Но стоило только молодому человеку отойти, пробормотав что-то насчет духоты, она снова застывала в позе безнадежного ожидания, снова улыбалась терпеливой, кислой улыбкой.
   Мамаши наблюдали за дочерьми, медленно обмахиваясь веерами, и в глазах их можно было прочесть всю повесть об успехах дочерей. Что же касается бесконечного сидения здесь, усталости, молчания, изредка прерываемого коротким разговором, то чего только не вытерпишь, лишь бы девочки веселились! Но видеть, что их не замечают, проходят мимо! Ах! Они улыбались, но глаза их метали молнии, как глаза потревоженного лебедя; им хотелось вцепиться в модные брюки молодого Гэтеркоула и подтащить его к дочери – нахала!
   И вся жестокость, вся суровость жизни – ее пафос, ее переменчивое счастье, тщеславие, самопожертвование, покорность – все было здесь на поле брани кенсингтонской гостиной.
   То тут, то там влюбленные, не похожие на поклонников Фрэнси – эти были совсем особой породы, – нет, просто влюбленные, дрожащие, краснеющие, молчаливые, искали друг друга мимолетными взглядами, искали встреч и прикосновений в сумятице бала и время от времени танцевали вместе, сиянием глаз привлекая к себе внимание случайного наблюдателя.
   В десять часов – минута в минуту – появились Эмили, Рэчел, Уинифрид (Дарти оставили дома, потому что в прошлый раз он выпил у Роджера слишком много шампанского) и Сисили, самая младшая, – это был ее первый выезд; следом за ними прямо с обеда в отчем доме приехали Ирэн и Сомс.
   Платья у этих дам были очень открытые и без всякого тюля – более откровенные туалеты сразу же показывали, что обладательницы их приехали из более фешенебельных кварталов по ту сторону парка.
   Отступив перед танцующими парами, Сомс занял место у стены. Он вооружился бледной улыбкой и стал смотреть на танцы. Вальс следовал за вальсом, пара за парой проносилась мимо – с улыбками, смехом, обрывками разговоров; или же с твердо сжатыми губами и с взглядом, ищущим кого-то в толпе; или тоже молча, с еле заметной улыбкой, с глазами, устремленными друг на друга. И аромат бала, запах цветов, волос и духов, которые так любят женщины, подымался душной волной в теплом воздухе летнего вечера.
   Молчаливый, насмешливо улыбающийся Сомс, казалось, ничего не видел вокруг себя; но время от времени глаза его находили в толпе то, что он искала устремлялись туда, и улыбка исчезала с его губ.
   Он ни с кем не танцевал. Некоторые мужья танцуют с женами, но чувство “приличия” не позволяло Сомсу танцевать с Ирэн со времени их свадьбы, и только одному богу Форсайтов известно, приносило ли это ему облегчение или нет.
   Она проносилась мимо, танцуя с другими мужчинами, платье цвета ирисов развевалось вокруг ее ног. Она танцевала хорошо; ему уже надоело выслушивать комплименты дам, говоривших с кислой улыбкой: “Как прекрасно танцует ваша жена, мистер Форсайт, просто наслаждение смотреть!” Надоело отвечать, искоса поглядывая на них: “Вы находите?”
   Одна пара неподалеку от него кокетливо обмахивалась по очереди веером, и Сомсу был неприятен ветер, который они подняли. Тут же рядом остановилась Фрэнси с кем-то из своих поклонников. Они говорили о любви.
   Позади себя Сомс услышал голос Роджера, отдававшего горничной распоряжения относительно ужина. Все здесь далеко не первого сорта! Не надо было приезжать. Перед тем как собираться, он спросил Ирэн, нужно ли ему ехать; она ответила со своей обычной улыбкой, сводившей его с ума: “О нет!”
   Зачем же он поехал? Последние четверть часа он даже не видел ее. А вот Джордж направляется к нему с сардоническим видом; теперь от него уже не скроешься.
   – Видал “пирата”? – спросил этот присяжный остряк. – Он в боевой готовности – подстригся и все такое прочее!
   Сомс сказал, что не видел, пересек залу, опустевшую на время перерыва между танцами, вышел на балкон и взглянул на улицу.
   Подъехала карета с запоздавшими гостями; около дверей стояла кучка тех терпеливых зевак – завсегдатаев лондонской улицы, – которых так притягивают освещенные окна и музыка; их запрокинутые лица, выделявшиеся бледным пятном над темными фигурами, смотрели вверх с тупым упорством, раздражавшим Сомса: зачем им позволяют слоняться по улицам, почему полисмен не прогонит их отсюда?
   Но полисмен не обращал на зевак никакого внимания; широко расставив ноги, он стоял на красной дорожке, постеленной через тротуар; его лицо, видневшееся из-под каски, смотрело вверх с тем же тупым упорством.
   Напротив, за решеткой, при свете фонарей виднелись ветки деревьев, блестящие, чуть трепещущие на легком ветерке; дальше – освещенные окна домов на другой стороне улицы, словно глаза, смотрящие вниз, в безмятежную темноту сада; а надо всем этим – небо, поразительное лондонское небо, подсвеченное заревом бесчисленных огней; звездный покров, вытканный из людских нужд, людских мечтаний, – необъятное зеркало, отражающее пышность и убожество, ночь за ночью дарящее свою мягкую усмешку множеству домов, парков, дворцов, лачуг, Форсайтам, полисменам и терпеливой кучке уличных зевак.
   Сомс повернулся и из-за своего прикрытия снова посмотрел в освещенный зал. На балконе прохладнее. Он видел, как вошли запоздалые гости – Джун с дедом. Что их так задержало? Они остановились в дверях. Вид у обоих был измученный. Подумать только! Дядя Джолион выбрался из дому в такой поздний час! Почему Джун не заехала, как всегда, за Ирэн? И Сомс вдруг вспомнил, что Джун давно уже не показывалась у них в доме.
   Глядя на нее с беспричинным злорадством. Сомс заметил, как Джун вдруг изменилась в лице, побледнела так, что, казалось, вот-вот упадет без чувств, потом залилась румянцем. Повернувшись в направлении ее взгляда, Сомс увидел жену, выходившую под руку с Босини из зимнего сада в противоположном конце гостиной. Она подняла на Босини глаза, вероятно, отвечая на какой-то его вопрос, и он тоже пристально смотрел на нее.
   Сомс опять взглянул на Джун. Она держала старого Джолиона под руку и как будто просила его о чем-то. Сомс уловил удивленный взгляд дяди; они повернулись и исчезли за дверью.
   Снова заиграла музыка – начали вальс; неподвижный, точно статуя в нише окна, не дрогнув ни одним мускулом, но уже без улыбки, Сомс ждал, что будет дальше. Вскоре в нескольких шагах от балкона мимо него промелькнули Ирэн и Босини. Сомс уловил запах ее гардений, увидел, как волнуется ее грудь, увидел ее томный взгляд, полуоткрытые губы, поймал незнакомое до сих пор выражение ее лица. Под медленный ритмичный вальс они проплыли мимо, и Сомсу казалось, что тела их прильнули друг к другу; он видел, как Ирэн подняла на Босини глаза – мягкие, темные – и снова опустила их.
   Бледный как полотно. Сомс повернулся спиной к залу и, облокотившись на перила, стал смотреть вниз на сквер; зеваки все еще торчали около дома, с тупым упорством глядя на освещенные окна, полисмен по-прежнему стоял, запрокинув голову, но Сомс не замечал всего этого. К подъезду подали карету, в нее сели двое, и карета отъехала…
   В тот вечер Джун и старый Джолион спустились к обеду в обычный час. Девушка пришла в будничном закрытом платье, старый Джолион тоже был одет по-домашнему.
   Еще за завтраком Джун сказала, что собирается на бал к дяде Роджеру. Так глупо, она ни с кем не сговорилась. А теперь уже поздно.
   Старый Джолион поднял на нее свои проницательные глаза. Раньше Джун ездила с Ирэн, так уж издавна повелось. И, нарочно не спуская с внучки взгляда, он спросил:
   – Почему бы тебе не поехать с Ирэн? Нет! Джун не хочет просить Ирэн; она поедет только в том случае, если… если дедушка согласится поехать, ну один-единственный раз – хоть не надолго!
   У нее был такой взволнованный, такой измученный вид, что старый Джолион, ворча, согласился. Что ей за охота ехать на этот бал, говорил он, наверно, жалкое зрелище, можно пари держать; да вообще нечего носиться по балам! Морской воздух – вот что ей нужно; дайте ему только провести общее собрание пайщиков “Золотопромышленной концессии” – и он увезет ее на море. Она не хочет уезжать? Хочет себя вконец измучить! И, с грустью посмотрев на Джун, он снова занялся едой.
   Джун рано вышла из дому и долго бродила по жаре. Маленькая, легкая, такая неторопливая и вялая последнее время, сейчас она горела точно в огне. Она купила цветов. Ей хотелось – во что бы то ни стало хотелось выглядеть сегодня как можно привлекательнее. Он будет там! Она отлично знала, что ему послали приглашение. Она докажет ему, что ей решительно все равно. Но в глубине души Джун решила отвоевать его сегодня вечером. Она вернулась возбужденная, много говорила за столом; старый Джолион тоже был дома, и ей удалось провести его.
   Позже, среди дня, вдруг пришли безудержные слезы Джун зарылась лицом в подушку, чтобы заглушить рыдания, а когда приступ кончился, она увидела в зеркале вспухшее лицо с темными кругами у покрасневших глаз. До самого обеда она просидела у себя, спустив в комнате шторы.
   За обедом, который прошел в полном молчании, Джун боролась с собой. Она была так бледна, так измучена, что старый Джолион приказал отложить карету: он не позволит Джун ехать. Пусть ложится в постель! Джун не стала прекословить. Она поднялась к себе в комнату и сидела там в темноте. К десять часов она позвонила горничной.
   – Дайте горячей воды и скажите мистеру Форсайту, что я отдохнула. Если он устал, я поеду одна.
   Горничная недоверчиво посмотрела на нее, и Джун повторила повелительным тоном:
   – Идите и сейчас же подайте мне горячей воды!
   Бальное платье все еще лежало на диване, она оделась с какой-то яростной тщательностью, взяла цветы и сошла вниз, высоко неся голову с тяжелой копной волос. Проходя мимо комнаты старого Джолиона, Джун слышала, как он шагает там, за дверью.
   Он одевался сбитый с толку, рассерженный. Сейчас уже одиннадцатый час, раньше одиннадцати они не попадут туда; Джун сошла с ума. Но он не решался спорить – выражение ее лица за обедом не выходило у него из головы.
   Большими щетками черного дерева он пригладил волосы до серебряного блеска; затем вышел на темную лестницу.
   Джун встретила его внизу, и, не обменявшись ни словом, они сели в карету.
   Когда эта поездка, тянувшаяся вечность, кончилась, Джун вошла в зал Роджера, пряча под маской решительности волнение и мучительную тревогу. Чувство стыда при мысли, что кто-нибудь может подумать, будто она “бегает за ним”, было подавлено страхом: а вдруг его нет здесь, вдруг она так и не увидит его, подавлено решимостью как-нибудь – она сама еще не знала как – отвоевать Босини.
   При виде бального зала, сверкающего паркетом, Джун почувствовала радость и торжество: она любила танцевать и, танцуя, порхала – легкая, как веселый, полный жизни эльф. Он, конечно, пригласит ее, а если они будут танцевать, все станет, как раньше. Джун нетерпеливо оглядывалась по сторонам.
   Появление Босини и Ирэн в дверях зимнего сада и полная отрешенность от всего на свете, которую она уловила на его лице, были слишком большой неожиданностью для Джун. Они ничего не видели – никто не должен видеть ее отчаяния, даже дедушка.
   Джун дотронулась до руки старого Джолиона и сказала чуть слышно:
   – Поедем домой, дедушка, мне нехорошо.
   Старый Джолион поторопился увести ее, ворча про себя: “Я знал, чем все это кончится”. Но Джун он ничего не сказал и только, уже сидя в карете, которая, к счастью, задержалась у подъезда, спросил:
   – Что с тобой, родная?
   Чувствуя, как ее худенькое тело содрогается от рыданий, старый Джолион перепугался. Завтра же позвать Бланка. Он настоит на этом. Так дальше не может продолжаться.
   – Ну, перестань, перестань!
   Она подавила рыдания, судорожно сжала его руку и забилась в угол кареты, прикрыв лицо шалью.
   Старый Джолион видел только глаза Джун, неподвижно устремленные в темноту, и его худые пальцы не переставая гладили ее руку.

IX. ВЕЧЕР В РИЧМОНДЕ

   Не только глаза Джун и Сомса видели, как “эти двое” (так уже называла их Юфимия) вышли из зимнего сада; не только их глаза уловили выражение лица Босини.
   Бывают мгновения, когда Природа обнажает страсть, затаенную под беззаботным спокойствием повседневности: сквозь багряные облака буйная весна вдруг метнет белое пламя на цветущий миндаль; залитая лунным светом снежная вершина с одинокой звездой над ней взмоет к страстной синеве; или старый тис на фоне заката вдруг выступит, словно страж, охраняющий какую-то пламенеющую тайну неба.
   И бывают такие мгновения, когда картина в музее, отмеченная случайным посетителем, как “*** Тициана – превосходная вещь”, пробивает броню кого-нибудь из Форсайтов, может быть, позавтракавшего в этот день плотнее своих собратьев, и повергает его в состояние, близкое к экстазу. Есть что-то – чувствует он – есть что-то такое, что… словом, что-то такое есть. Непонятное, неосознанное овладевает им; как только он со свойственной практичному человеку дотошностью, начинает подыскивать непонятному точное определение, оно ускользает, улетучивается, как улетучиваются винные пары, заставляя его хмуриться и то и дело вспоминать о своей печени. Он чувствует, что допустил какую-то экстравагантность, какое-то излишество, потерял свою добродетель. Ему вовсе не хотелось проникать взором за эти три звездочки, поставленные в каталоге. Боже упаси! Он не желает иметь дело с тайными силами Природы! Боже упаси! Неужели он способен допустить хоть на минуту существование “чего-то такого”? Стоит только задуматься над этим – и кончено дело! Заплатил шиллинг за билет, второй – за каталог, и все.
   Взгляд, который поймала Джун, который поймали Другие Форсайты, был, как пламя свечи, внезапно мелькнувшее сквозь неплотно сдвинутый занавес, позади которого кто-то шел с этой свечой, как внезапная вспышка смутного блуждающего огонька, призрачного, манящего. Зрителям стало ясно, что грозные силы начали свою работу. В первую минуту все отметили это с удовольствием, с интересом, а затем почувствовали, что лучше бы не замечать этого совсем.
   Однако теперь было понятно, почему Джун так запоздала, почему она исчезла, не протанцевав ни одного танца, даже не поздоровавшись с женихом. Говорят, она больна, – что ж, ничего удивительного.
   Но тут они поглядывали друг на друга с виноватым видом. Никому не хотелось распускать сплетни, не хотелось причинять зло. Да и кому захочется? И посторонним не было сказано ни слова: неписаный закон заставил их промолчать.
   А затем пришло известие, что Джун и старый Джолион уехали на море.
   Он повез ее в Бродстэрз, начинавший тогда входить в моду, звезда Ярмута уже закатилась, несмотря на аттестацию Николаса, а если Форсайт едет на море, он намеревается дышать за свои деньги таким воздухом, от которого в первую же неделю глаза на лоб полезут. Фатальная привязанность первого Форсайта к мадере перешла к его потомству в виде ярко выраженной склонности к аристократическим замашкам.
   Итак, Джун уехала на море. Семья ждала дальнейших событий; ничего другого не оставалось делать.
   Но как далеко, как далеко зашли “те двое”? Как далеко собираются они зайти? И собираются ли вообще? Вряд ли это кончится чем-нибудь серьезным, ведь они оба без всяких средств. Самое большее – флирт, который прекратится вовремя, как и подобает таким историям.
   Сестра Сомса, Уинифрид Дарти, впитавшая вместе с воздухом Мейфера она жила на Грин-стрит – более модные взгляды на супружеские отношения, чем, например, те, которых придерживались на Лэдброк-Гров, смеялась над такими домыслами. “Крошка” – Ирэн была выше ее ростом, и тот факт, что она вечно сходила за “крошку”, служил лишним доказательством солидности Форсайтов – “крошка” просто скучает. Почему не поразвлечься? Сомс человек довольно нудный; а что касается мистера Босини, то только этот клоун Джордж мог прозвать его “пиратом” – Уинифрид считала, что в нем есть шик.
   Это изречение насчет шика Босини произвело сенсацию, но мало кого убедило. Он “недурен собой”, с этим еще можно согласиться, но утверждать, что в человеке с выдающимися скулами и странными глазами – в человеке, который носит фетровую шляпу, есть шик, могла только Уинифрид с ее экстравагантностью и вечной погоней за новизной.
   Стояло то незабываемое лето, когда экстравагантность была в моде, когда сама земля была экстравагантна: буйно цвели каштаны, и клумбы благоухали как никогда; розы распускались в каждом саду; и ночи не могли вместить всех звезд, высыпавших на небе, а солнце целые дни напролет вращало свой медный щит над парком, и люди совершали странные поступки, завтракали и обедали на воздухе. Никто не запомнит такого количества кэбов и карет, которые вереницей тянулись по мостам через сверкающую реку, увозя богачей под зеленую сень Буши, Ричмонда, Кью и Хэмптон-корта. Почти каждая семья, претендующая на принадлежность к классу крупной буржуазии, который держит собственные выезды, посетила хотя бы по одному разу каштановую аллею в Буши или прокатилась мимо испанских каштанов в Ричмонд-парке. Они проезжали не спеша в облаке пыли, поднятой ими же самими, и, чувствуя себя вполне светскими людьми, поглядывали на больших медлительных оленей, поднимающих ветвистые рога из зарослей папоротника, который к осени обещал влюбленным такие укромные уголки, каких еще никто никогда не видел. И время от времени, когда дурманящее благоухание цветущих каштанов и папоротника доносилось слишком явственно, они говорили друг другу: “Ах, милая! Какой странный запах!”
   И липы в этом году были необыкновенные, золотые, как мед. Когда солнце садилось, на углах лондонских площадей стоял запах слаще того меда, что уносили пчелы, запах, наполнявший странным томлением сердца Форсайтов и им подобных – всех, кто выходил после обеда подышать прохладой в уединении садов, ключи от которых хранились только у них одних.
   И это томление заставляло Форсайтов в сумерках замедлять шаги возле неясных очертаний цветочных клумб, оглядываться по сторонам не раз и не два, словно возлюбленные поджидали их, поджидали той минуты, когда последний свет угаснет под тенью веток.
   Может быть, какое-то неясное сочувствие, пробужденное запахом цветущих лип, может быть, намерение по-сестрински убедиться во всем собственными глазами и доказать правильность своих слов – “ничего серьезного в этом нет” – или просто желание проехаться в Ричмонд, влекущий к себе в то лето решительно всех, побудило мать маленьких Дарти (Публиуса. Имоджин, Мод и Бенедикта) написать невестке следующее письмо:
   “30 июня.
   Дорогая Ирэн!
   Я слышала, что Сомс уезжает завтра с ночевкой в Хэнли. Было бы очень недурно съездить в Ричмонд небольшой компанией. Пригласите мистера Босини, а я раздобуду молодого Флиппарда.
   Эмили (они звали мать Эмили – это считалось очень шикарным) даст нам коляску. Я заеду за Вами и за Вашим спутником в семь часов.
   Любящая Вас сестра Уинифрид Дарти.
   Монтегью уверяет, что в “Короне и скипетре” кормят вполне прилично”.
   Монтегью было второе, пользовавшееся большей известностью, имя Дарти; первое же было Мозес; в чем другом, а в светскости Дарти никто не откажет.
   Провидение нагромоздило перед Уинифрид гораздо больше препятствий, чем этого заслуживали ее благожелательные планы. Прежде всего пришел ответ от молодого Флиппарда:
   “Дорогая миссис Дарти!
   Страшно огорчен. Не могу – вечер занят.
   Ваш Огастос Флиппард”.
   Бороться с такой неудачей и подыскивать заместителя где-то на стороне было поздно. С проворством и чисто материнской находчивостью Уинифрид обратилась к мужу. Характер у нее был решительный, но терпеливый, что прекрасно сочетается с резко очерченным профилем, светлыми волосами и твердым взглядом зеленоватых глаз. Она не терялась ни при каких обстоятельствах; если же обстоятельства все же были не в ее пользу, Уинифрид всегда ухитрялась повернуть их выгодной стороной.
   Дарти тоже был в ударе. Эрос не получил Ланкаширского кубка. Этот знаменитый скакун, принадлежавший одному из столпов скаковой дорожки, поставившему втихомолку против Эроса не одну тысячу, даже не стартовал. Первые сорок восемь часов после этого провала были самыми мрачными в жизни Дарти.
   Призрак Джемса преследовал его день и ночь. Черные мысли о Сомсе перемежались со слабой надеждой, В пятницу вечером он напился – так велико было его огорчение. Но в субботу утром инстинкт биржевого дельца взял верх. Заняв несколько сотен фунтов, вернуть которые он не смог бы никакими силами, Дарти отправился в город и поставил их на Концертину, участвовавшую в сэлтаунском гандикапе.
   За завтраком в “Айсиуме” он сказал майору Скроттону, что этот еврейчик Натане сообщил ему кое-какие сведения. Будь что будет. Он сейчас совсем на мели. Если дело не выгорит – что ж… придется старику раскошелиться!
   Бутылка Поль-Роджера, выпитая для придания себе бодрости, только распалила его презрение к Джемсу.
   Дело выгорело. Концертина пришла к столбу на шею впереди остальных задала она ему страху! Но, как говорил Дарти, уж если повезет, то повезет!
   К поездке в Ричмонд Дарти отнесся весьма благосклонно. Расходы он берет на себя. Ирэн всегда нравилась Дарти, и ему захотелось завязать с ней более непринужденные отношения.
   В половине шестого с Парк-Лейн прислали лакея сказать, что миссис Форсайт просит извинения, но одна из лошадей кашляет!
   Не сдавшись и после этого удара, Уинифрид сразу же снарядила маленького Публиуса (которому уже исполнилось семь лет) и гувернантку на Монпелье-сквер.
   Они поедут в кэбах и встретятся в “Короне и скипетре” в 7.45.
   Услышав об этом, Дарти остался очень доволен. Гораздо лучше, чем сидеть всю дорогу спиной к лошадям! Он не возражает против того, чтобы прокатиться с Ирэн. Дарти предполагал, что они заедут на Монпелье-сквер, а там можно будет поменяться местами.
   Когда же ему сообщили, что встреча назначена в “Короне и скипетре” и что он поедет с женой, Дарт надулся и сказал:
   – Так мы черт знает когда туда доберемся!
   Выехали в семь часов, и Дарти предложил кэбмену пари на полкроны, что тот не довезет их в три четверти часа.
   За всю дорогу муж и жена только два раза обменялись замечаниями.
   Дарти сказал:
   – Придется мистеру Сомсу поморщиться, когда он услышит, что его жена каталась в кэбе вдвоем с мистером Босини!
   Уинифрид ответила:
   – Перестань говорить глупости, Монти!
   – Глупости? – повторил Дарти. – Ты не знаешь женщин, моя дорогая!
   Во второй раз он просто осведомился:
   – Какой у меня вид? Немножко осовелый? От этого вина, которым угощает Джордж, хоть кого разморит!
   Он завтракал с Джорджем у Хаверснейка.
   Босини и Ирэн приехали первыми. Они стояли у большого окна, выходившего на реку.
   В то лето окна держали открытыми весь день и всю ночь; и днем и ночью запах цветов и деревьев врывался в комнаты, душный запах травы, нагретой солнцем, свежий запах обильной росы.
   Наблюдательный Дарти сразу же подумал, что у его гостей дела подвигаются плохо. У Босини глаза голодные – по всему видно, что мямля!
   Он оставил их на попечение Уинифрид, а сам занялся составлением меню.
   Форсайты потребляют пищу, может быть, не слишком тонкую, но сытную. Люди же породы Дарти обычно исчерпывают все ресурсы “Корон и скипетров”. Не имея привычки думать о завтрашнем дне, Дарти считают, что нет такой роскоши, которой они не могли бы себе позволить; и позволят, несмотря ни на что! Выбор вин тоже требует большой тщательности: в этой стране слишком много всякой дряни, “не подходящей” для таких, как Дарти, – им подавай все самое лучшее. Платить будут другие, чего же стесняться! Пусть стесняются дураки, а Дарти не станут.
   Все самое лучшее! Нельзя подвести более крепкого фундамента под существование человека, тесть которого имеет весьма солидные доходы и питает нежные чувства к внукам.
   Не лишенный наблюдательности, Дарти обнаружил слабое место Джемса в первый же год после появления на свет маленького Публиуса (не доглядели!); такая наблюдательность принесла ему большую пользу. Четверо маленьких Дарти стали чем-то вроде пожизненной страховки.
   Гвоздем обеда была, бесспорно, кефаль. Эту восхитительную рыбу, доставленную издалека почти в идеальной сохранности, сначала поджарили, затем вынули из нее все кости, затем подали во льду, залив пуншем из мадеры вместо соуса, согласно рецепту, который был известен только небольшому кругу светских людей.
   Все остальные подробности можно опустить, за исключением разве того факта, что по счету уплатил Дарти.
   За обедом он был чрезвычайно мил; его дерзкий восхищенный взор почти не отрывался от лица и фигуры Ирэн; однако Дарти пришлось признаться, что расшевелить Ирэн ему не удалось, – она относилась к нему с холодком, и тот же холодок, казалось, шел от ее плеч, просвечивающих сквозь желтоватое кружево. Дарти старался поймать ее на какой-нибудь “шалости” с Босини; но тщетно: Ирэн держалась безупречно! Что же касается этого архитектора, то он сидел мрачный, как медведь, у которого разболелась голова, – Уинифрид с трудом удалось вытянуть из него несколько слов; он не притронулся к еде, но про вино не забывал, и лицо его бледнело все больше и больше, а в глазах появилось какое-то странное выражение.
   Все это было очень забавно.
   Дарти чувствовал себя в ударе, говорил без умолку, острил, будучи человеком неглупым. Он рассказал два-три анекдота, сумев как-то удержаться в границах приличия, – уступка присутствующим, так как обычно в его анекдотах эти границы стирались. Провозгласил шутливый тост за здоровье Ирэн. Его никто не поддержал, а Уинифрид сказала: