Весь следующий день я терзаю запросами работников адресного стола. И к вечеру опять подвожу итоги, столь же неутешительные.
   Красовский умер в 1914 году. После него осталась вдова, Анна Карловна, с маленькой дочкой, и в 1920 они эмигрировали во Францию, вероятно забрав с собой бумаги покойного.
   Кажется, полный крах. Но вдруг опять забрезжила слабая надежда. Узнаю, что в Париже дочь Красовского вышла замуж за сотрудника нашего посольства и в 1939 году, после смерти матери, вернулась с ним на родину, - возможно опять-таки привезя обратно в Россию хоть какие-то бумаги из личного архива отца.
   Но и эта ниточка сразу же обрывается, когда я узнаю, что Таисия Васильевна Земцова, в девичестве Красовская (отец дал ей при рождении имя древней царицы Таи, но потом его переделали на более привычное Таисия), умерла во время блокады Ленинграда.
   А муж ее? Надо разыскать его!
   Мною уже овладел азарт поисков, и я не могу успокоиться, как гончая, напавшая на след и вдруг потерявшая его.
   Снова я атакую адресный стол - и вот стою на набережной с только что полученным бланком ответа в руках:
   "Сергей Сергеевич Земцов в апреле 1944 года выбыл из Ленинграда в город Свердловск".
   Сунув листочек в карман, я уныло бреду по набережной...
   Когда голова пуста или, наоборот, слишком занята трудными вопросами, начинает незаметно действовать память мышц. Она приводит меня на то место, куда частенько любил я приходить еще студентом, мечтая побывать когда-нибудь в Египте, - к знаменитым сфинксам, величаво возлежащим на своих гранитных пьедесталах против старого здания Академии художеств. Купив у египетского правительства за сорок тысяч золотых рублей, их с немалым трудом привезли сюда, на берега Невы, в 1832 году. Они поразительно "вписались" в строгий пейзаж гранитной набережной, словно обрели вторую родину.
   Глаза в глаза вперив, безмолвны,
   Исполнены святой тоски,
   Они как будто слышат волны
   Иной, торжественной реки...
   Розоватый гранит, потемневший от тысячелетий, когда-то вырубили в каменоломнях Картаси. И странным, неправдоподобным показалось мне в этот миг, что и я сам совсем недавно бродил в тех краях, проплывая на барже мимо древних каменоломен, сидел вечерами на песчаных берегах той самой "иной, торжественной реки".
   А ведь эти сфинксы были свидетелями тех загадочных событий, клубок которых я теперь тщетно пытаюсь распутать. Даже в какой-то степени их участниками.
   Этих сфинксов, как свидетельствует надпись, пояском тянущаяся по каждому постаменту, изваяли во славу Аменхотепа III. А при его сыне еретике Эхнатоне надписи исправили, вырубили из них ненавистное имя отмененного бога Амона.
   Следы этой "правки" хорошо заметны: вот здесь отчетливы царапины от зубила, а тут мастер, исправив одно слово, забыл привести с ним в согласие другие - получились нелепые сочетания и вопиющие грамматические ошибки. Видно, работа шла в большой спешке.
   На камне заметны и следы уже новых, более поздних поправок: вырубали имя Атона и опять восстанавливали возвращенного в храмы Амона. Это делалось уже в те смутные годы, которые больше всего интересуют меня. И кто знает: может быть, таинственный Хирен тоже когда-то стоял, как теперь я, перед молчаливыми каменными истуканами и размышлял о превратностях судьбы.
   Если бы камни могли говорить! Им было бы о чем рассказать. Но, увы...
   Молчат гробницы, мумии и кости,
   Лишь слову жизнь дана:
   Из древней тьмы на мировом погосте
   Звучат лишь Письмена.
   Сколько раз, удрученный загадочной немотой выкопанных из земли находок, твердил я эти стихи Бунина! Но что делать, такова уж наша участь археологов - обычно иметь дело с безмолвными памятниками и стараться заставить говорить самые незначительные на первый взгляд предметы: обломок глиняного горшка, случайно оброненную тысячи лет назад стеклянную бусинку, спекшийся от жары комочек шлака из древней гончарной печи.
   Помахав сфинксам рукой, я отправился на междугородную станцию, чтобы немедленно позвонить в Свердловск, в тамошний адресный стол. Походка моя с каждым шагом становилась все увереннее и бодрее; но, когда я оглянулся, сворачивая с набережной в переулок, мне показалось, будто сфинксы смотрели мне вслед с явной насмешкой.
   Мне повезло: к вечеру я выяснил, что Сергей Сергеевич Земцов, муж покойной дочери Красовского, жив, все еще проживает в Свердловске и даже имеет домашний телефон; номер его мне тоже сообщили в адресном столе. И вот, заказав срочный разговор, я сижу у себя в номере гостиницы и жду телефонного звонка.
   Чтобы скоротать томительное ожидание, я, как обычно делал все эти дни, начал опять рассматривать - в какой уже раз! захваченные с собой в Ленинград книги и фотокопии надписей. Было это уже похоже не на продуманное исследование, а скорее на упрямое рассматривание тех картинокзагадок, какие порой печатают в журналах в тщетной надежде: а вдруг удастся, наконец, заметить, где же прячется собачка охотника?
   Конечно, захватил я с собой и оба варианта "Горестного речения" - лейденское и дрезденское. И опять перечитывал злополучные строки. В них, словно нашкодившего щенка, ткнул меня носом старик Савельев и безжалостно разрушил так красиво построенную гипотезу.
   "Сын мой, мститель мой, я взываю к тебе! Смотри: племена пустыни всюду превращаются в египтян. Нубийцы становятся опытными в ремесленных производствах Дельты..."
   Долгожданный звонок заставил меня подскочить. Я схватил трубку.
   - Ленинград? Не бросайте трубочку, Свердловск на проводе...
   - Слушаю! Слушаю!
   После длинной паузы, наполненной шорохом и отзвуками чьих-то перекликающихся голосов, старческий сиповатый басок неуверенно произнес:
   - Алло! Земцов у телефона...
   - Сергей Сергеевич, это вы?
   - Да, я слушаю. Кто говорит?
   - Вас беспокоит археолог Зубарев.
   - Какой археолог? Я не разобрал вашей фамилии.
   - Зубарев. Но это не так важно. Скажите, Сергей Сергеевич, вы были женаты на Таисии Васильевне Красовской?
   Недоуменная пауза, потом:
   - Да. А что такое? Почему это вас интересует?
   - Мы разыскиваем архив отца вашей покойной жены, археолога Красовского. Это очень важно для науки. Скажите, когда вы вернулись из Франции, не привозила ли с собой Таисия Васильевна какихнибудь документов из архива своего отца? Может быть, они теперь у вас?
   - Нет, у меня ничего нет. Ничего не осталось. - Голос у него задрожал, стал каким-то прерывистым... - Да и, по-моему, у Таси не было ничего. Так, какие-то семейные фотографии. А бумаг, по-моему, не было...
   Я обескураженно молчал так долго, что Земцов обеспокоенно окликнул меня:
   - Алло! Вы слушаете? Алло!
   - Да, я слышу, Сергей Сергеевич. Очень жаль, что вы ничем не можете нам помочь.
   - Ничем, голубчик, ничем.
   - Ну, будьте здоровы и извините за беспокойство. До свидания.
   - Прощайте, - ответил он издалека.
   Я уже клал трубку, как вдруг она заклокотала, забурчала о чем-то. Я снова поспешно поднес ее к уху.
   - Алло, вы слышите? - кричал Земцов.
   - Да, да!
   - А вы не спрашивали у брата Таси, может, у него сохранились какие-нибудь бумаги? Ведь он все время оставался в России, никуда не уезжал.
   - У какого брата?
   - У Тасиного брата, сына профессора Красовского.
   - Разве у него был еще сын?
   - Был. Он к нам заходил перед войной, правда редко. Мы называли его Антоном, хотя отец, кажется, как и Таисии, дал ему какое-то древнее имя.
   - Атон? - догадался я.
   - Вот именно. Значит, вы его знаете? А мы звали его Антоном, по-русски.
   - Не видел я его и даже не подозревал, что у Красовского есть сын! - закричал я в трубку. - А где он живет, тоже в Ленинграде?
   - Вот этого я не знаю, голубчик. До войны жил, а с тех пор много воды утекло.
   - А вы не ошибаетесь, Сергей Сергеевич? - спросил я, отчетливо помня, что, по дошедшим до нас сведениям, никакого сына у Красовского вроде не было.
   Но трубка уже ответила мне певучим женским голоском:
   "Ваше время истекло. Разъединяю..."
   Откуда мог взяться этот загадочный сын?
   Едва дождавшись утра, снова мчусь в адресный стол. Если сын Красовского действительно существует на свете, найти его будет не так уж трудно. Во-первых, в отличие от сестры он не менял фамилии. Во-вторых, в паспорте у него, наверное, всетаки записано "Атон", а вряд ли много найдется других Красовских с таким экзотическим именем.
   И снова все рушится за какие-нибудь полтора часа! Ни Атон, ни Антон Красовский в Ленинграде не проживает. Больше того, как установили сотрудники адресного стола, которых я заразил горячкой поисков, и не жил никогда.
   Видно, Земцов ошибся, ему изменила память. А никого из археологов, знавших покойного Красовского лично, как снова подтвердили мне в Эрмитаже, не осталось в живых: блокада скосила в первую очередь стариков. Ниточка обрывается окончательно.
   Покидая Эрмитаж, я не удержался и спустился в египетский зал. Статуэтка-ушебти улыбнулась мне из витрины той же насмешливо-загадочной улыбкой, что и нашедшему ее когда-то в пирамиде Красовскому.
   ГЛАВА Х. НОЧНОЕ ОЗАРЕНИЕ
   Где-то именно в этот момент своих тщетных поисков я вдруг поймал себя на мысли, что уж очень они напоминают те истории, о каких рассказывает в книгах и выступая по радио Ираклий Андроников. Признаться, раньше я считал, будто он нарочно немножко сгущает неудачи и неожиданности, чтобы сделать рассказ об архивных поисках более занимательным. Но вот теперь у меня все получалось прямо-таки по его рассказам.
   И тогда я решил поступить так, как поступал в подобных случаях Андроников. Отправился на студию телевидения и попросил, чтобы мне дали возможность рассказать всему городу о тщетных поисках личного архива Красовского: вдруг ктонибудь что-нибудь слышал о нем?
   Жмурясь в ярком свете прожекторов и рассказывая о "таинственной загадке пирамиды Хирена, стоящей в пустынном и диком месте на далеких нильских берегах", я чувствовал себя каким-то аферистом, вроде Лесли Вудстока. Уж очень это выглядело несолидно для ученого...
   А сразу после передачи я помчался в гостиницу, что-бы сидеть у телефона и ждать, не откликнется ли кто на мой призыв.
   Ждать совсем не пришлось. Еще открывая дверь номера, я услышал, как неистово трещит телефон. Распахнув дверь, я подскочил к нему, схватил трубку и услышал звенящий от нетерпения мальчишеский голосок:
   - Скажите, дядя, у вас записывают в экспедицию искать диких фараонов?..
   И началось!.. Телефон трезвонил не переставая, я едва успевал хвататься за трубку. Звонили дети, старики, студенты. Никто из них не знал о Красовском или его сыне Атоне, но все хотели непременно принять участие в экспедиции к фараонам.
   Чтобы скоротать время, я опять разложил на столе свои бумаги и пытался размышлять над ними. Но это не удавалось. Мешали телефонные звонки. И тут мне попался на глаза оставленный на письменном столе кем-то из моих предшественников жильцов томик сказок СалтыковаЩедрина. Я машинально открыл книгу и начал читать, отрываясь только, чтобы в очередной раз снять телефонную трубку.
   Читал и восхищался, похохатывая вслух в наиболее забавных местах: до чего же ловко умел гениальный старик пользоваться эзоповским языком! Вроде бы хвалит, царской цензуре придраться не к чему. А на самом деле так обругал, высмеял, пригвоздил навеки. Изумительно!
   Наконец я отложил книжку, собираясь улечься спать. Все ниточки лопнули. Завтра надо возвращаться в Москву.
   И вот в таком-то душевном настрое мои глаза, все еще находившиеся под гипнозом эзоповских сказочных образов Щедрина, машинально остановились на раскрытой странице "Горестного речения" :
   "Смотрите: начальники страны спасаются бегством, не находя себе дела. Сильным ничего не докладывают больше. Тот, кто сам был вчера на посылках, теперь посылает гонцов..."
   Сколько раз я перечитывал эти строки и давно выучил их наизусть, но почему вдруг теперь в них так явственно зазвучали не страх и ненависть, а ирония, которой я раньше не замечал?
   Забыв обо всем на свете, я лихорадочно пробежал глазами несколько строчек выше, в самом начале папируса:
   "Воистину: благородные в горе, простые люди же в радости. Каждый город говорит: "Прогоним богатых из наших стен".
   Воистину: вскрыты архивы, похищены списки обязанных платить подати, и рабы превратились в господ!
   Воистину: сына благородного человека не отличишь теперь от сына раба.
   Воистину: свободные и зажиточные склонились ныне над ручными мельницами, а те, что не видели раньше сияния дня, вышли теперь на свободу..."
   Разве это науськивание на восставших, как мы все до сих пор считали?
   "Смотрите: богатым стал бедняк! Всем пришлось работать.
   Смотрите: кто раньше не имел хлеба, владеет теперь закромами. Тот, кто голодал, владеет теперь амбарами; кто брал зерно в долг, теперь сам раздает его.
   Смотрите: тот, кто не имел даже упряжки быков, владеет теперь стадом..."
   Что это, донос или ловко замаскированная прокламация? Призыв к подавлению восставших или, наоборот, к мятежу?
   Чем больше я вчитывался, тем несомненнее становился для меня явно сочувственный тон автора:
   "Смотрите: в собственном доме живет тот, кто не мог построить себе даже хижину,
   Смотрите: вельможи находят себе пристанище лить в амбарах. Тот, кому даже у стен не было места, спит ныне на собственном ложе.
   Смотрите: начальники страны спасаются бегством. Сильным ничего не докладывают более. Тот, кто сам был на посылках, теперь посылает гонцов.
   Смотрите: вот пятеро рабов. Господин послал их в путь, но они говорят: "Иди сам этой дорогой, мы уже достигли своей цели. Мы теперь господа!"
   Итак, что же это: осуждение или восхваление мятежа?
   Как же я мог не заметить этого раньше? Да и не я один!
   Это произведение, написанное на небольшом куске папируса, нашли при раскопках некрополя возле Фив еще в начале прошлого века. Папирус оказался местами сильно поврежден, на другой стороне его были скорописью сделаны какие-то хозяйственные пометки. Впервые его исследовал и описал в 1872 году немецкий египтолог Лауф, приняв за отрывок какого-то "мистического пророчества", обычного для литературы древнего Египта. Но в 1903 году другой немецкий исследователь, Ланде, выдвинул иную точку зрения.. Он считал, что найденный отрывок посвящен не каким-то отвлеченным пророчествам, а отражает совершенно реальные события. Вскоре его теорию поддержал и подробно обосновал английский египтолог Гарднер, и с тех пор она уже стала общепринятой и почти ни у кого не вызывала сомнений.
   А потом "Речению" посвятил интереснейшее исследование мой учитель, академик Савельев, обстоятельно доказав, что оно дает правдивую картину именно широких народных восстаний, а не просто дворцовых смут.
   И все считали, будто "Речение" написано кем-то из царских приближенных, осуждающих мятеж. Никто до сих пор и не заметил, что неведомый автор "Речения" умело пользуется эзоповским языком и, в сущности, прославляет восстание, а вовсе не порицает его!
   А ведь сатирики древнего Египта отлично умели пользоваться эзоповским языком, это давно известно. Среди рисунков на стенах раскопанных дворцов, на саркофагах и гробницах попадаются явные карикатуры.
   Как и легендарный Эзон, лукавые египетские художники ловко использовали для высмеивания врагов всяких басенных животных. Вот осел выступает в роли судьи. На нем традиционное одеяние вельможи, он гордо держит высокий посох и судейский жезл. А перед ним в почтительной позе склонилась преступница кошка, рядом тупым монументом высится стражник бык. Попробуйте придраться, что на ваших глазах высмеивается "неправое правосудие"!
   На другом рисунке ужасно исхудавший кот, полосатый от выступающих из-под кожи ребер, приносит дары крысе, развалившейся в кресле под пышным опахалом, без каких не появлялись чиновники фараона.
   Пользуясь такими приемами, древние художники осмеливались высмеивать даже самих фараонов. Теперь по-новому зазвучали для меня и те злополучные строки, в которые тыкал меня носом старик Савельев.
   "Сын мой, мститель мой, я взываю к тебе! Смотри: племена пустыни всюду превращаются в египтян. Нубийцы становятся опытными в ремесленных производствах Дельты..."
   Конечно же, автор радуется, а не печалится! Это же очевидно. И моя гипотеза вовсе не опровергается этими строками, а, наоборот, получает новое неожиданное подкрепление. Почему загадочный автор "Речения" специально выделяет нубийцев, а не хеттов, сирийцев или, скажем, ливийцев? Вероятно, потому, что он сам нубиец.
   Тут я совершенно отчетливо представил себе своего вконец разъяренного учителя, как он бешено обрушится на меня: "Так. Значит, вы теперь, молодой человек, даже утверждаете, будто и "Горестное речение" сочинил ваш вездесущий Хирен?!"
   Теперь я готов поклясться в этом. Но ведь клятва отнюдь не научное доказательство.
   И все-таки я докажу свою правоту и заставлю убедиться в ней не только Михаила Сергеевича, но и всех египтологов: и найденную мною в песках надпись и "Горестное речение", остававшееся до сих пор безыменным, сочинил и продиктовал писцам вольнодумец Хирен!
   Выходит, что он пытался пойти даже дальше своего учителя Эхнатона. Тот рискнул взять себе в помощники в борьбе с жрецами людей незнатных, но все-таки зажиточных. А Хирен, чтобы довести реформы до конца, попытался привлечь самые широкие круги народа, даже бесправных рабов.
   Вывод очень важный, но его еще надо доказать.
   Готовясь к грядущим спорам с академиком Савельевым и другими учеными, я часов до трех ночи возбужденно расхаживал по своему номеру и лихорадочно записывал возникавшие в голове сумбурные мысли.
   Поразительное открытие, совершенное таким необычным образом, на время заставило меня забыть о полной неудаче с поисками архива Красовского. Только укладываясь спать, я вспомнил о ней и пригорюнился. Но делать нечего, надо завтра же возвращаться в Москву.
   А утром меня разбудил очередной звонок. Сняв трубку, я уже машинально начал отвечать:
   - Экспедиция уже полностью укомплектована...
   И только тут до меня дошло, что я слышу:
   - Вас беспокоит сын Красовского...
   - Атон Васильевич Красовский?! - заорал я.
   - Да, Атон Васильевич, только не Красовский, а Моргалов.
   - Но ваша... девичья фамилия Красовский? - в полной растерянности пробормотал я.
   Он засмеялся:
   - Это долго объяснять по телефону. Если у вас есть время, приезжайте вечерком, часиков в семь. Я все объясню, - и он назвал адрес, а потом добавил: -Так запомните: Моргалов, чтоб не путаться...
   Вы, конечно, понимаете, в каком состоянии я дожидался вечера. Радость то и дело сменялась тревогой: а не разыгрывает ли меня какой-нибудь шутник? Почему сын Красовского вдруг стал Моргаловым? Он же не девица, в самом деле, чтобы менять фамилию при замужестве.
   С такими неутихающими сомнениями я поднялся вечером на седьмой этаж нового дома на одной из улиц Васильевского острова и с трепетом нажал кнопку звонка.
   Мне открыл пожилой грузный человек в домашней вельветовой куртке. Седеющие волосы его были коротко подстрижены и торчали непокорным ежиком.
   - Простите, здесь живет... - неуверенно начал я.
   - Здравствуйте, я Моргалов, - протянул он мне руку. Проходите, пожалуйста.
   Он провел меня в небольшую комнату и усадил в кресло возле круглого стола, на котором стояла глиняная красивая ваза с цветами. Потом хозяин прикрыл дверь - за ней кто-то старательно разучивал на пианино гаммы - и сел напротив меня.
   - Что, собственно, вас интересует? - спросил он. - Сам я не видел вашей передачи, а жена толком не разобралась.
   - Прежде всего, почему вы Моргалов? А то бы я вас давно нашел, - невольно вырвалось у меня.
   Он пожал плечами, вытащил из кармана пачку сигарет, протянул мне, потом закурил сам и, наконец, ответил:
   - Очень просто. У Красовского было две семьи. Вскоре после моего рождения он бросил мою мать, воспользовавшись тем, что их не венчали, и женился на этой Анне Карловне. Мария Павловна, моя мать, очень его любила и все ему прощала. Она хотела, чтобы я носил отцовскую фамилию. Но до революции ей этого не разрешили, а потом я и сам не захотел. Зол был на отца: он матери всю жизнь искалечил. Так я и остался Моргаловым, по матери.
   - А документы, какие-нибудь документы, научные, разумеется, от вашего отца у вас не сохранились?
   И тут же сообразил: надежды на это после того, что сказал мне Моргалов, ничтожно мало.
   - Есть его дневники, разные записи. Мать сберегла, благодарите ее, покойницу. Выменяла их в девятнадцатом году на картошку у молодой вдовушки Красовского, когда та собиралась улизнуть за границу. И берегла их, как память об отце.
   - И эти бумаги еще у вас?
   Атон Васильевич кивнул.
   - А зачем они вам? Вряд ли от них какая польза будет.
   Я начал рассказывать ему о наших поисках и так увлекся, что даже стал подробно объяснять все тонкости своей вчерашней догадки. Он слушал внимательно, но я все-таки подумал, что, вероятно, это ему не очень интересно, и поскорее "закруглил" рассказ.
   - Ну, бумаги его вам мало помогут, - уже решительно сказал, вставая, Моргалов. - Сплошная мистика, местами так вовсе какой-то бред...
   - Да, я представляю себе его состояние в последние годы жизни. Но, может быть, хоть что-нибудь удастся вычитать.
   - Он умер в больнице, - хмуро подтвердил Моргалов. - На руках у моей матери, которую когда-то выгнал. Но, по-моему...
   Не докончив фразы, он кивнул мне, вышел из комнаты и тотчас же вернулся, неся довольно объемистую связку бумаг.
   - Вы что-то хотели сказать, Атон Васильевич? - спросил я, не сводя с нее глаз.
   Он покачал головой, положил бумаги на стол и сказал:
   - Ладно, потом. Почитайте сначала. Вижу, как вам не терпится.
   ГЛАВА XI. ЗАПИСКИ КРАСОВСКОГО
   И вот я сижу в номере гостиницы, заперев дверь и попросив отключить мой телефон, а передо мной на столе разложены заветные документы, за которыми я так упорно охотился.
   С чего начать? Глаза разбегаются.
   Пожалуй, с дневника Красовского. Это пухлая и засаленная записная книжка в кожаном переплете. Почерк мелкий, неровный, разбирать его нелегко. К тому же на многих страницах расплылись жирные пятна стеарина, капавшего, видимо, со свечи, тускло светившей Красовскому в мрачном подземелье пирамиды.
   Много места в записях занимали постоянные жалобы на трудности полуголодного существования искателя-одиночки в тех пустынных краях:
   "14 марта. Сегодня опять не привезли питьевой воды. Рабочие относятся к этому фаталистически, я же пить нильскую грязь не рискую. Тем более что, по слухам, в Каире снова объявилась холера".
   "...Третий день питаюсь одними сухарями. Рабочие начинают разбегаться. Деньги у меня еще есть, но что в них толку в этих местах? Поистине прав был Саади: "В сухой пустыне, на движущемся песке, для жаждущего все равно: будет ли во рту его жемчуг или раковина..."
   "...Какой трогательный обычай был у древних египтян хоронить вместе с умершим человеком все мелочи, окружавшие и наполнявшие его земное существование! Мы в этом отношении варвары в сравнении с ними; увлеченные потоком грубой жизни, мы утратили высокий смысл смерти.
   Мы гордимся каким-нибудь остроумным новым изобретением и не думаем о колоссальном величии, о неосуществимых для всякого иного народа великолепиях древней страны фараонов. Мы имеем пар; но пар менее силен, чем мысль, идея, воздвигавшая пирамиды, прорывавшая насквозь горы для могил, превращавшая скалы в сфинксов, строившая храмы из монолитов, которых не сдвинет ни один наш паровой механизм, и умевшая защитить от времени бренное тело человека..."
   В этих записях, как в капле воды, Красовский - идеалист, мистик.
   Стараясь разгадать секрет подземных переходов пирамиды, он много размышлял над приемами древних строителей и грабителей тоже. Эти записи я читал особенно внимательно и делал пространные выписки. Во-первых, размышления Красовского могли подсказать, где следует искать настоящую гробницу Хирена; а, во-вторых, как я надеялся, они могли бы помочь лучше понять характер, мировоззрение загадочного "великого строителя", - до сих пор я это пытался сделать лишь на основе текстологического анализа надписей.
   "Как поразительна точность, с какой пирамида ориентирована по странам света! Я специально проверил - и вот какие получил результаты:
   Северная сторона - сдвиг на юг западным углом всего на две минуты двадцать секунд.
   Южная - сдвиг на юг тем же западным углом всего на полторы минуты.
   Повсюду погрешность не превышает одного градуса! А ведь древние египтяне еще не знали компаса. Как же ухитрялись они определять направление с такой точностью - неужели только по звездам? Или им помогало какое-то иное, сокровенное знание, давно утерянное и забытое?.."
   "14 апреля. Для меня он едва не стал последним, - записывал Красовский. - И эта фальшивая гробница едва не стала настоящей - для меня. Впрочем, для кого-то она уже давно стала местом последнего успокоения...
   Нынче я в нетерпении опять забыл об осторожности и едва не поплатился головой. Юсуф [Судя по записям, один из рабочих Красовского.] пошел за новым факелом, а я не утерпел и сделал в одиночестве всего несколько шагов по коридору, который мы начали сегодня с утра обследовать. Плита-ловушка опустилась под моими ногами, и я рухнул в яму, глубиной в добрых две сажени [Красовский часто пользуется старыми мерами. Одна сажень равна примерно двум метрам тринадцати сантиметрам.].
   К счастью, сильно я не разбился, только немного подвернул ногу и оцарапал лицо. Опасаясь наткнуться в кромешной тьме на змею, которая могла бы заползти сюда, я не двигался с места, пока не вынул из кармана спички и свечу, теперь я всегда ношу их с собой. Спичечная коробка поломалась при падении, но мне все-таки. удалось, испортив несколько спичек, зажечь свечу.