Суизин выпятил шею, охорашиваясь.
   - Да, конечно. Но это был комплимент моему... э-э... моему стилю.
   - Стилю! - повторила Юфимия. - Ох! Дядя! - И вдруг стала такая красная, что Суизин подумал, не поперхнулась ли она крошкой.
   И тут его осенило - медленно, но верно утвердилась догадка: это он сам, Суизин, был причиной ее веселья! Скулы его чуть заметно побагровели, к горлу что-то подступило, что - он чувствовал - может задушить его, если он не остережется. Он весь притих, боясь пошевельнуться.
   Юфимия встала.
   - Мне пора, дядя. Я так рада, что вас повидала; вы чудесно выглядите. Нет, ради бога, не вставайте! И большое спасибо за чай.
   Она нагнулась над ним, клюнула его в лоб и, показывая всем свои ноги, пошла к двери. Лицо у нее все еще было очень красное. И Суизину показалось, что она еще раз взвизгнула на ходу.
   Секунду он сидел неподвижно, потом начал с усилием подниматься. Трости при нем не было, и не было времени позвать кого-нибудь, и он тужился, выбиваясь из сил. Выпрямился, постоял мгновение, переводя дух, затем без трости, сам не зная как, добрался до окна, выходившего на фасад. Вот она, эта племянница, эта визгунья, садится на велосипед, - вывела его, села, поехала! Прямо по мостовой, среди экипажей - работает педалями, показывает ноги выше щиколотки - смотри, кто хочет! Ни капли женственности, ни грации, ни элегантности, ничего! Вот она, катит! И Суизин стоял, тыча толстым пальцем в стекло, словно призывая всех в свидетели этого безобразия. Стиль! Стиль! Она... она смеялась над ним. Ясно! Да, он всегда ездил только на паре, так ведь пара зато была лучшая во всей Англии! Он все стоял с багровыми пятнами на бледных щеках, оскорбленный до глубины души. Понимал ли он в эту минуту всю язвительность ее смеха? Понял ли он, что в этом прозвище - "Форсайт четверкой" - выразилось отношение светского общества к нему иронический намек на то, что в своей погоне за блеском он всегда раздувал себя вдвое против того, чем был на самом деле? Уловил ли он все презрение, таившееся в этой кличке? Может быть, лишь бессознательно, но и того было довольно: яростный гнев потряс его всего, с головы до пят, до самых подошв его лаковых сапожек, которые он еще и теперь, показываясь на людях, с мукой натягивал на свои изболевшие ноги.
   Ах, значит, она разъезжает на этой пакости и смеется над ним, вот как? Ну, он ей покажет. Он оттолкнулся от окна и заковылял к письменному столу. Руки у него тряслись, по белкам выпученных глаз разлилась желтизна; он взял бумагу и стал писать. На листок ложились дрожащие строчки - жалкая пародия на его былой каллиграфический почерк:
   "Я, Суизин Форсайт, делаю следующую приписку к моему завещанию: в знак того, что я не одобряю манеры и поведение моей племянницы Юфимии, дочери моего брата Николаса Форсайта и его супруги Элизабет, я настоящим отменяю содержащееся в упомянутом завещании предшествующее мое распоряжение о передаче ей, Юфимии, части моего состояния. Я не оставляю ей ровно ничего".
   Он остановился и перечитал написанное. Это ей будет наука! Верный своей репутации дамского угодника, Суизин завещал половину своего состояния своим трем сестрам в равных долях, а другую половину своим восьми племянницам, тоже в равных долях. Ну что ж, теперь долей будет только семь! Он позвонил в колокольчик.
   - Позовите моего камердинера и скажите швейцару, чтобы тоже сюда пришел.
   Альфонс и швейцар явились, когда Суизин выводил внизу листка "Подписано в присутствии..."
   - Вот, - сказал он, - это приписка к моему завещанию. Я хочу, чтобы вы ее засвидетельствовали. Подпишитесь вот здесь - фамилию и занятие.
   Когда они это сделали и Суизин промокнул новорожденный документ, он написал на конверте адрес, а на другом листке записку:
   "Дорогой Джемс!
   Посылаю тебе мое дополнительное распоряжение. Приложи его к моему завещанию и уведомь меня о получении.
   Твой любящий брат
   Суизин".
   И, вложив все в конверт, он припечатал его своим гербом - "фазан стоящий", - каковой герб он с немалыми затратами добыл себе в Департаменте Геральдики в 1850 году.
   - Возьмите это, - сказал он Альфонсу, - и отправьте. И помогите мне вернуться в мое кресло.
   Устроив его в кресле, Альфонс ушел. Суизин сидел, и глаза его беспокойно блуждали.
   Стиль! Друзья молодости - где они? Никого больше нет! Никто сюда не заглядывает из тех, кто знавал Суизина в дни его славы, в дни, когда у мужчин был стиль, когда женщины умели быть элегантными. А теперь - не угодно ли? - на велосипедах ездят! Ну что ж, этой молодой девице дорого обошлась ее поездка и ее смех! В шесть или семь тысяч фунтов. То-то же! Хорошо смеется тот, кто смеется последним! И, утешенный сознанием, что выступил на защиту элегантности и манер и... э-э... стиля, Суизин мало-помалу успокоился: щеки его опять стали бледными, белки менее желтыми, веки наполовину прикрыли глаза, и в этих заплывших тусклых глазах даже появилось что-то вроде задумчивости. Этот треклятый восточный ветер! Надо отдохнуть, а то и аппетита к обеду не будет...
   Форсайт четверкой! Да почему бы и нет? Он мог бы и четверкой ездить, если бы захотел! Сколько угодно... Четверкой... Его подбородок слегка осел. Четвер... Глаза закрылись, губы отдулись, пропуская тихое посапывание - он спал, все еще опираясь рукой на набалдашник трости.
   В холл вошли двое молодых людей, очевидно, приехавших сюда на воскресенье. Оба в шляпах и высоких крахмальных воротничках, помахивая тросточками, они прошли недалеко от кресла, в котором отдыхал Суизин.
   - Посмотри на этого старого щеголя, - тихо сказал один, и они приостановились, искоса оглядывая спящего.
   - О! Джайлс! Да ведь это наш дядюшка Суизин!
   - Ну? А и верно, он самый. Джесс, ты только посмотри - перстни, булавка! Волосы напомажены, сапожки лаковые! Все еще франтит, чудило старое. Не сдается!
   - Да уж! Не хотел бы я дожить до таких лет. Пойдем, Джайлс.
   - Упорный старик!
   И "два Дромио", как их прозвали, двинулись дальше, покачивая тросточками, горделиво подняв свои худые голодные лица над крахмальными воротничками.
   Но бледные старческие губы Суизина между седыми усиками и седым пучком на подбородке по-прежнему то надувались, то опадали, то надувались, то опадали. Он ничего не слыхал.
   СОМС И АНГЛИЯ, 1914-1918.
   Перевод М. Лорие
   1
   В тот день в 1914 году, когда весь мир взволновали сараевские убийства, Сомс Форсайт ехал в такси по Хэймаркету, придерживая на колене картину Якоба Ма-риса, только что купленную у Думетриуса. Он был доволен исходом сильно затянувшегося поединка. В последнюю минуту Думетриус вдруг пошел на его условия, чем немало удивил Сомса.
   Причина такой уступчивости стала ему ясна в тот же вечер на Грин-стрит, когда он развернул вечернюю газету: "Не исключена возможность, что это трагическое происшествие потрясет до основания всю Европу. Страшные последствия, которыми чревато это убийство, буквально ошеломляют". Вот и Думетриуса они, видно, ошеломили. Сразу спасовал. Сомс отлично знал, как капризен спрос на предметы, ценность которых меняется в зависимости от душевного спокойствия людей и наплыва туристов из Америки. Страшные последствия! Он отложил газету и стал размышлять. Нет! Этот Думетриус просто паникер. Одним эрцгерцогом больше, одним меньше, - не так уж это важно, они и без того вечно попадают в газеты. Интересно, что скажет завтра по этому поводу "Таймс", но, вероятно, все окажется бурей в стакане воды. Европейские дела, надо заметить, мало интересовали Сомса. Слова "волнения на Балканах" вошли в поговорку; а если что-нибудь входит в поговорку - значит, за этим ничего нет.
   "Таймс" он прочел на следующий день, когда вез своего Якоба Мариса домой в Мейплдерхем. Передовые, как водится, негодующе осуждали убийство, но во всей газете Сомс не нашел ничего, что помешало бы ему отправиться на рыбную ловлю.
   И весь тот месяц, даже после австрийского ультиматума Сербии, Сомс, как и 99 процентов его соотечественников, решительно не понимал, "из-за чего подняли такую шумиху". Вообразить, что это может как-то коснуться Англии, мог только помешанный. Сомс ни разу даже не остановился на этой мысли всерьез: он был в пеленках, когда кончилась Крымская кампания, и привык считать, что Европе, пожалуй, следует иногда давать советы, но не более того. К тому же у Флер как раз начались каникулы, и он подумывал о том, чтобы купить ей лошадку: ей скоро тринадцать лет, пора обучить ее и этому никчемному, в сущности, искусству - верховой езде. А если уж непременно нужно о чем-то беспокоиться, так разве мало беспокойства доставляет Ирландия? Первое смутное предчувствие огромной беды заронила в нем Аннет, теперь, к тридцати пяти годам, ставшая настоящей красавицей. Она не читала английских газет, но часто получала письма из Франции. 28 июля она сказала Сомсу:
   - Сомс, скоро будет война - эти немцы совсем взбесились.
   - Война? Из-за такого пустяка? Вздор, - проворчал Сомс.
   - Ах, у тебя совсем нет воображения, Сомс. Война непременно будет, и моей бедной родине придется воевать за Россию. А вы, англичане, что будете делать?
   - Делать? Да ничего, конечно. Если вы с великого ума полезете воевать, так мы-то тут при чем?
   - Мы надеемся на вашу помощь, - сказала Аннет. - Но разве на англичан можно положиться? Вы всегда выжидаете, всегда смотрите, куда ветер дует.
   - Какое нам до всего этого дело? - с досадой возразил Сомс.
   - А вот увидишь, какое, когда немцы возьмут Кале.
   - Я думал, вы, французы, считаете себя непобедимыми.
   Но он встал и вышел из комнаты,
   И в тот вечер даже Флер заметила, что он не обращает на нее внимания. Всю субботу и воскресенье он не находил себе места. В воскресенье разнесся слух, что Германия объявила войну России. Сомс решил, что это газетная утка; но полночи он провел без сна, а в понедельник утром, прочтя о том же в "Таймсе", первым поездом поехал в город. День был неприсутственный, и он направился в свой клуб в Сити - единственное место, где была надежда что-нибудь узнать. Оказалось, что многие явились туда с той же целью, и среди них - один из компаньонов обслуживавшей Сомса маклерской конторы "Грин и Грининг", или, как их чаще называли, "Врин и Врининг". Сомс изложил ему свои пожелания относительно продажи кое-каких ценных бумаг. Маклер- это оказался "Врин" - искоса поглядел на него.
   - Ничего не выйдет, мистер Форсайт. Биржа, говорят, несколько дней будет закрыта.
   - Закрыта? - переспросил Сомс. - Вы что, хотите сказать, что они прекратят операции, даже если...
   - Ничего другого не остается, иначе акции сразу слетят до нуля. И так уже начинается паника.
   - Паника! - повторил Сомс, грозно глядя на маклера ("Так я тебе и поверил!"). - Считайте, что не получали от меня распоряжений; ничего я не буду продавать.
   Не подозревая, что выразил этими словами не только свое личное решение, он встал и отошел к окну. На улице царила тревога. Газетчики выкрикивали: "Германия предъявила ультиматум Бельгии!" Сомс смотрел вниз, разглядывал лица. Это было не в его привычках, но сейчас он поймал себя на этом занятии. Все, как сговорившись, озабоченно хмурятся. Ну и дела! Дома, на реке, все это как-то не доходило до сознания. И вдруг его потянуло взглянуть на телеграфную ленту.
   Вокруг аппарата толпились какие-то незнакомые люди, и Сомс, который терпеть не мог делать то же, что и другие, а тем более дожидаться такой возможности, прошел в курительную и уселся в кресло. В клубе он бывал очень редко и теперь просто не представлял себе, как заговорить с незнакомыми ему членами, так что ему оставалось только прислушиваться к их разговорам. Но и это было достаточно тревожно. Те трое или четверо, чьи слова он мог расслышать, были, казалось, обеспокоены лишь одним: а вдруг "это чертово правительство окажется не на высоте". Сомс все сильнее напрягал слух. Никогда еще за такое короткое время он не слышал столько ругани по адресу радикалов и рабочих. Слова "изменники" и "политиканы" повторялись снова и снова, как некий рефрен. Хотя в общих чертах высказываемые мнения, пожалуй, и совпадали с его собственными, все, что было в нем сдержанного, размеренного и расчетливого, глубоко возмущалось. Они что же, воображают, что война - это увеселительная прогулка?
   - Если мы сейчас не выступим, - сказал один из собеседников, - мы никогда не сможем смотреть людям в глаза.
   Сомс громко фыркнул. Почему? Непонятно. Германия и Австрия против Франции и России - это пожалуйста, если уж им так хочется валять дурака. В старину в Европе всегда шла война. А теперь, когда у них такие огромные армии, удивительно еще, как они давно не сцепились. Но Англии-то какой смысл не вводить воинскую повинность и содержать большой военный флот, если этим все равно не убережешься от войны? Вот и эти краснобаи - на самом деле они ведь только и думают, что о своих дивидендах. А что это им даст? Если Англия очертя голову вступит в войну, никаких дивидендов вообще не будет. Война, а? Все существо человека, в течение шестидесяти лет принимавшего мирное состояние Англии как нечто непреложное, восставало против такой ужасающей перспективы. По какому праву русские - да если на то пошло, и французы рассчитывают, что Англия будет таскать для них каштаны из огня? Ну, а немцы? Кайзер у них фанфарон, только и знает, что бряцать саблей да бахвалиться, но все-таки их легче понять, чем русских или французов. Что касается Австрии, смешно и подумать, что с ней можно воевать.
   - Альберт обратился за помощью к великим державам, - сказал кто-то.
   Альберт! Это бельгийский король. Так он, значит, обратился за помощью? Бельгия! А разве ей не даны гарантии нейтралитета, так же, как Швейцарии? Не сделают же немцы такую глупость... Мы живем в цивилизованную эпоху договоры и все такое... Сомс поднялся. Что толку слушать этих джингоистов. Надо пойти позавтракать.
   Но есть ему совсем не хотелось - очень было жарко. Может, и на события в Европе повлияла жара? А что, очень просто. Посадить этих императоров и генералов на лед, они бы живо притихли. Он допивал стакан ячменного отвара, когда официант сказал члену клуба, сидевшему за соседним столиком:
   - Так я слышал, сэр.
   - Боже милостивый! - охнул тот, вскакивая с места.
   Сомс забыл о приличиях.
   - Что вы слышали?
   - Немцы вторглись в Бельгию, сэр.
   Сомс поставил стакан на столик.
   - Кто это вам сказал?
   - Передали по телеграфу, сэр.
   Сомс издал горлом звук такой низкий, что, казалось, он возник где-то в глубине его штиблет. Нужно подумать. Но думать здесь, в клубе, нет никакой возможности.
   - Дайте счет, - сказал он.
   Уплатив по счету, он, наперекор клубным правилам и долголетней привычке, добавил шиллинг на чай: у него было смутное чувство, что он чем-то особенно обязан этому лакею. И тут ему захотелось домой; он доехал до вокзала на такси, а в поезде всю дорогу то читал вечернюю газету, то невидящим взглядом смотрел в окно.
   Дома он ничего не сказал - никому ничего не сказал о том, что узнал в клубе, - его целиком поглотил неслышный и мучительный процесс внутреннего приспособления. Сейчас этот Грей {Эдвард Грей - министр иностранных дел в 1905-1916 гг.} - серьезный человек, самый из них порядочный, - должно быть, уже начал свою речь в палате общин. Что он им там говорит? И как они принимают его слова? Усевшись в свою лодку, Сомс прислушивался к воркованью лесных горлиц в зеленом покое безоблачного дня. Ему хотелось побыть одному. Англия! Говорят, английский флот в боевой готовности.
   Дальше этого его мысль отказывалась проникать. Близость воды почему-то успокаивала его, словно река могла донести его веру в английский флот до самого моря, туда, где качался на волнах этот флот-гордость и защита Англии. Он свесил руку за борт, и зеленоватая вода побежала у него между пальцами. Смотри-ка! Вон зимородок - ярко-синяя вспышка в тростниках. Сомс что-то давно его не видел. Не хотел бы он быть на месте этого Грея. Говорят, он любит птиц и рыбную ловлю. Что он им там говорит под сенью Большого Бена? Он всегда был джентльменом, что же ему и смазать, как не то, что Англия сдержит свое слово? И опять из горла у Сомса вырвался звук, возникший, казалось, в самых подошвах. Под этим, в сущности, как будто и нельзя не подписаться. А дальше что? Все эти мирные луга, все семьи по всей стране, курс ценных бумаг - все пойдет прахом! А старому дяде Тимоти девяносто четыре года. Нужно распорядиться, чтобы они там помалкивали. К счастью, после смерти тети Эстер в доме совсем не бывало газет; а когда Тимоти в 1910 году прочел про палату лордов {В 1910 году было ограничено право палаты лордов налагать вето на законопроекты, принятые палатой общин.}, он так расстроился, что и "Таймс" перестал выписывать. "А мои картины!" - подумал Сомс. Да, и гувернантка у Флер - немка: по-французски Флер с раннего детства говорила с матерью. Скорее всего, Аннет захочет ее уволить. И куда ей тогда деваться? Если будет война, никто не захочет взять в дом немку. Пролетела стрекоза. Сомс проследил за ней взглядом, чувствуя глубоко в душе обиду и боль. Такое замечательное лето - теплое, ясное, так нет же, чем бы радоваться, заварили во всем мире эту чертову кашу. Ведь это... это может бог знает до чего дойти! Он встал в лодке и, работая шестом, медленно переправился на другой берег. Стала видна церковь. Сам он никогда не ходил в церковь, но полагал, что люди что-то в этом находят. А вот теперь начнут по всей Европе палить друг в друга из пушек. Что скажут тогда священники? А вероятно, ничего не скажут, чудной они народ. Семь часов! В палате, должно быть, все уже кончилось. И он стал медленно переправляться обратно. Его обволакивали запахи - пахло цветущими липами и таволгой, шиповником и жимолостью, да и травой, отдающей дневную жару. Не хотелось уходить от воды, но сырость, сырость!
   Матери тех юношей, что там, в Европе, уходят на войну... совсем мальчишки, новобранцы - в России и в Австрии, в Германии и во Франции... и ничего-то они в этом не понимают, и на все им наплевать. Ну и дела! А здесь, конечно, многие пойдут добровольцами, если... если... Только трудно себе представить, какую пользу может принести Англия, кроме как на море.
   Он вылез из лодки и медленно пошел мимо дома к воротам. Жара спала, свет померк, проглянули звезды, воздух попахивал пылью. Сомс стоял у ворот, точно пеликан, который ждет сам не зная чего. Со стороны Рэдинга застрекотал мотоцикл. Сидевший за рулем мужчина в пыльном комбинезоне крикнул Сомсу: "Парламент! Вступаем в войну!" - и прострекотал дальше. Сомс вытянул вперед руку жестом слепого.
   Вступаем в войну? Он с утра почти ничего не ел, светили звезды, и воображение его, которое он обычно держал в узде, заработало рывками, на ощупь. Рваные, беспорядочные видения войны неслись одно за другим перед его внутренним взором, как дикие гуси над пустыней, над морем, из тьмы в другую тьму - сознание профана, и к тому же профана, мыслившего категориями мира всю свою жизнь, долгую жизнь. Надо же, чтобы такое случилось с человеком в шестьдесят лет! Могли бы подождать, пока он станет такой, как Тимоти. Тревога снедала его. Говорят, Китченер вернулся из Египта. И то хорошо. Физиономия у него свирепая, глаза глядят куда-то мимо тебя, как у льва в Зоологическом саду; но выпутаться он всегда умел. И вдруг Сомсу вспомнилось, что он перечувствовал во время "черной недели", в бурскую войну, пустяковая была заварушка по сравнению с нынешней. Да, и есть еще старик Роберте - ну, тот, наверно, уже слишком стар.
   "Но как знать, - подумал он, - может, нам еще и не придется воевать на суше. Да и немцы, может, еще одумаются, когда узнают, что Англия решила воевать. И есть Россия - у нее людей больше, чем у всех остальных, вместе взятых. Паровой каток - так ее называют, только хватит ли пару? Япония-то ее победила,
   Ну что ж, - и при этой мысли он испытал престранное чувство: одновременно гордость и скорбь. - Если уж мы начнем, так будем держаться до конца". Интуитивная уверенность в этом наполнила его и страхом и глубоким удовлетворением. Надо полагать, сейчас повсюду распевают "Правь, Британия!". А что будет дальше, об этом никто не думает, не любят люди шевелить мозгами!
   Звезды горели теперь в иссиня-черном небе. По всей Европе передвигаются солдаты и орудия, по всем морям несутся корабли. И эта тишина - только затишье перед бурей. Ненадолго она. Так и есть: вон уже поют где-то на дороге, наверно, пьяные. Напев, слова - все незнакомое, пошлая какая-то песенка:
   Долог путь до Типперэри,
   Долог путь домой...
   Прощай, Пикадилли, будь здоров, Лестер-сквер,
   Долог, долог путь до Типперэри,
   Но сердцем я навеки там.
   При чем это здесь, скажите на милость? А теперь кричат ура. Услышали великую новость на каком-нибудь празднике - простонародье! Впрочем... сегодня и это - Англия, Англия! Ну что ж, время позднее, надо идти домой.
   2
   Молчание - как гнет решения, принятого скорее вслепую, чем сознательно, - давило Сомса весь тот вечер и на следующий день. Он прочел речь "этого Грея" и вместе со всей страной стал ждать того, что, как он чувствовал, не может последовать: ответа на ультиматум. Немцы отведали крови - из Бельгии они ни за что не уйдут.
   Во второй половине дня, не в силах дольше выносить ни собственную мрачность, ни нервозное состояние Анкет, он пешком дошел до станции и уехал в город. На улицах было полно; народу, казалось, все прибывало. В клубе Знатоков он кое-как проглотил необычно поздний обед, застревавший в горле, и спустился вниз. Из своего кресла в амбразуре окна он смотрел на Сент-Джемс-стрит и на толпу, стремившуюся мимо к жизненному центру страны. Срок ультиматума, так ему сказали, истекает в одиннадцать часов. Эта тихая комната, для которой в течение целого столетия без войн подбирали мебель, обои и картины, равняясь на людей с хорошим вкусом, воплощала собою жизнь, какой он знал ее, жизнь Англии при Виктории и Эдуарде. Бурская война, а тем более другие мелкие войны в Ашанти {Бывшая английская колония в Западной Африке.}, Афганистане, Судане, заморские экспедиции, дело профессиональных солдат - не нарушали душевного покоя "знатоков". Они продолжали жить по-прежнему, принимая эти события как досадную необходимость либо как аппетитные капли к утреннему завтраку. Но то огромное, что надвигалось теперь... да что говорить, судя по сегодняшним газетам, оно даже политических противников примирило. И Сомсу вспомнились стишки Льюиса Кэррола:
   Откуда ворон ни возьмись
   Большой, чернее вара.
   Бойцы от страха затряслись
   И вмиг забыли свару.
   Ему не сиделось на месте, он вышел в холл. "Знатоки", сколько их было в клубе, собрались у телеграфного аппарата - пять-шесть человек, все незнакомые Сомсу. Он стал поодаль. Кто-то заговорил с ним. Сомса, всегда сторонившегося своих ближних, а в минуты душевного волнения и подавно, пробрала дрожь. Не может он оставаться здесь и слушать эту болтовню. Ответив как можно короче, о" взял на вешалке свою шляпу и вышел. В толпе он будет один. И вместе со всеми он двинулся по Пэл-Мэл. Толпа - молчаливая, но взвинченная - делалась все гуще. По Кокспер-стрит Сомса медленно вынесло на Уайтхолл, но у начала Даунинг-стрит толпа сгустилась в сплошную массу и застыла. Осталось десять минут! Застрахованный природой и воспитанием от всякой стадности, Сомс все же заразился общим волнением. То, что он ощущал вокруг себя, было не просто стадное чувство, нет, это было что-то, составленное из глубоко личных чувств множества отдельных людей, что-то такое, для чего шум был только внешним проявлением. А шума было достаточно сплошной гул, временами прорывавшийся резкими выкриками, но этот шум, казалось, не имел отношения к лицам людей, не вязался с ними так же, как не вязался со звездами, выжидательно мерцавшими над головой. Мужчины, женщины, всевозможного вида и звания, яблоку негде упасть, и он зажат среди них и... ничего, как будто так и надо. Все гражданская публика, мирный народ - ни одного солдата или матроса. Вот запели "Боже, храни короля". У Сомса тоже зашевелились губы; он не слышал себя и этим утешался. Он обратил взгляд к Большому Бену. Стрелки на освещенных часах, между ним и звездами, ползли с неимоверной медлительностью. Еще две минуты, а потом "оно" начнется. И во что оно выльется? Даже вообразить невозможно. Скверное дело, безумие какое-то... впутаешься в него, так потом и не выпутаешься, надо будет держаться... держаться до конца! Теперь эти лица, белые при свете фонарей, были повернуты в одну сторону, из открытых ртов по-прежнему несся гимн, а потом - бумм!!! Часы пробили, и покатилось "ура". Нашли чему радоваться! "Урра-а!" Значит, началось.
   Сомс пошел прочь. Неужели он тоже кричал "ура"? Он и сам не знал. Ему было немного стыдно. Разве не мог он дождаться этого у себя на реке, непременно ему понадобилось затесаться в эту толпу, точно он мальчишка, какой-нибудь клерк или продавец. Хорошо, что никто не узнает, где он был. Как будто ему можно волноваться; как будто ему в его возрасте можно выходить из равновесия. Шестьдесят лет! Хорошо, что у него нет сына. Три племянника, хватит и этого. Вэл, правда, в Южной Африке, и нога у него не в порядке; но второй сын Уинифрид, Бенедикт, - сколько ему сейчас, тридцать? И у Сисили сын, только что поступил в Кембридж. Вся эта молодежь! Помчатся теперь очертя голову под пули! Скверное дело, одна грусть. А все почему? Да, вот именно, почему?
   Он шел и шел, словно в забытьи, и очутился перед отелем Риц. Тут все перемешалось. Официанты высыпали на тротуар. Уличные женщины оживленно переговаривались между собой или заговаривали с полисменами, словно сбросив с себя свою профессию. По Беркли-сквер и сравнительно тихим улицам Сомс добрался до дома Уинифрид. Она дожидалась его, одетая в строгое черное платье, - она все еще носила траур по Монтегью Дарти, что Сомс считал совершенно излишним. Ему-то в качестве доверенного лица пришлось узнать подлинную историю этой французской лестницы, хотя бы для того, чтобы утаить ее от остального мира.