Мягкий воздух и косые лучи мартовского солнца пригревали ему щеку, побледневшую от долгого соприкосновения с подушкой. А там-то, там-то!.. Если этот ужас когда-нибудь кончится, надо будет прийти сюда, проверить, как здесь дышится, когда нет этой ноющей боли под пятым ребром. Приятное место, открытое, высокое. А теперь нужно идти домой, и есть куриный бульон, и слушать, как Анкет будет говорить, что англичане дальше своего носа не видят - это, кстати сказать, совершенно справедливо, - и возражать ей, что очень даже видят. Тяжко это, когда все мысли заняты известиями с фронта. Он поднялся. Двенадцать часов! Молитвы, наверно, кончились, идет проповедь. Жаль этого священника: небось, проповедует про филистимлян. Ослиных челюстей-то и у нас сколько угодно, а вот Самсона ни одного не сыскать {По библейской легенде, Самсон, наделенный сверхчеловеческой силой, нашел ослиную челюсть и убил ею тысячу филистимлян - врагов Израиля.}. Дрок в цвету - красиво это, он нынче рано зацвел. Вспомнилась поговорка "Дрок отцвел - целоваться не время", и он лениво подумал, что же должно отцвести, чтобы стало не время убивать. А вон ястреб. Сомс постоял, поглядел на него. Он парил высоко в воздухе, потом косо ринулся вниз, сверкнув красной молнией, и снова замер на распростертых крыльях; а Сомс медленно, в бледных лучах солнца, двинулся вниз, к реке.
   4
   Наступил июль. Немцев уже давно оттеснили, фронт выровняли, множество американских частей прибыло из-за океана, верховным главнокомандующим стал Фош. Сомс не знал, как к этому отнестись: возможно, это и было необходимо, но нескрываемая радость Аннет огорчала его, и к тому же, насколько он мог судить, никаких сдвигов за этим не последовало, тянулась все та же нескончаемая канитель. Уинифрид - вот кто услышал от него слова, решительно изменившие весь ход мировых событий.
   - Мы никогда не победим, - сказал он. - Я потерял всякую надежду. Солдат не в чем упрекнуть, но командование... Ни одного порядочного человека. Я потерял надежду.
   Ни разу еще он не высказывался так определенно. На следующее утро газеты захлебываясь сообщали, что германское наступление против французов приостановлено и теперь французы вместе с американцами сами перешли в наступление. Начиная с этого дня союзники, как Сомс все еще их называл, уже не сделали ни шагу назад.
   Те, кого интересуют такие вопросы, возможно, спросят себя, в самом ли деле Сомс (наряду со многими другими людьми) победил немцев, или же он каким-то шестым чувством еще до газетных сообщений уловил ход событий и, как и подобало закоренелому индивидуалисту, мгновенно высказал противоположное суждение. Как бы там ни было, его пророчество не сбылось, и это было для него неописуемым облегчением. Ближайшее воскресенье он впервые за три года провел в своей картинной галерее. Французы наступают, англичане готовятся наступать; американцы тоже не зевают: воздушные налеты прекратились; с подводными лодками сладили. И впечатление такое, будто все это произошло за два дня. Сомс разглядывал своего Гойю, перебирал фотографии с картин в Прадо, и вдруг с удивлением обнаружил, что девушка с корзиной на фреске La Vendimia напоминает Флер. В самом деле, сходство есть. Если война все же кончится, он закажет какому-нибудь художнику копию с этой девушки: колорит там, помнится, очень хорош. Она будет пробуждать приятные воспоминания - о дочери и как он бродил по Прадо в 1910 году, перед тем как купил Гойю лорда Берлингфорда. Уже сколько лет не случалось, чтобы мысли его занимал предмет, никак не связанный с войной, - это было невыразимо отрадно, это говорило о том, что возможна жизнь без боев и убийств, жизнь, где снова будет место Думетриусу. Сомс позвонил и велел горничной принести кувшин крюшона. Выпил он очень мало, но наслаждение испытал прямо-таки викторианское. Как-то прожили военные годы его двоюродный братец Джолион и Ирэн? Терзались страхами и теряли в весе так же, как и он? Дай-то бог! Их сын, сколько помнится, достигнет призывного возраста через год; и Сомс в тысячный раз порадовался тому, что Флер разочаровала его, родившись девочкой. В общем, этот день был самым счастливым в его жизни с тех пор, как он купил своего Якоба Мариса в июне 1914 года.
   Теперь он начал понемногу прибавлять в весе, ибо хотя бои, ожесточенные и кровавые, все продолжались, общее движение неуклонно шло в нужную сторону - происходило то самое, на что он как раз вовремя перестал надеяться. Ряды противника редели: отпали болгары, турки, а скоро, говорят, и австрийцы выйдут из строя. Американцы же тем временем все прибывали. Сомс встречал их офицеров в Лондоне по дороге в Сити. Форма у них со стоячим воротником, у некоторых пенсне: наверно, это их очень стесняет; но вид бодрый, и у них есть все, что только можно купить за деньги, а это главное. Он часто думал о том, чем ему отметить окончание войны. Многие, наверно, напьются; иные потеряют от радости голову, а заодно и шляпу; но как выразить то, что почувствует он сам, - этого он не мог себе представить. Он подумывал о Брайтоне, о рыбной ловле с лодки; подумывал о том, как будет садиться в поезд, чтобы поехать за Флер, и как будет садиться в поезд, возвращаясь домой; и о том, чтобы потолкаться в толпе напротив Даунинг-стрит, как в тот вечер, когда оно началось. Все это было не то. А потом капитулировала Австрия. Почему-то Сомс совсем не чувствовал, что воюет с австрийцами, с этим славным народом, обремененным эрцгерцогами. И теперь, когда они были разбиты, а эрцгерцоги перевелись, ему даже было их жалко. Говорили, что до конца остались считанные дни. Сомс не очень-то в это верил: у немцев всегда припасены какие-нибудь сюрпризы. Воевали они хорошо, нет смысла это отрицать, да что там, они даже слишком хорошо воевали! Еще того и гляди попытаются в последнюю минуту разрушить Лондон. И из неосознанного чувства противоречия он решил переселиться к Уинифрид на Грин-стрит. Девятого ноября он провел там свой шестьдесят третий день рождения - по счастью, никто об этой дате не вспомнил; он терпеть не мог получать подарки и выслушивать поздравления - к чему это? Теперь уже все были уверены, что война, в сущности, кончилась. Но Сомс продолжал твердить: "Попомните мое слово, они еще напоследок устроят большой воздушный налет". Вырабатывались условия перемирия: ходили слухи, что со дня на день они будут подписаны. Сомс качал головой. Однако к одиннадцатому ноября он уже не был уверен ни в чем, а потому не поехал в контору и сидел в столовой на Грин-стрит, когда послышались сигналы, оповещавшие о воздушном налете. Ну, что он им говорил? До налета еще не меньше четверти часа, можно высунуть нос на улицу, поглядеть, что они там затеяли. На улице не было ни души, только в дверях соседнего дома стояла старая женщина с пыльной тряпкой в руке - видимо, поденщица. Сомса поразило ее лицо. На нем застыла улыбка, которую поэт, вероятно, назвал бы улыбкой экстаза. Она помахала Сомсу тряпкой, а потом очень странно! - стала вытирать ею глаза. С Парк-Лейн катился шумкрики ура порывами, волнами. Люди начали выбегать из домов. Какой-то человек швырнул шляпу оземь и стал плясать на ней. Значит, это не воздушный налет - во время налетов никто не стал бы так себя вести. Неужели же... ну конечно, это перемирие! Наконец-то! И Сомс, весь дрожа, еле слышно проговорил: "Слава богу!" Первым его желанием было бежать на Парк-Лейн, откуда неслись крики ликования. Но он тут же передумал: это было бы вульгарно. Он вошел в дом и захлопнул дверь. Вернувшись в столовую, он уселся в кресло, повернутое спинкой ко всей комнате. Он сидел совершенно неподвижно, только дышал тяжело, как после быстрого бега. Губы у него подрагивали. Это было очень странно. А потом (в этом он не признался ни единой душе) слезы выступили у него на глазах и потекли на крахмальный воротничок. Он бы никогда не подумал, что это возможно, но что ж, пусть текут. Долгий, нескончаемый ужас кончился. Совсем кончился! И вдруг, подумав, что еще немного - и придется, чего доброго, воротничок менять, он достал из кармана платок. Такое признание собственной чувствительности возымело мгновенное действие. Слезы иссякли, и Сомс, стерев с лица последние их следы, откинулся в кресле и закрыл глаза. Так он сидел, словно отдыхая после тяжелой работы. Перезвон колоколов и ликование толпы проникали и в эту закрытую комнату, но он все сидел, уронив голову на грудь, и по-прежнему его пробирала дрожь. Словно чувства, которые он так долго в себе подавлял, теперь метили ему этой долгой расслабленной неподвижностью. На улицах сейчас танцуют и кричат, пьют и смеются, молятся и плачут. А Сомс сидел и дрожал всем телом.
   Наконец он поднялся и, подойдя к буфету, выпил стакан старого хереса, еще из запасов покойного отца. Потом взял пальто и зонт и вышел из дому, сам не зная, куда и зачем.
   Тихими улицами он направился в сторону Пикадилли. Встречные улыбались ему, и он, очень этим недовольный, поневоле улыбался в ответ. Многие на ходу разговаривали - не то с самими собой, не то с богом. Попадались и бегущие фигуры. Он добрался до Пикадилли, и тут ему тоже не понравилось бесконечные грузовики и автобусы, набитые людьми, и все кричат и вообще ведут себя по-дурацки. Он как можно быстрее перешел улицу и зашагал через Грин-парк, а потом в обход толпы перед Букингемским дворцом. Дальше, к Вестминстерскому аббатству и парламенту, - и везде толпы, толпы людей! Сторонясь их по мере возможности, он пошел по набережной, сам не зная, куда и зачем. От Блекфрайерского моста свернул вверх, к Сити, и добрался до Ледгет-Хилла. И вдруг он понял, куда идет, - в собор св. Павла! Вот его купол, массивный силуэт на фоне серого ноябрьского неба, огромный над сумятицей флагов и уличного движения, молчащий в оглушительном шуме толп и колоколов. Сомс поднялся по ступеням и вошел. Он не был здесь с самого начала войны, и нынешний его приход не имел никакого отношения к богу. Он пришел сюда, потому что собор был большой, старый, совсем пустой и очень английский и потому что он будил воспоминания. Пройдя вперед по проходу, он поднял голову и заглянул в купол. Кристофер Рэн! Хорошее старое английское имя! Хороший старый английский камень. Все позади - бесконечные смерти, и бомбы, и потопленные корабли, и несчастные юноши, убитые вдали от родного дома. Мир! Он стоял, сложив руки на ручке зонта, слегка согнув в колене левую ногу, как по команде "вольно"; на его запрокинутом бледном лице было выражение и печальное и насмешливое. Реки слез и крови! И ради чего? Взгляд его уловил какое-то яркое пятно. Флаги! Даже здесь без них не обошлось. Флаг! Страшная это вещь, великая и страшная - флаг твоей родины!
   1928-1930 гг.