Страница:
– Он смотрел на нее как собачонка, – рассказывал Суизин миссис Смолл – корявый субъект. И ничего удивительного – она очаровательная женщина и, надо отдать ей должное, скромна, как полевой цветок! – Смутное воспоминание об аромате, исходившем от Ирэн, как от цветка, который прикрывает лепестками свое благоухающее сердце, исторгло из Суизина этот образ. – Но я не был окончательно уверен в этом, пока не заметил, как он поднял ее платок.
Глаза миссис Смолл загорелись от волнения.
– И отдал ей? – спросила она.
– Отдал?! – сказал Суизин. – Так и присосался к нему – воображал, что я ничего не вижу.
У миссис Смолл перехватило дыхание – она лишилась дара речи от любопытства.
– Но с ее стороны не чувствовалось ни малейшего поощрения… – начал было Суизин, но запнулся и минуты две молча таращил глаза, опять приведя тетю Эстер в замешательство: он вдруг вспомнил, что, уже сидя в фаэтоне, Ирэн вторично подала руку Босини и к тому же долго не отнимала ее… Тогда Суизин лихо стегнул лошадей, не желая ни с кем делиться обществом Ирэн. Но она оглянулась и даже не ответила на его первый вопрос; и лица ее Суизин не мог рассмотреть – она опустила голову.
Есть где-то картина (Суизин ее, конечно, не видел), на которой изображен человек, сидящий на скале, а рядом с ним, омываемая тихой зеленой волной, положив руку на обнаженную грудь, лежит морская нимфа. Легкая улыбка блуждает на ее губах – улыбка, которая говорит о полной покорности и о затаенном счастье. Может быть, и Ирэн улыбалась той же улыбкой, сидя рядом с Суизином.
Разомлев от шампанского, чувствуя, что теперь уж он завладел Ирэн полностью, Суизин поделился с ней всеми своими горестями: глухим раздражением, которое вызывал у него новый шеф в клубе; беспокойством по поводу дома на Уигмор-стрит, съемщик которого разорился, подлец, помогая своему зятю – заботился бы лучше о своих собственных делах; пожаловался и на глухоту и на боль в правом боку. Она слушала, и в ее полузакрытых глазах стояли слезы. Суизин решил, что его горести повергли Ирэн в глубокое раздумье, и ему стало ужасно жалко самого себя. И вместе с тем меховое пальто на шелковых шнурах через всю грудь, цилиндр, сдвинутый набекрень, и красивая женщина, сидевшая в его фаэтоне, придавали ему такую элегантность, какой он не чувствовал в себе еще никогда в жизни.
Но какой-то лавочник, выехавший со своей девицей на воскресное катанье, был о себе, по-видимому, столь же высокого мнения. Этот субъект разогнал своего ослика в галоп рядом с фаэтоном Суизина и восседал в таратайке, прямой и неподвижный, словно восковая кукла, величественно уткнув подбородок в красный шарф точь-в-точь, как Суизин свой – в пышный галстук; а девица с развевающимся по ветру потрепанным боа корчила из себя светскую даму. Ее кавалер помахивал палкой с обрывком веревки на конце, с поразительной точностью воспроизводя взмахи кнута Суизина, и, пяля глаза на свою даму, становился до странности похожим на Суизина с его первобытно-неподвижным взглядом.
Сначала Суизин не обращал внимания на это ничтожество, но мало-помалу пришел к убеждению, что его передразнивают. Он стегнул лошадей. Однако оба экипажа, как нарочно, продолжали катиться рядом. Желтое одутловатое лицо Суизина покраснело; он замахнулся кнутом, чтобы вытянуть лавочника, и только вмешательство провидения уберегло его от недостойного поступка: навстречу из ворот выехала повозка, фаэтон и таратайка столкнулись, задели друг друга колесами, и более легкий экипаж опрокинулся.
Суизин даже не оглянулся. Ни за что на свете не станет он останавливать лошадей и помогать этому негодяю. Сломал шею? – и поделом.
Но он не мог бы остановить экипаж, даже если б захотел помочь. Лошади понесли. Фаэтон бросало из стороны в сторону, прохожие поворачивали испуганные лица вслед мчавшимся лошадям. Толстые руки Суизина, вытянутые во всю длину, изо всех сил натягивали вожжи. Щеки его надулись, губы были сжаты, одутловатое лицо побагровело от гнева.
Ирэн держалась за поручни и при каждом толчке крепко сжимала их рукой. Суизин расслышал ее голос:
– Мы разобьемся, дядя Суизин?
Он ответил, еле переводя дух:
– Пустяки, горячатся немного!
– Я первый раз такое испытываю.
– Не шевелитесь! – Он покосился на нее. Она улыбалась и была абсолютно спокойна. – Сидите смирно! – повторил он. – Не бойтесь, я доставлю вас домой.
И в этот момент, когда Суизин напрягал все усилия, чтобы остановить лошадей, его поразили слова Ирэн, произнесенные голосом, непохожим на ее обычный голос:
– Мне все равно, попаду я домой или нет!
Фаэтон так тряхнуло, что возглас удивления застрял у Суизина в горле. Подъем лошади взяли уже тише, перешли на рысь и, наконец, остановились сами.
– Когда я их остановил, – рассказывал Суизин у Тимоти, – она сидела такая же спокойная, как я сам. Черт возьми! Точно ей было совершенно безразлично, сломает она себе шею или не сломает! Как это она сказала? “Мне все равно, попаду я домой или нет!” – Наклонясь над своей тростью, он прохрипел к величайшему ужасу миссис Смолл: – И ничего удивительного – с такой деревяшкой вместо мужа, как ваш Сомс!
Суизин не задумался над тем, что делал Босини, оставшись один после их отъезда, – пошел ли он бродить, как собачонка, с которой Суизин сравнил его; бродить в роще, где все еще бушевала весна, все еще слышался издалека зов кукушки; прижимал ли он к губам платок Ирэн, вдыхая его аромат вместе с запахом мяты и тмина. Бродил ли с болью в сердце, такой острой, такой невыносимой, что вот еще немного и роща услышит его рыдания. В самом деле, что он делал там один? Откровенно говоря, по дороге к Тимоти Суизин успел окончательно забыть о Босини.
IV. ДЖЕМС РЕШИЛ УБЕДИТЬСЯ СОБСТВЕННЫМИ ГЛАЗАМИ
Глаза миссис Смолл загорелись от волнения.
– И отдал ей? – спросила она.
– Отдал?! – сказал Суизин. – Так и присосался к нему – воображал, что я ничего не вижу.
У миссис Смолл перехватило дыхание – она лишилась дара речи от любопытства.
– Но с ее стороны не чувствовалось ни малейшего поощрения… – начал было Суизин, но запнулся и минуты две молча таращил глаза, опять приведя тетю Эстер в замешательство: он вдруг вспомнил, что, уже сидя в фаэтоне, Ирэн вторично подала руку Босини и к тому же долго не отнимала ее… Тогда Суизин лихо стегнул лошадей, не желая ни с кем делиться обществом Ирэн. Но она оглянулась и даже не ответила на его первый вопрос; и лица ее Суизин не мог рассмотреть – она опустила голову.
Есть где-то картина (Суизин ее, конечно, не видел), на которой изображен человек, сидящий на скале, а рядом с ним, омываемая тихой зеленой волной, положив руку на обнаженную грудь, лежит морская нимфа. Легкая улыбка блуждает на ее губах – улыбка, которая говорит о полной покорности и о затаенном счастье. Может быть, и Ирэн улыбалась той же улыбкой, сидя рядом с Суизином.
Разомлев от шампанского, чувствуя, что теперь уж он завладел Ирэн полностью, Суизин поделился с ней всеми своими горестями: глухим раздражением, которое вызывал у него новый шеф в клубе; беспокойством по поводу дома на Уигмор-стрит, съемщик которого разорился, подлец, помогая своему зятю – заботился бы лучше о своих собственных делах; пожаловался и на глухоту и на боль в правом боку. Она слушала, и в ее полузакрытых глазах стояли слезы. Суизин решил, что его горести повергли Ирэн в глубокое раздумье, и ему стало ужасно жалко самого себя. И вместе с тем меховое пальто на шелковых шнурах через всю грудь, цилиндр, сдвинутый набекрень, и красивая женщина, сидевшая в его фаэтоне, придавали ему такую элегантность, какой он не чувствовал в себе еще никогда в жизни.
Но какой-то лавочник, выехавший со своей девицей на воскресное катанье, был о себе, по-видимому, столь же высокого мнения. Этот субъект разогнал своего ослика в галоп рядом с фаэтоном Суизина и восседал в таратайке, прямой и неподвижный, словно восковая кукла, величественно уткнув подбородок в красный шарф точь-в-точь, как Суизин свой – в пышный галстук; а девица с развевающимся по ветру потрепанным боа корчила из себя светскую даму. Ее кавалер помахивал палкой с обрывком веревки на конце, с поразительной точностью воспроизводя взмахи кнута Суизина, и, пяля глаза на свою даму, становился до странности похожим на Суизина с его первобытно-неподвижным взглядом.
Сначала Суизин не обращал внимания на это ничтожество, но мало-помалу пришел к убеждению, что его передразнивают. Он стегнул лошадей. Однако оба экипажа, как нарочно, продолжали катиться рядом. Желтое одутловатое лицо Суизина покраснело; он замахнулся кнутом, чтобы вытянуть лавочника, и только вмешательство провидения уберегло его от недостойного поступка: навстречу из ворот выехала повозка, фаэтон и таратайка столкнулись, задели друг друга колесами, и более легкий экипаж опрокинулся.
Суизин даже не оглянулся. Ни за что на свете не станет он останавливать лошадей и помогать этому негодяю. Сломал шею? – и поделом.
Но он не мог бы остановить экипаж, даже если б захотел помочь. Лошади понесли. Фаэтон бросало из стороны в сторону, прохожие поворачивали испуганные лица вслед мчавшимся лошадям. Толстые руки Суизина, вытянутые во всю длину, изо всех сил натягивали вожжи. Щеки его надулись, губы были сжаты, одутловатое лицо побагровело от гнева.
Ирэн держалась за поручни и при каждом толчке крепко сжимала их рукой. Суизин расслышал ее голос:
– Мы разобьемся, дядя Суизин?
Он ответил, еле переводя дух:
– Пустяки, горячатся немного!
– Я первый раз такое испытываю.
– Не шевелитесь! – Он покосился на нее. Она улыбалась и была абсолютно спокойна. – Сидите смирно! – повторил он. – Не бойтесь, я доставлю вас домой.
И в этот момент, когда Суизин напрягал все усилия, чтобы остановить лошадей, его поразили слова Ирэн, произнесенные голосом, непохожим на ее обычный голос:
– Мне все равно, попаду я домой или нет!
Фаэтон так тряхнуло, что возглас удивления застрял у Суизина в горле. Подъем лошади взяли уже тише, перешли на рысь и, наконец, остановились сами.
– Когда я их остановил, – рассказывал Суизин у Тимоти, – она сидела такая же спокойная, как я сам. Черт возьми! Точно ей было совершенно безразлично, сломает она себе шею или не сломает! Как это она сказала? “Мне все равно, попаду я домой или нет!” – Наклонясь над своей тростью, он прохрипел к величайшему ужасу миссис Смолл: – И ничего удивительного – с такой деревяшкой вместо мужа, как ваш Сомс!
Суизин не задумался над тем, что делал Босини, оставшись один после их отъезда, – пошел ли он бродить, как собачонка, с которой Суизин сравнил его; бродить в роще, где все еще бушевала весна, все еще слышался издалека зов кукушки; прижимал ли он к губам платок Ирэн, вдыхая его аромат вместе с запахом мяты и тмина. Бродил ли с болью в сердце, такой острой, такой невыносимой, что вот еще немного и роща услышит его рыдания. В самом деле, что он делал там один? Откровенно говоря, по дороге к Тимоти Суизин успел окончательно забыть о Босини.
IV. ДЖЕМС РЕШИЛ УБЕДИТЬСЯ СОБСТВЕННЫМИ ГЛАЗАМИ
Люди, не имеющие представления о Форсайтской Бирже, наверное, не смогли бы предугадать то волнение, которое вызвала среди Форсайтов поездка Ирэн в Робин-Хилл.
После того как Суизин сделал у Тимоти полный отчет об этом памятном дне, рассказ его, уже с едва уловимым оттенком любопытства, не без легкого коварства, но с искренним желанием сделать добро, был передан Джун.
– Ты только подумай; милочка, какой ужас! – закончила тетя Джули. Заявить, что ей не хочется ехать домой! Что это значит?
Рассказ тетки показался Джун диким. Она выслушала его, мучительно краснея, и вдруг поднялась, быстро пожала тете Джули руку и ушла.
– Она прямо-таки груба! – сказала миссис Смолл тете Эстер после ухода внучки.
То, как Джун восприняла эту новость, получило соответствующее истолкование. Она взволновалась. Значит, там происходит что-то неладное. Странно! Ведь они с Ирэн были такими друзьями!
Все это слишком хорошо подтверждало те намеки и слухи, которые циркулировали последнее время. Вспоминался рассказ Юфимии о театре… Мистер Босини постоянно бывает у Сомса? Вот как? Впрочем, конечно, что ж тут удивительного – ведь он строит дом! Обо всем говорилось обиняками. Необходимость говорить открыто возникала на Форсайтской Бирже только в крайних, совершенно исключительных случаях. Аппарат этот был слишком хорошо налажен: малейшего намека, выраженного мимоходом сожаления или недоверия было достаточно, чтобы душа семьи – такая отзывчивая – заволновалась. Никто из Форсайтов не хотел, чтобы это волнение причинило кому-нибудь неприятность
– совсем нет; они действовали с самыми лучшими намерениями в твердой уверенности, что каждый из них связан крепкими узами с душой семьи.
И в основе всех пересудов лежала доброта; она проскальзывала в визитах, которые наносились с целью проявить участие, согласно лучшим обычаям общества, оказать истинное благодеяние страждущим, а заодно утешиться мыслью, что люди страдают от того, от чего не страдаю я сам. В сущности говоря, только потребность “провентилировать вопрос”, потребность, на которой держится и наша пресса, привела, например, Джемса к миссис Септимус, миссис Септимус к детям Николаса, детей Николаса к кому-то еще и так далее, и так далее. Великий класс, принявший Форсайтов в свое лоно как полноправных членов, требовал от них большой прямоты и еще большей сдержанности. Такое сочетание обеспечивало им право на участие в жизни этого великого класса.
Форсайтская молодежь, как и следовало ожидать, в большинстве случаев восставала против контроля над собой, часто заявляя об этом совершенно открыто; но не приметный для глаза магнетический ток семейных пересудов обладал такой силой, что они просто не могли не знать друг о друге всей подноготной. Оставалось только махнуть рукой и подчиниться.
Один из них (молодой Роджер) сделал героическую попытку высвободить молодое поколение из-под ига и назвал Тимоти “старым хрычом”. Отдача после такого выстрела дала себя почувствовать немедленно же: слова его в самой деликатной форме были переданы тете Джули, которая возмущенным голосом повторила их миссис Роджер, и отсюда уже они вернулись к молодому Роджеру.
И ведь в конце концов страдания выпадали только на долю тех, кто поступал дурно: например, на долю Джорджа, проигравшего такие деньги на бильярде, или того же молодого Роджера, который чуть не женился на девушке, по слухам, уже связанной с ним узами естества, или опять же на долю Ирэн, которая, как все думали, хоть и не произносили этого вслух, ступила на опасный путь.
Семейные толки приносили с собой не только удовольствие, но и пользу. Столько часов пробежало незаметно в доме Тимоти на Бэйсуотер-Род – часов, которые могли бы показаться и пустыми и долгими для троих его обитателей, а в необъятном Лондоне дом Тимоти был всего-навсего одним из сотен домов, где живут нейтральные представители обеспеченного класса, те, что уже не участвуют в битвах и ищут оправдания своей жизни в интересе к битвам других людей.
Тоскливым было бы существование на Бэйсуотер-Род, если бы лишить его сладости семейных сплетен. Слухи и толки, пересуды, предположения наполняли дом жизнью, были дороги и милы сердцу, как те малютки, лепета которых не хватало брату и сестрам на их жизненном пути. Разговоры ближе всего подводили к обладанию этими детьми и внуками, к которым страстно тянулись их добрые сердца.
Правда, вряд ли сердце Тимоти тянулось так уж страстно, но достоверно известно, что появление на свет новых Форсайтов совершенно выводило его из равновесия.
Напрасно молодой Роджер говорит: “Старый хрыч!”, напрасно Юфимия всплескивает руками: “Ох, уж эта троица!”, заливается беззвучным смехом и взвизгивает. Напрасно, и не так уж хорошо с их стороны.
Положение, создавшееся к этому времени, могло показаться, особенно на взгляд Форсайтов, странным, чтобы не сказать “немыслимым”, однако, учитывая некоторые факты, придется признать, что ничего странного в нем не было.
Кое-что Форсайты упускали из виду.
И прежде всего, привыкнув к степенности благополучных браков, они забывали, что Любовь не тепличный цветок, а свободное растение, рожденное сырой ночью, рожденное мигом солнечного тепла, поднявшееся из свободного семени, брошенного возле дороги свободным ветром. Свободное растение, которое мы зовем цветком, если волей случая оно распускается у нас в саду, зовем плевелом, если оно распускается на воле; но цветок это или плевел – в запахе его и красках всегда свобода!
Кроме того – факты и цифры, из которых складывалась жизнь Форсайтов, мешали им осознать эту истину, – они не всегда понимали, что стоит только подняться этому свободному растению, как люди, словно мошки, летят на бледный язычок его пламени.
История с молодым Джолионом отошла далеко в прошлое: они снова были готовы считать, что люди их круга не выходят за ограду, чтобы сорвать этот цветок; что любовь – это нечто вроде кори, настигающей человека в положенное время, с тем чтобы он отделался от нее раз и навсегда и, излечившись от любви, как от кори, целительной смесью из масла и меда, обрел спокойствие в брачном союзе.
Странные слухи, ходившие о Босини и миссис Сомс, никого так не волновали, как Джемса. Джемс забыл то время, когда, худой, с рыжеватыми бакенбардами, обрамлявшими его бледное лицо, он неотступно следовал за Эмили в дни своего сватовства. Забыл и маленький домик около Мейфера [ 7], где он провел первые дни после женитьбы, точнее, забыл первые дни, но не домик – Форсайт никогда не забудет дома; впоследствии Джемс продал его с прибылью в чистых четыреста фунтов.
Джемс давно забыл то время, полное надежд и страхов и сомнений относительно благоразумия такого брака (у хорошенькой Эмили не было денег, а сам он зарабатывал какую-нибудь тысячу в год), и то странное, непреодолимое чувство, которое овладело им с такой силой, что ему не оставалось ничего другого, как умереть или жениться на этой девушке с прекрасными волосами, собранными на затылке жгутом, прекрасными плечами, выступавшими над плотно облегающим ее грудь корсажем, прекрасной фигуркой, запрятанной в клетку кринолина необъятной ширины.
В свое время Джемс прошел сквозь горнило любви, но он прошел и сквозь поток долгих лет, потушивших огонь в этом горниле, он принял от жизни самый печальный дар ее – забыл, что такое любовь.
Забыл! Забыл так основательно, что забыл и то, что все уже забыто.
И вдруг до него дошли слухи, слухи о жене сына. Смутные, они пронеслись тенью среди осязаемого, понятного мира вещей; странные, неуловимые, они казались призраками и, подобно призракам, вселяли необъяснимый страх, Джемс пытался разобраться в этих слухах, но с таким же успехом он мог бы применить к себе одну из тех житейских драм, которые ежедневно Попадаются в вечерних газетах. Он просто был не в состоянии понять, в чем тут дело. Все это пустяки Все это глупые выдумки. У нее не такие гладкие отношения с Сомсом, какие могли бы быть, но она милая, славная женщина – милая, славная!
Подобно значительному большинству людей. Джемс любил посмаковать скандальные истории, и нередко можно было услышать, как он, облизнув губы, деловито отпускав такое замечание: “Да-да, она с молодым Дайсоном; говорят, их видели в Монте-Карло!”
Но над подлинным значением таких историй – над тем, как они начинаются, как протекают и что ждет их в будущем – он никогда не задумывался; он не знал, что таилось под ними, из каких мук и восторгов они складывались, какой медлительный грозный рок вырастал за этими иногда неприглядными в своей наготе, но большей частью пикантными фактами, которые открывались его взору. Он не порицал, не хвалил, таких историй, не делал из них каких-либо выводов или обобщающих заключений, а просто жадно прислушивался к ним и повторял то, что слышал, получая от этих пересудов большое удовольствие, как от предобеденной рюмки хереса или английской горькой.
Теперь же, когда самого Джемса коснулось нечто подобное, вернее – какой-то слух, легчайшие намеки, он почувствовал себя, точно в тумане, который наполняет рот чем-то тошнотворным и липким и мешает дышать.
Скандал! Это грозит скандалом!
Только повторяя это слово, мог Джемс сосредоточиться на нем, вникнуть в его смысл. Он забыл уже те ощущения, без которых нельзя понять развития, судьбы и сущности подобных событий, ему уже не дано было знать, что люди могут идти на риск ради страсти.
Одно предположение, будто среди его знакомых, тех, что изо дня в день ходят в Сити и вершат там свои дела, а в свободное время покупают акции, дома, обедают, может быть, даже играют в карты, одно предположение, что среди них найдется человек, способный рисковать ради такой непонятной, такой фантастической вещи, как страсть, показалось бы ему просто нелепым.
Страсть! Действительно, он кое-что слышал о ней, и такие правила, как “Никогда нельзя оставлять вдвоем молодого мужчину и молодую женщину”, залегли у него в мозгу, точно параллели на географической карте (когда дело касается “основы основ”, Форсайты обнаруживают подлинный вкус в реалистическом подходе к жизни), но все, что начиналось дальше, Джемс воспринимал только через магическое слово “скандал”.
Да нет! Это неправда, этого не может быть. Он и не думает тревожиться. Ирэн – славная, милая женщина. Но стоит только подпустить к себе такие мысли – и кончено! Характер у Джемса был беспокойный – он принадлежал к тому типу людей, которым нелегко отделаться от раз запавшего в голову подозрения и которые мучаются тревожными предчувствиями и собственной нерешительностью.
Боясь выпустить из рук что-то такое, что можно было бы удержать, действуй ты иным способом, Джемс просто физически не мог прийти к определенному решению без твердой веры в то, что всякий иной путь привел бы его к потерям.
Однако в жизни Джемса было много таких случаев, когда окончательное решение зависело не от него. Так случилось и на этот раз.
Что предпринять? Поговорить с Сомсом? Но этим только испортишь дело. Да в конце концов все это пустяки, он уверен, что пустяки.
Всему причиной дом. Эта затея не нравилась ему с самого начала. Зачем Сомсу понадобилось перебираться за город? Наконец, если ему так уж хочется швырять деньги на постройку дома, почему не пригласить первоклассного архитектора вместо этого Босини, о котором никто ничего не знает толком? Он ведь предупреждал. Вот теперь говорят, что постройка обойдется Сомсу куда дороже, чем он рассчитывал.
Последнее обстоятельство больше всего остального и помогло Джемсу уяснить всю опасность положения. С этими “талантами” всегда так; разумному человеку не стоит с ними и связываться. Он ведь и Ирэн предостерегал. Вот смотрите теперь, что получилось!
И вдруг Джемса осенило: надо поехать в Робин-Хилл я убедиться во всем собственными глазами. Мысль, что можно самому взглянуть на этот дом, рассеяла тревогу, обволакивавшую Джемса, как туман, и почему-то доставила ему удовольствие. Душевный покой принесло ему, вероятно, само решение предпринять что-то – точнее, съездить и посмотреть какой-то дом.
Джемсу казалось, что, всматриваясь в здание из кирпича и известки, из камня и дерева – в то самое здание, которое выстроила эта подозрительная личность, он проникнет в тайну слухов, ходивших вокруг имени Ирэн.
И, не сказав никому ни слова. Джемс отправился в кэбе на вокзал, доехал поездом до Робин-Хилла и, не найдя на станции лошадей, как это и полагалось в здешних местах, был вынужден пойти дальше пешком.
Он медленно поднимался в гору, сутулясь, с трудом сгибая свои острые колени, опустив голову, но все такой же опрятный, в сверкающем чистотой цилиндре и пальто, всегда находившихся дома под тщательным наблюдением, за вещами Джемса следила Эмили; то есть сама она, конечно, не следила женщины с положением не следят за тем, пришиты ли у членов их семьи пуговицы, а Эмили была женщина с положением – она следила за тем, чтобы следил лакей.
Джемсу пришлось трижды спросить дорогу; и каждый раз он повторял полученные указания, затем просил снова повторить их и повторял сам еще раз; Джемс был человек разговорчивый, а кроме того, когда идешь по незнакомым местам, излишняя осторожность делу не повредит.
Всем попадавшимся на пути Джемс внушал, что ищет новый дом; только тогда, когда ему показали крышу, видневшуюся из-за деревьев, он окончательно убедился, что его посылают по правильной дороге.
Низкие облака, застилавшие небо, казалось, нависали над землей, как покрытый сероватой известью потолок. В воздухе не чувствовалось ни свежести, ни запаха травы. В такой день даже английские рабочие делали только то, что с них требовалось, и на постройке не было слышно обычного гула разговоров, под которые быстрее пробегают часы труда.
По недостроенному дому не спеша ходили люди, слышалось то постукивание молотка, то грохот железа или звон пилы, то тачка катилась по деревянному настилу; собака десятника, привязанная к дубовой балке, время от времени начинала тихо скулить, выводя голосом нотки, напоминавшие пение закипающей в чайнике воды.
Только что вставленные и замазанные мелом стекла смотрели на Джемса, как глаза слепого пса.
Звуки стройки поднимались к сероватому небу, сливаясь в хор, нестройный и унылый. Но дрозды, искавшие червей в только что разрытой земле, молчали.
Джемс пробрался между кучами гравия – к дому уже прокладывалась дорога – и подошел к подъезду. Здесь он остановился и поднял глаза. С этого места не так уж много можно было увидеть, и это немногое Джемс сразу же окинул взором; но в таком положении он простоял не одну минуту, и кто знает, какие мысли бродили у него в голове.
Светло-голубые глаза Джемса, смотревшие из-под седых, похожих на маленькие рожки бровей, не двигались; выдававшаяся вперед длинная верхняя губа, обрамленная пышными седыми бакенбардами, дрогнула раз-другой; глядя на сосредоточенное выражение его лица, нетрудно было догадаться, от кого Сомс унаследовал свой угрюмый вид. Джемс словно повторял про себя: “Да, сложная штука – жизнь!”
В таком положении застал его Босини.
Джемс перевел взгляд с заоблачных высот на лицо Босини, который посматривал на него с насмешливо-презрительным видом.
– Здравствуйте, мистер Форсайт! Приехали убедиться собственными глазами?
Как мы уже знаем. Джемс именно за этим и приехал, и ему сразу стало не по себе. Тем не менее он протянул руку и сказал: “Здравствуйте!” – не глядя на Босини.
Босини с насмешливой улыбкой пропустил его вперед.
Эта любезность заставила Джемса насторожиться.
– Давайте сначала обойдем кругом, – сказал он, – посмотрим, что у вас тут происходит!
Терраса, выложенная тесаным камнем, с бордюром в три-четыре дюйма высотой, огибала дом с юго-востока и юго
–запада, спускаясь по краям к свежевзрыхленной земле, приготовленной под газон. Джемс пошел вдоль террасы.
– Во сколько же все это обошлось? – осведомился он, увидев, что терраса заворачивает за угол дома.
– Как вы думаете? – спросил Босини.
– Понятия не имею! – ответил Джемс, слегка озадаченный. – Фунтов двести
– триста, наверно!
– Совершенно правильно!
Джемс испытующе взглянул на архитектора, но тот даже глазом не моргнул, и Джемс решил, что не расслышал ответа.
У входа в сад он остановился и посмотрел на открывавшийся перед ним вид.
– Это надо срубить, – сказал он, показывая на старый дуб.
– Вот как? Вам кажется, что за свои деньги вы недостаточно пользуетесь видом из-за этого дерева?
Джемс снова недоверчиво посмотрел на Босини – странный подход к вещам у этого молодого человека.
– Не понимаю, – сказал он растерянным, взволнованным голосом, – зачем вам понадобилось это дерево.
– Завтра же оно будет срублено, – сказал Босини.
Джемс испугался.
– Не вздумайте сказать, что это я велел срубить. Я тут совершенно ни при чем!
– Да?
Джемс взволнованно продолжал:
– При чем здесь я? Какое это имеет ко мне отношение? Делайте все под свою ответственность.
– Вы позволите сослаться на вас?
Джемс окончательно перепугался.
– Не понимаю, зачем вам понадобилось ссылаться на меня, – пробормотал он, – и вообще оставьте дерево в покое. Это не ваше дерево!
Он вынул шелковый носовой платок и вытер лоб. Они вошли в дом. Внутренний двор поразил Джемса не меньше, чем Суизина.
– Вы, должно быть, всадили сюда уйму денег, – сказал он после долгого созерцания колонн и галереи. – Во что, например, обошлись эти колонны?
– Не могу вам точно сказать, – задумчиво ответил Босини, – но действительно сюда всажена уйма денег!
– Ну еще бы, – сказал Джемс. – Еще бы…
Он поймал на себе взгляд архитектора и осекся. И в дальнейшем, собираясь спросить, сколько стоила та или другая вещь, Джемс каждый раз старался подавить свое любопытство.
Босини, по-видимому, решил показать ему все, и, будь Джемс менее наблюдательным, архитектор обвел бы его вокруг дома во второй раз. Кроме того, Босини проявлял такую готовность отвечать на любые вопросы, что Джемс все время был настороже. Он начал уже уставать от прогулки, ибо, несмотря на то, что поджарое тело его отличалось выносливостью, все-таки семьдесят пять лет давали себя чувствовать.
Джемс приуныл; все оставалось по-прежнему, осмотр дома не принес ему облегчения, на которое он смутно надеялся. Появились только еще более сильная неприязнь и недоверие к этому молодому человеку, утомившему его своей вежливостью, сквозь которую явно проскальзывало издевательство.
Этот молодчик был умнее, чем он думал, и красивее, чем ему хотелось бы. Джемса, который меньше всего на свете мирился с готовностью некоторых людей идти на риск, коробил беззаботно-небрежный тон Босини. И улыбка у него тоже непростая, появляется, когда ее меньше всего ожидаешь, и глаза какие-то странные. Босини напоминал Джемсу, как он потом выразился, голодную кошку. Точнее он не мог передать Эмили своего впечатления от той сдержанной злобы, вкрадчивости и насмешки, из которых складывалась повадка Босини.
Наконец, осмотрев решительно все до мелочей, Джемс снова прошел в ту дверь, через которую попал в дом, и чувствуя, что время, силы и деньги потрачены понапрасну, призвал на помощь все свое форсайтское мужество и, пристально глядя на Босини, спросил:
– Вы, кажется, часто встречаетесь с моей невесткой. Ну как, ей нравится дом? Впрочем, она, должно быть, еще не видела его?
Он спрашивал, прекрасно зная о поездке Ирэн; разумеется, ничего дурного в самой поездке не было, если не считать этих странных слов: “Мне все равно, попаду я домой или нет”, – и того, как отнеслась ко всему этому Джун.
После того как Суизин сделал у Тимоти полный отчет об этом памятном дне, рассказ его, уже с едва уловимым оттенком любопытства, не без легкого коварства, но с искренним желанием сделать добро, был передан Джун.
– Ты только подумай; милочка, какой ужас! – закончила тетя Джули. Заявить, что ей не хочется ехать домой! Что это значит?
Рассказ тетки показался Джун диким. Она выслушала его, мучительно краснея, и вдруг поднялась, быстро пожала тете Джули руку и ушла.
– Она прямо-таки груба! – сказала миссис Смолл тете Эстер после ухода внучки.
То, как Джун восприняла эту новость, получило соответствующее истолкование. Она взволновалась. Значит, там происходит что-то неладное. Странно! Ведь они с Ирэн были такими друзьями!
Все это слишком хорошо подтверждало те намеки и слухи, которые циркулировали последнее время. Вспоминался рассказ Юфимии о театре… Мистер Босини постоянно бывает у Сомса? Вот как? Впрочем, конечно, что ж тут удивительного – ведь он строит дом! Обо всем говорилось обиняками. Необходимость говорить открыто возникала на Форсайтской Бирже только в крайних, совершенно исключительных случаях. Аппарат этот был слишком хорошо налажен: малейшего намека, выраженного мимоходом сожаления или недоверия было достаточно, чтобы душа семьи – такая отзывчивая – заволновалась. Никто из Форсайтов не хотел, чтобы это волнение причинило кому-нибудь неприятность
– совсем нет; они действовали с самыми лучшими намерениями в твердой уверенности, что каждый из них связан крепкими узами с душой семьи.
И в основе всех пересудов лежала доброта; она проскальзывала в визитах, которые наносились с целью проявить участие, согласно лучшим обычаям общества, оказать истинное благодеяние страждущим, а заодно утешиться мыслью, что люди страдают от того, от чего не страдаю я сам. В сущности говоря, только потребность “провентилировать вопрос”, потребность, на которой держится и наша пресса, привела, например, Джемса к миссис Септимус, миссис Септимус к детям Николаса, детей Николаса к кому-то еще и так далее, и так далее. Великий класс, принявший Форсайтов в свое лоно как полноправных членов, требовал от них большой прямоты и еще большей сдержанности. Такое сочетание обеспечивало им право на участие в жизни этого великого класса.
Форсайтская молодежь, как и следовало ожидать, в большинстве случаев восставала против контроля над собой, часто заявляя об этом совершенно открыто; но не приметный для глаза магнетический ток семейных пересудов обладал такой силой, что они просто не могли не знать друг о друге всей подноготной. Оставалось только махнуть рукой и подчиниться.
Один из них (молодой Роджер) сделал героическую попытку высвободить молодое поколение из-под ига и назвал Тимоти “старым хрычом”. Отдача после такого выстрела дала себя почувствовать немедленно же: слова его в самой деликатной форме были переданы тете Джули, которая возмущенным голосом повторила их миссис Роджер, и отсюда уже они вернулись к молодому Роджеру.
И ведь в конце концов страдания выпадали только на долю тех, кто поступал дурно: например, на долю Джорджа, проигравшего такие деньги на бильярде, или того же молодого Роджера, который чуть не женился на девушке, по слухам, уже связанной с ним узами естества, или опять же на долю Ирэн, которая, как все думали, хоть и не произносили этого вслух, ступила на опасный путь.
Семейные толки приносили с собой не только удовольствие, но и пользу. Столько часов пробежало незаметно в доме Тимоти на Бэйсуотер-Род – часов, которые могли бы показаться и пустыми и долгими для троих его обитателей, а в необъятном Лондоне дом Тимоти был всего-навсего одним из сотен домов, где живут нейтральные представители обеспеченного класса, те, что уже не участвуют в битвах и ищут оправдания своей жизни в интересе к битвам других людей.
Тоскливым было бы существование на Бэйсуотер-Род, если бы лишить его сладости семейных сплетен. Слухи и толки, пересуды, предположения наполняли дом жизнью, были дороги и милы сердцу, как те малютки, лепета которых не хватало брату и сестрам на их жизненном пути. Разговоры ближе всего подводили к обладанию этими детьми и внуками, к которым страстно тянулись их добрые сердца.
Правда, вряд ли сердце Тимоти тянулось так уж страстно, но достоверно известно, что появление на свет новых Форсайтов совершенно выводило его из равновесия.
Напрасно молодой Роджер говорит: “Старый хрыч!”, напрасно Юфимия всплескивает руками: “Ох, уж эта троица!”, заливается беззвучным смехом и взвизгивает. Напрасно, и не так уж хорошо с их стороны.
Положение, создавшееся к этому времени, могло показаться, особенно на взгляд Форсайтов, странным, чтобы не сказать “немыслимым”, однако, учитывая некоторые факты, придется признать, что ничего странного в нем не было.
Кое-что Форсайты упускали из виду.
И прежде всего, привыкнув к степенности благополучных браков, они забывали, что Любовь не тепличный цветок, а свободное растение, рожденное сырой ночью, рожденное мигом солнечного тепла, поднявшееся из свободного семени, брошенного возле дороги свободным ветром. Свободное растение, которое мы зовем цветком, если волей случая оно распускается у нас в саду, зовем плевелом, если оно распускается на воле; но цветок это или плевел – в запахе его и красках всегда свобода!
Кроме того – факты и цифры, из которых складывалась жизнь Форсайтов, мешали им осознать эту истину, – они не всегда понимали, что стоит только подняться этому свободному растению, как люди, словно мошки, летят на бледный язычок его пламени.
История с молодым Джолионом отошла далеко в прошлое: они снова были готовы считать, что люди их круга не выходят за ограду, чтобы сорвать этот цветок; что любовь – это нечто вроде кори, настигающей человека в положенное время, с тем чтобы он отделался от нее раз и навсегда и, излечившись от любви, как от кори, целительной смесью из масла и меда, обрел спокойствие в брачном союзе.
Странные слухи, ходившие о Босини и миссис Сомс, никого так не волновали, как Джемса. Джемс забыл то время, когда, худой, с рыжеватыми бакенбардами, обрамлявшими его бледное лицо, он неотступно следовал за Эмили в дни своего сватовства. Забыл и маленький домик около Мейфера [ 7], где он провел первые дни после женитьбы, точнее, забыл первые дни, но не домик – Форсайт никогда не забудет дома; впоследствии Джемс продал его с прибылью в чистых четыреста фунтов.
Джемс давно забыл то время, полное надежд и страхов и сомнений относительно благоразумия такого брака (у хорошенькой Эмили не было денег, а сам он зарабатывал какую-нибудь тысячу в год), и то странное, непреодолимое чувство, которое овладело им с такой силой, что ему не оставалось ничего другого, как умереть или жениться на этой девушке с прекрасными волосами, собранными на затылке жгутом, прекрасными плечами, выступавшими над плотно облегающим ее грудь корсажем, прекрасной фигуркой, запрятанной в клетку кринолина необъятной ширины.
В свое время Джемс прошел сквозь горнило любви, но он прошел и сквозь поток долгих лет, потушивших огонь в этом горниле, он принял от жизни самый печальный дар ее – забыл, что такое любовь.
Забыл! Забыл так основательно, что забыл и то, что все уже забыто.
И вдруг до него дошли слухи, слухи о жене сына. Смутные, они пронеслись тенью среди осязаемого, понятного мира вещей; странные, неуловимые, они казались призраками и, подобно призракам, вселяли необъяснимый страх, Джемс пытался разобраться в этих слухах, но с таким же успехом он мог бы применить к себе одну из тех житейских драм, которые ежедневно Попадаются в вечерних газетах. Он просто был не в состоянии понять, в чем тут дело. Все это пустяки Все это глупые выдумки. У нее не такие гладкие отношения с Сомсом, какие могли бы быть, но она милая, славная женщина – милая, славная!
Подобно значительному большинству людей. Джемс любил посмаковать скандальные истории, и нередко можно было услышать, как он, облизнув губы, деловито отпускав такое замечание: “Да-да, она с молодым Дайсоном; говорят, их видели в Монте-Карло!”
Но над подлинным значением таких историй – над тем, как они начинаются, как протекают и что ждет их в будущем – он никогда не задумывался; он не знал, что таилось под ними, из каких мук и восторгов они складывались, какой медлительный грозный рок вырастал за этими иногда неприглядными в своей наготе, но большей частью пикантными фактами, которые открывались его взору. Он не порицал, не хвалил, таких историй, не делал из них каких-либо выводов или обобщающих заключений, а просто жадно прислушивался к ним и повторял то, что слышал, получая от этих пересудов большое удовольствие, как от предобеденной рюмки хереса или английской горькой.
Теперь же, когда самого Джемса коснулось нечто подобное, вернее – какой-то слух, легчайшие намеки, он почувствовал себя, точно в тумане, который наполняет рот чем-то тошнотворным и липким и мешает дышать.
Скандал! Это грозит скандалом!
Только повторяя это слово, мог Джемс сосредоточиться на нем, вникнуть в его смысл. Он забыл уже те ощущения, без которых нельзя понять развития, судьбы и сущности подобных событий, ему уже не дано было знать, что люди могут идти на риск ради страсти.
Одно предположение, будто среди его знакомых, тех, что изо дня в день ходят в Сити и вершат там свои дела, а в свободное время покупают акции, дома, обедают, может быть, даже играют в карты, одно предположение, что среди них найдется человек, способный рисковать ради такой непонятной, такой фантастической вещи, как страсть, показалось бы ему просто нелепым.
Страсть! Действительно, он кое-что слышал о ней, и такие правила, как “Никогда нельзя оставлять вдвоем молодого мужчину и молодую женщину”, залегли у него в мозгу, точно параллели на географической карте (когда дело касается “основы основ”, Форсайты обнаруживают подлинный вкус в реалистическом подходе к жизни), но все, что начиналось дальше, Джемс воспринимал только через магическое слово “скандал”.
Да нет! Это неправда, этого не может быть. Он и не думает тревожиться. Ирэн – славная, милая женщина. Но стоит только подпустить к себе такие мысли – и кончено! Характер у Джемса был беспокойный – он принадлежал к тому типу людей, которым нелегко отделаться от раз запавшего в голову подозрения и которые мучаются тревожными предчувствиями и собственной нерешительностью.
Боясь выпустить из рук что-то такое, что можно было бы удержать, действуй ты иным способом, Джемс просто физически не мог прийти к определенному решению без твердой веры в то, что всякий иной путь привел бы его к потерям.
Однако в жизни Джемса было много таких случаев, когда окончательное решение зависело не от него. Так случилось и на этот раз.
Что предпринять? Поговорить с Сомсом? Но этим только испортишь дело. Да в конце концов все это пустяки, он уверен, что пустяки.
Всему причиной дом. Эта затея не нравилась ему с самого начала. Зачем Сомсу понадобилось перебираться за город? Наконец, если ему так уж хочется швырять деньги на постройку дома, почему не пригласить первоклассного архитектора вместо этого Босини, о котором никто ничего не знает толком? Он ведь предупреждал. Вот теперь говорят, что постройка обойдется Сомсу куда дороже, чем он рассчитывал.
Последнее обстоятельство больше всего остального и помогло Джемсу уяснить всю опасность положения. С этими “талантами” всегда так; разумному человеку не стоит с ними и связываться. Он ведь и Ирэн предостерегал. Вот смотрите теперь, что получилось!
И вдруг Джемса осенило: надо поехать в Робин-Хилл я убедиться во всем собственными глазами. Мысль, что можно самому взглянуть на этот дом, рассеяла тревогу, обволакивавшую Джемса, как туман, и почему-то доставила ему удовольствие. Душевный покой принесло ему, вероятно, само решение предпринять что-то – точнее, съездить и посмотреть какой-то дом.
Джемсу казалось, что, всматриваясь в здание из кирпича и известки, из камня и дерева – в то самое здание, которое выстроила эта подозрительная личность, он проникнет в тайну слухов, ходивших вокруг имени Ирэн.
И, не сказав никому ни слова. Джемс отправился в кэбе на вокзал, доехал поездом до Робин-Хилла и, не найдя на станции лошадей, как это и полагалось в здешних местах, был вынужден пойти дальше пешком.
Он медленно поднимался в гору, сутулясь, с трудом сгибая свои острые колени, опустив голову, но все такой же опрятный, в сверкающем чистотой цилиндре и пальто, всегда находившихся дома под тщательным наблюдением, за вещами Джемса следила Эмили; то есть сама она, конечно, не следила женщины с положением не следят за тем, пришиты ли у членов их семьи пуговицы, а Эмили была женщина с положением – она следила за тем, чтобы следил лакей.
Джемсу пришлось трижды спросить дорогу; и каждый раз он повторял полученные указания, затем просил снова повторить их и повторял сам еще раз; Джемс был человек разговорчивый, а кроме того, когда идешь по незнакомым местам, излишняя осторожность делу не повредит.
Всем попадавшимся на пути Джемс внушал, что ищет новый дом; только тогда, когда ему показали крышу, видневшуюся из-за деревьев, он окончательно убедился, что его посылают по правильной дороге.
Низкие облака, застилавшие небо, казалось, нависали над землей, как покрытый сероватой известью потолок. В воздухе не чувствовалось ни свежести, ни запаха травы. В такой день даже английские рабочие делали только то, что с них требовалось, и на постройке не было слышно обычного гула разговоров, под которые быстрее пробегают часы труда.
По недостроенному дому не спеша ходили люди, слышалось то постукивание молотка, то грохот железа или звон пилы, то тачка катилась по деревянному настилу; собака десятника, привязанная к дубовой балке, время от времени начинала тихо скулить, выводя голосом нотки, напоминавшие пение закипающей в чайнике воды.
Только что вставленные и замазанные мелом стекла смотрели на Джемса, как глаза слепого пса.
Звуки стройки поднимались к сероватому небу, сливаясь в хор, нестройный и унылый. Но дрозды, искавшие червей в только что разрытой земле, молчали.
Джемс пробрался между кучами гравия – к дому уже прокладывалась дорога – и подошел к подъезду. Здесь он остановился и поднял глаза. С этого места не так уж много можно было увидеть, и это немногое Джемс сразу же окинул взором; но в таком положении он простоял не одну минуту, и кто знает, какие мысли бродили у него в голове.
Светло-голубые глаза Джемса, смотревшие из-под седых, похожих на маленькие рожки бровей, не двигались; выдававшаяся вперед длинная верхняя губа, обрамленная пышными седыми бакенбардами, дрогнула раз-другой; глядя на сосредоточенное выражение его лица, нетрудно было догадаться, от кого Сомс унаследовал свой угрюмый вид. Джемс словно повторял про себя: “Да, сложная штука – жизнь!”
В таком положении застал его Босини.
Джемс перевел взгляд с заоблачных высот на лицо Босини, который посматривал на него с насмешливо-презрительным видом.
– Здравствуйте, мистер Форсайт! Приехали убедиться собственными глазами?
Как мы уже знаем. Джемс именно за этим и приехал, и ему сразу стало не по себе. Тем не менее он протянул руку и сказал: “Здравствуйте!” – не глядя на Босини.
Босини с насмешливой улыбкой пропустил его вперед.
Эта любезность заставила Джемса насторожиться.
– Давайте сначала обойдем кругом, – сказал он, – посмотрим, что у вас тут происходит!
Терраса, выложенная тесаным камнем, с бордюром в три-четыре дюйма высотой, огибала дом с юго-востока и юго
–запада, спускаясь по краям к свежевзрыхленной земле, приготовленной под газон. Джемс пошел вдоль террасы.
– Во сколько же все это обошлось? – осведомился он, увидев, что терраса заворачивает за угол дома.
– Как вы думаете? – спросил Босини.
– Понятия не имею! – ответил Джемс, слегка озадаченный. – Фунтов двести
– триста, наверно!
– Совершенно правильно!
Джемс испытующе взглянул на архитектора, но тот даже глазом не моргнул, и Джемс решил, что не расслышал ответа.
У входа в сад он остановился и посмотрел на открывавшийся перед ним вид.
– Это надо срубить, – сказал он, показывая на старый дуб.
– Вот как? Вам кажется, что за свои деньги вы недостаточно пользуетесь видом из-за этого дерева?
Джемс снова недоверчиво посмотрел на Босини – странный подход к вещам у этого молодого человека.
– Не понимаю, – сказал он растерянным, взволнованным голосом, – зачем вам понадобилось это дерево.
– Завтра же оно будет срублено, – сказал Босини.
Джемс испугался.
– Не вздумайте сказать, что это я велел срубить. Я тут совершенно ни при чем!
– Да?
Джемс взволнованно продолжал:
– При чем здесь я? Какое это имеет ко мне отношение? Делайте все под свою ответственность.
– Вы позволите сослаться на вас?
Джемс окончательно перепугался.
– Не понимаю, зачем вам понадобилось ссылаться на меня, – пробормотал он, – и вообще оставьте дерево в покое. Это не ваше дерево!
Он вынул шелковый носовой платок и вытер лоб. Они вошли в дом. Внутренний двор поразил Джемса не меньше, чем Суизина.
– Вы, должно быть, всадили сюда уйму денег, – сказал он после долгого созерцания колонн и галереи. – Во что, например, обошлись эти колонны?
– Не могу вам точно сказать, – задумчиво ответил Босини, – но действительно сюда всажена уйма денег!
– Ну еще бы, – сказал Джемс. – Еще бы…
Он поймал на себе взгляд архитектора и осекся. И в дальнейшем, собираясь спросить, сколько стоила та или другая вещь, Джемс каждый раз старался подавить свое любопытство.
Босини, по-видимому, решил показать ему все, и, будь Джемс менее наблюдательным, архитектор обвел бы его вокруг дома во второй раз. Кроме того, Босини проявлял такую готовность отвечать на любые вопросы, что Джемс все время был настороже. Он начал уже уставать от прогулки, ибо, несмотря на то, что поджарое тело его отличалось выносливостью, все-таки семьдесят пять лет давали себя чувствовать.
Джемс приуныл; все оставалось по-прежнему, осмотр дома не принес ему облегчения, на которое он смутно надеялся. Появились только еще более сильная неприязнь и недоверие к этому молодому человеку, утомившему его своей вежливостью, сквозь которую явно проскальзывало издевательство.
Этот молодчик был умнее, чем он думал, и красивее, чем ему хотелось бы. Джемса, который меньше всего на свете мирился с готовностью некоторых людей идти на риск, коробил беззаботно-небрежный тон Босини. И улыбка у него тоже непростая, появляется, когда ее меньше всего ожидаешь, и глаза какие-то странные. Босини напоминал Джемсу, как он потом выразился, голодную кошку. Точнее он не мог передать Эмили своего впечатления от той сдержанной злобы, вкрадчивости и насмешки, из которых складывалась повадка Босини.
Наконец, осмотрев решительно все до мелочей, Джемс снова прошел в ту дверь, через которую попал в дом, и чувствуя, что время, силы и деньги потрачены понапрасну, призвал на помощь все свое форсайтское мужество и, пристально глядя на Босини, спросил:
– Вы, кажется, часто встречаетесь с моей невесткой. Ну как, ей нравится дом? Впрочем, она, должно быть, еще не видела его?
Он спрашивал, прекрасно зная о поездке Ирэн; разумеется, ничего дурного в самой поездке не было, если не считать этих странных слов: “Мне все равно, попаду я домой или нет”, – и того, как отнеслась ко всему этому Джун.