже рисовало ему, как она всю дорогу обливает платок слезами.
   Багаж был уже в машине, гувернантка тоже. Мотор гудел и фыркал. Стоя в дверях, Сомс поднял руку и помахал заплаканной девушке.
   Нижняя губа у нее дрожала, лицо было испуганное. Он криво улыбнулся ей и вошел в дом. Нужно же такому случиться!
   3
   Слухи! Никогда бы Сомс не поверил, что на свете столько дураков. Слухи о морских сражениях, слухи о шпионах, слухи о русских. Взять хотя бы его разговор с деревенской учительницей, которую он встретил перед зданием школы.
   - Вы слышали, какие страшные новости, мистер Форсайт?
   У Сомса волосы встали дыбом под шляпой.
   - Нет, а что такое?
   - Было ужасающее сражение на море. Мы потеряли шесть линейных кораблей. Какой ужас, правда?
   У Сомса сжались в кулаки руки, засунутые в карманы.
   - Кто это вам сказал?
   - Да вся деревня говорит. Шесть кораблей - правда, ужасно?
   - А сколько потеряли немцы?
   - Двенадцать.
   Сомс чуть не подскочил на месте.
   - Двенадцать? Но ведь это значит, что война окончена. Что вы толкуете про страшные новости... да лучшего и желать нельзя.
   - О, но шесть наших кораблей - это ужасно!
   - Война вообще ужасна, - сказал Сомс, - но если это правда...
   Он круто повернулся и зашагал на почту. Разумеется, это оказалось неправдой. Все оказывалось неправдой. Даже его личные подозрения. Взять хотя бы тех двух широкоплечих мужчин в соломенных шляпах, которых он встретил на проселочной дороге, - на ходу они ставили ноги носками врозь, так ни один англичанин не ходит. Он готов был головой ручаться, что это немцы, и не просто немцы, а шпионы, тем более что в тот же день у него испортился телефон. И, конечно, оказалось, что они американцы, проводящие отпуск в Пэнгборне, а провода повредило грозой. Но что прикажете думать, когда газеты полны историй о шпионах и даже молнии, судя по всему, состоят на службе в германской разведке. А уж что касается зеркал в дневное время и спичек по ночам, то они все, безусловно, связаны с немецким флотом в Кильском канале, или где он там стоит.
   Время от времени Сомс изрекал: "Вздор! Размягчение мозгов!" А в следующую минуту сам чувствовал, что у него размягчились мозги. Ну откуда, например, могли взяться двести тысяч русских, которых все видели в поездах во всех концах страны? Оказалось, что это были яйца, и к тому же, наверно, тухлые; но как было не поверить, особенно когда поверить так хотелось! А власти не считают нужным вас осведомлять - молчат, как воды в рот набрали! Разве можно так обращаться с англичанином? Он от этого только начнет воображать бог знает что. А потом - битва под Монсом. Не могут даже рассказать вразумительно про армию - только и пишут, какие наши солдаты герои и как они убили несметное количество немцев, а теперь отступают, чтобы получше их добить. Больше никаких новостей, в сущности, и не печатали, а потом вдруг оказалось, что немцы вот-вот возьмут Париж и французское правительство упаковало пожитки и отбыло в Бордо. И заняться-то нечем только читать газеты да слушать, как стучит спицами Аннет. А потом пришли вести о битве на Марне, и Сомс перевел дух.
   Он вздохнул свободно, как будто до этого ему много недель ни разу не удавалось вздохнуть полной грудью. Говорили, что это начало конца и что теперь союзники - он тоже их так называл, все так называли - скоро будут в Германии. Ему так хотелось в это верить, что он твердил, что не верит ни единому слову, - вот так же, когда все предвещало хорошую погоду, он брал с собою зонт, чтобы не пошел дождь. А тут они, извольте видеть, взяли и зарылись в землю! Начало этого рода войны, которой суждено было продлиться четыре года, не вызвало у него дурных предчувствий. Было даже известное облегчение в этой неподвижности после бурных дней Монса и Марны. Он продолжал читать газеты, покачивать головой и помещать деньги в военный заем. Его племянник Бенедикт проходил подготовку, чтобы служить офицером в армии Китченера; сын Сисили тоже пошел в армию. Видимо, иначе они не могли. Аннет несколько раз говорила, что хочет уехать во Францию и работать сестрой милосердия. Все это фантазии. Она принесет гораздо больше пользы, если будет вязать солдатам шарфы и экономить на хозяйственных расходах.
   Он сам отвез Флер в пансион на западе Англии, и очень вовремя: вскоре после этого в игру вступили цеппелины. По отношению к воздушным налетам Сомс проявил известную непоследовательность: он увез свою дочь подальше от столицы, но в то же время считал, что зря люди нервничают и поднимают вокруг этого такой шум. Из верхнего окна своего клуба ему посчастливилось однажды увидеть, как цеппелин загорелся в воздухе. Он ничего не сказал и впоследствии был этому рад: кое-кто из членов клуба выразил свои чувства вслух, и эти чувства не делали им чести. Конечно, причины для недовольства были, но как-никак, экипаж-то сгорел заживо. Вообще говоря, пока война тянулась, истинное ее лицо было от него скрыто; этому способствовали не только правительство, газеты и его возраст, но своеобразное заграждение, которое он сам возвел, чтобы самому же за ним и спрятаться. Да, война идет, и что толку волноваться больше, чем абсолютно необходимо? Если он доживет до конца войны, тогда еще, пожалуй, можно будет дать волю своим чувствам. И все это время события на море, удачные и неудачные действия флота, он воспринимал острее, чем то, что происходило на суше. В первый период войны он болезненнее всего пережил обстрел Скарборо. Это было как удар кулаком под ключицу. Гордость его жестоко страдала. Неприятельские корабли осмелились подойти так близко, что могли швырять свои снаряды в дома англичан, и это сошло им с рук - одна мысль об этом наполняла его отвращением. После этого можно было ждать чего угодно. Его томило желание каких-нибудь решающих событий на море, каких-нибудь доказательств британского превосходства, точно слова "Правь, Британия" проникли ему в кровь. Потопление "Лузитании" сперва возмутило его, как и всех вокруг, но, когда он услышал, как ругают американцев за то, что они тотчас же не объявили войну, он решил, что это уже слишком. Америка далеко, уверять, что она в опасности, - это, в сущности, значит считать, что Англия будет побеждена, а такого Сомс, при всей его склонности всегда ожидать худшего, и в мыслях не допускал. К тому же в глубине души ему вовсе не хотелось, чтобы его спасала Америка или кто бы то ни было. Но к этому чувству странным образом примешивалось и другое: что если бы вот так же сразу потопили больше тысячи англичан, Англия мигом схватилась бы за оружие, и более того: он бы это одобрил.
   Еще в начале 1915 года, видя, как поредели ряды служащих, он снова впрягся в ежедневную работу канторы "Кэткот, Кингсон и Форсайт". Так напряженно он, кажется, еще никогда не работал. По сравнению с тревогами Англии юридические дела, которые он вел, часто казались ему очень уж мелкими, но занимался он ими добросовестно; они отвлекали его мысля и, между прочим, приносили деньги, которые тоже можно было вложить в военный заем. После второго сражения у Ипра он пожертвовал денег на санитарный автомобиль и испытал острое чувство неловкости, увидев свое имя в газетах. В поезде по дороге в город и обратно или за завтраком в своем клубе в Сити он слушал, как пожилые мужчины с умным видом рассуждали о ведении войны, о свойствах немцев, политических деятелей, американцев и прочих предосудительных личностей, и вид у него был такой, точно он вот-вот громко фыркнет.
   "Что они в этом понимают, - думал он. - Порют всякую чушь. Не по-английски это". В те дни столько было вокруг истерии, столько неанглийского; и газеты поощряли это своими выкриками вроде "Интернировать гуннов!". Сейчас, когда особенно важно держать язык за зубами, эти идиоты как нарочно трещат без умолку.
   Так оно и шло почти два года, и вот однажды, июньским утром, он прочел в газете первую официальную сводку о Ютландском сражении. Забрав газету, чтобы никто ее не увидел, пока он не придет в себя, он вышел через стеклянную дверь гостиной на росистую лужайку и, ничего перед собой не видя, направился к реке. У него больно сосало под ложечкой. Мирно струилась под деревьями река, птицы пели как ни в чем не бывало, а Сомс стоял без шляпы на солнце и пытался собраться с мыслями. Его захлестывал страх. Наконец-то настоящее сражение - и такие потери! Он вошел в тень от тополя и перечитал сводку. Самое скверное было вначале, дальше шли вести получше. Неужели нельзя было сразу сказать, что немцы пустились наутек? С ума они там сошли, так пугать человека. Да ведь это победа, хотя мы и потеряли столько кораблей! Ох, идиоты, разве можно расписывать это такими мрачными красками? Все равно что стрелять по своим. Писать правду - да, но не так, чтобы вызывать у людей боль в желудке. Он стиснул зубы и пошел домой завтракать.
   - Произошло серьезное сражение на море, - сообщил он Аннет. - Мы потеряли много кораблей, но немцы бежали. Вполне допускаю, что больше в морские бои они не сунутся.
   Так врожденное чувство противоречия помогло ему предсказать будущее.
   Читая новые сообщения в этот день и на следующий, он все больше сердился на людей, причинивших ему такие страдания. И о чем только власти думают? То секретничают без нужды, а то, когда можно сообщить действительно хорошие новости, преподносят их как катастрофу.
   Прошло несколько дней, и смерть Китченера немного отрезвила Сомса, но особенно не потрясла. Да, он много сделал для Англии и был похож на льва в Зоологическом саду, но на фоне мировых событий даже его фигура уже не казалась такой крупной.
   В конце 1916 года на долю Сомса выпало личное переживание, которое так его расстроило, что он никому о нем не рассказал. Он ехал поездом в Лондон. Из патриотических побуждений он теперь ездил третьим классом, но в это утро поезд был переполнен, и он вошел в купе первого класса, где уже сидели молодой офицер - его вещи лежали в сетке над головой - и красивая молодая женщина с заплаканными глазами. Сомс укрылся за газетой, однако ему вскоре стало ясно, что если они не женаты, так следовало бы им пожениться - об этом говорили их глаза, руки, губы, непрестанно ищущие друг друга. На остановках, когда им приходилось вспоминать, что они не одни, Сомс украдкой наблюдал за ними. От отчаяния, написанного на бледном лице мужчины, от тоски в покрасневших глазах женщины ему стало очень не по себе. Вот оно неотвратимая разлука и все трагедии, которые она предвещает, неизбывное горе военных прощаний, каких сейчас миллионы во всех концах земли. Впервые ему довелось видеть такое вблизи, он и не подозревал, до чего это тяжелое зрелище. Те двое замерли в неистовом объятии, и тут поезд остановился в Вестборн-Парке. Ей, видимо, нужно было здесь сходить, но не хватало сил. Она стояла, пошатываясь, и слезы бежали по ее лицу. Молодой офицер рывком открыл дверь и почти вытолкнул ее на платформу. Подняв голову, она смотрела на него с такой мукой, что у Сомса защемило сердце. Поезд тронулся, молодой человек со стоном опустился на свое место. Сомс глядел в другое окно. Даже когда поезд довез их до Пэддингтонского вокзала, он еще целую минуту глазел в окно пустого вагона на соседнем пути. Наконец, крепко зажав в руке зонт, он вышел из опустевшего купе и, садясь в такой, рявкнул одно слово: "Полтри". Весь этот день он не говорил, а рявкал. И так повсюду, во всем мире - безобразие! А между тем впечатление такое, что сейчас людей уже волнует не столько самая война, сколько карточки на сахар и на масло. Воздушные налеты, потопленные корабли и как бы раздобыть съестного - больше ни о чем и не думают, ну, и еще, конечно, танцуют в ночных клубах и красятся. За всю жизнь он не видел столько накрашенных лиц. Когда он под вечер шел из конторы по Стрэнду, каждая встречная напоминала тех уличных женщин, которых он видел здесь, когда был моложе. Ярко-красные губы, напудренный нос, а рядом мужчина в хаки! Так миновал и 1917 год, и Флер стала уже почти взрослой девушкой. Из школы он получал о ней хорошие отзывы - способна и к наукам и к спорту, - и это его радовало. В тех краях война, сколько он мог понять, почти не чувствовалась, а на каникулах он, по возможности, держал Флер дома. В Мейплдерхеме тоже мало что напоминало о войне, хотя, конечно, всюду мелькала военная форма. Когда газеты стали писать о воинской повинности, Сомс долго качал головой. Не по-английски это. Однако, когда воинскую повинность ввели, он решил, что, пожалуй, ничего другого и не оставалось. Впрочем, он никак не мог одобрить грубого обращения с принципиальными противниками военной службы. Их принципам он, разумеется, не сочувствовал, но травить в такое время своих же соотечественников - это противно; и, как прирожденный индивидуалист, он в душе не переставал возмущаться насильственными мерами, которые вошли в повседневную практику этих и без того достаточно гнусных лет. Еще в первый год войны он лишился двух садовников, теперь забрали еще двоих, оставив ему старика и мальчишку, так что он частенько сам брал тяпку и полол огород, а Аннет морила улиток каким-то французским раствором. В доме он всегда держал только женскую прислугу, так что дворецкого у него при всем желании не могли забрать - и то хорошо. А будь у него автомобиль, так забрали бы и шофера. Он чувствовал, что легко примирился бы с этими утратами, если бы люди шли в армию по своей воле, но сам он не стал бы их уговаривать. Его удержала бы от этого глубоко скрытая вера в святость личных чувств, даже чувства патриотизма. Имеют же люди право на собственное мнение. Сам он, если бы был моложе сорока лет, вероятно, пошел бы, как ни претила ему эта грубая, никому не нужная военщина; но уговаривать других - нет, увольте. Это нежелание навязывать кому бы то ни было свои взгляды обрекало его на полное одиночество в конторе, в клубе, в поездах, где все, казалось, только и делали, что учили жить других. Сомс чуть ли не стыдился своей деликатности: нельзя же вести войну, не командуя людьми. И он старался держать себя так, чтобы никто не догадался о его слабости. Но один раз она привела его к серьезной стычке с его кузеном Джорджем в клубе Айсиум. Он знал, что Джордж хотя и был всего на год моложе его, работал по вербовке добровольцев в Хэмпшире, а субботу и воскресенье проводил в Лондоне, чтобы, как он сам выражался, "полюбоваться воздушными налетами". Сомс подозревал, что в город его тянет и еще кое-что, помимо налетов. Итак, однажды в субботу, увидев Джорд-гка в нише клубного окна, он по неосторожности ответил на его приветствие, и Джордж знаком пригласил его зайти.
   - Хочешь выпить? - сказал Джордж. - Нет? Ну, тогда чашку чаю; сахар могу тебе уступить.
   Он окинул Сомса насмешливым взглядом из-под тяжелых век.
   - Худ, как щепка. Ты чем занимаешься, разводишь свиней на пользу отечеству?
   Сомс скривил губы.
   - Не смешно, - отрезал он. - А ты?
   - Заманиваю ребят в пекло. Советую и тебе попробовать. Они, черти, в последнее время упираются,
   - Спасибо, - сказал Сомс. - Это не по мне.
   Джордж ухмыльнулся.
   - Брезгуешь?
   - Пусть так.
   - А что же, по-твоему, нужно делать?
   - Не соваться, куда тебя не просят.
   - Предпочитаешь составлять завещания?
   Сомс отставил чашку и взялся за шляпу. Никогда еще Джордж не вызывал у него такой неприязни.
   - Не злись, - сказал Джордж. - Кто-то должен же составлять завещания. А кстати, составь-ка мое: все Рояжеру, Юстасу и Фрэнси в равных долях. Душеприказчики - ты и Юстас. Приходи как-нибудь вечерком, вместе полюбуемся налетом. Сын Сент-Джона Хэймена убит, читал? Говорят, к весне гунны готовят большое наступление.
   Сомс пожал плечами.
   - До свидания, - сказал он. - Черновик завещания я тебе пришлю.
   - Только составь покороче, - сказал Джордж. - И чтобы меня сожгли. Воля покойного - костей не оставлять.
   Сомс кивнул и вышел.
   Большое наступление! Сколько же еще можно бросать людей в мясорубку? За эти годы ему уже случалось склоняться к позиции Ленсдауна {Ленсдаун - один из лидеров консервативной партии - уже в 1916 году высказывался за сепаратный мир с Германией.}, но всякий раз бульдог, притаившийся в глубине его существа, настораживался и рычал. Конец, которым ничего не кончается... после всего, что было... Нет. Держаться до победы! Ибо мысль о поражении Англии не приходила ему в голову даже в самые худшие минуты.
   В марте 1918 года, когда он только что встал с постели после простуды, немцы перешли в наступление. Неожиданная весть об этом потрясла Сомса до глубины души и вызвала обычное желание - уйти от всех, побыть одному. Он вышел из дому, очень медленно поднялся на ближайший пустынный холм и, подстелив пальто, уселся на землю среди кустов дрока. Здесь было тихо и пахло весной; пел жаворонок. А там - немцы прорвали фронт! И, сидя в тишине ясного весеннего дня, он почти молился. Сколько раз он слышал, что мы к этому готовы; а выходит, что готовы-то не были. Вот всегда так - слишком много апломба. Он сидел и прислушивался, как будто мог на таком расстоянии услышать канонаду. Говорили, что сторож при шлюзе однажды ее слышал. Чепуха. Не может этого быть. А впрочем... что это? Нет, вздор. Он лег на спину и приник ухом к земле, но уловил только шепот ветерка и жужжание пчелы, пролетавшей к облюбованной ветке дрока. Эти звуки куда приятнее, чем грохот орудий. Потом слуха его коснулся первый удар колокола на деревенской церкви. Скоро там соберется народ, будут - кто сидя на скамье, кто преклонив колени - думать о германском) прорыве, и священник, чего доброго, вознесет особую молитву о ниспослании погибели немцам. Да, либо ты губишь, либо губят тебя, все к этому сводятся. Странно: жизнь кормится жизнью или, вернее, смертью! Согласно новейшим теориям, вся материя - живая, и каждая форма существует за счет какой-нибудь другой формы или, во всяком случае, элементов формы. Земля - всего-навсего форма в состоянии распада, из которого возникают другие формы, и человек ими питается, а потом и сам подвергается распаду, и из него возникают новые формы, и кто-то питается ими, и так оно и идет. Несмотря на прорыв фронта, Сомс после двух недель взаперти не мог не ощущать, как хорошо жить на свете. И обоняние его, так долго вынужденное довольствоваться одеколоном, обострилось до чрезвычайности. Он слышал запах дрока - очень слабый, едва уловимый. "Повеяло дроком с далеких холмов", - где-то он это читал. И подумать только, что там, в Европе, его соотечественники мучаются, умирают, разорванные в клочья, - все молодежь, из его конторы, из его сада, из всех английских контор и садов, - умирают ради спасения Англии... ради спасения мира, так теперь говорят, но это уж пустые слова! И возможно, что после этих ужасающих четырех лет они все же не спасут Англию! Подобрав под себя худые ноги, он сидел и смотрел вниз, в сторону реки, туда, где был его дом. Нет, спасут, пусть для этого потребуется призвать еще десять возрастов или вовсе снять возрастные ограничения. Англия под чужеземным игом? Ни за что! Он наскреб пальцами горсть земли и, зажав ее в кулак, машинально поднес к носу. Пахла она, как ей и полагалось пахнуть, - землей, и его пронизало очень странное, ни на что не похожее ощущение. Английская земля! Гм! Земля есть земля, в Англии ли, в Тимбукту - все равно. Отдавать жизнь за то, что пахнет точь-в-точь как его теплица с шампиньонами... смешно!.. Выдумывают громкие слова и идут за них на смерть. Вон поет жаворонок - очень английская птица, веселая, беззаботная, поет себе и знать ничего не хочет, и ни до чего ей дела нет. Церковный колокол умолк. Если люди воображают, что бог как-то особенно покровительствует Англии, то они очень ошибаются. Ничем он Англии не поможет. Надо самим о себе заботиться. Если опустить руки, тогда конец. Взять хотя бы германские подводные лодки. Предоставить их богу, и что получится? Оглянуться не успеешь, как придется есть трубастых голубей из собственной голубятни.