Страница:
- Я имею об этом кое-какие сведения, - сказал флигель-адъютант, - но, вероятно, вы знаете больше?
На пухлых губах Толя шевельнулась тонкая улыбка.
- Еще бы! Вот недавний факт. Вчера в ресторации Чаппо гвардейские офицеры хором пели французскую песенку, каждое слово которой - оскорбление главнокомандующего. Нельзя уважать того, кого оскорбляешь. Следовательно... Кажется, я могу и не договаривать. Правда, песенка сочинена кем-то из адъютантов князя Багратиона. Но и в Первой армии ее распевает гвардейский корпус. Вообще...
В комнату вошли Барклай и Ермолов. Глаза Алексея Петровича впились в собеседников. Толь улыбался.
- Вы говорили что-то интересное, Карл Федорыч, - сказал начальник штаба, очевидно желая неожиданным нахрапом припереть генерал-квартирмейстера к стене, - гвардейский корпус... вообще...
Продолжая улыбаться, Толь словно подхватил последнее слово:
- Вообще роль главной квартиры князя Багратиона в разжигании страстей вполне очевидна...
Он повернул свою приземистую и плотную фигуру к Барклаю.
- Я имею в виду, ваше высокопревосходительство, досадительную историю с известным письмом, копии с которого распускаются среди офицеров адъютантами князя Багратиона.
- У меня есть такая копия, - заметил флигель-адъютант, - очень жаль, что генерал Багратион не гнушается подобными шиканами{57}.
Он тоже повернулся к Барклаю.
- Взгляд его величества на них мне довольно известен. Стоит лишь вашему высокопревосходительству донести государю, чем штаб Второй армии занимается, - и князь Багратион... одобрения высочайшего не заслужил бы!
Барклай сидел в кресле, сгорбившись и нагнув плешивую голову. В последние дни он со всех сторон слышал болтовню об этом подлинно несчастном письме. В начале войны он сам отослал его Багратиону. Но отнюдь не предполагал тогда, что из пустой, хотя и неосмотрительной, любезности вырастет злостная шикана. Неужто же, однако, идет она от Багратиона? Как ни был князь Петр Иванович неприятен Барклаю, а усомниться сейчас, под влиянием штабных россказней, в его благородстве казалось Михаилу Богдановичу и тягостно и мелко. Он был искренне признателен всякому, кто рассеял бы эти скверные подозрения. И, словно отыскивая такого человека, поднял голову и внимательно посмотрел на присутствующих.
Толь был доволен и ходом разговора, и собой. Пока отсутствовал Барклай, ему удалось рассказом про оскорбительную для министра песенку быстро и легко отгородиться во мнении государева флигель-адъютанта от своего покровителя. А когда Барклай появился, Толь с такой же быстротой и ловкостью устранил возможные подозрения в измене, заговорив о неприятной для Багратиона истории с распространением письма. Так надо делать дела! Что касается флигель-адъютанта, он хорошо знал, как высоко ценил император усердие тех свитских, которые тешили его сплетнями, собранными в войсках. Особенно интересовался его величество генеральскими ссорами. Поэтому флигель-адъютант был не только доволен, но еще и благодарен Толю за услышанное. Взгляд Барклая остановился на Ермолове. Умное лицо Алексея Петровича имело то особенное, все понимающее выражение, которое лишь ему одному бывало свойственно. И, как бы отвечая на молчаливый вопрос министра, он сказал твердо и решительно.
- Вчера вечером, господа, я арестовал в ресторации Чаппо офицеров, повздоривших из-за пресловутого письма. О происшествии этом вкратце я уже докладывал Михаиле Богданычу. Но сейчас добавить должен: копии письма распускает не князь Петр Иваныч и не его адъютанты, а сын генерала Раевского, прапорщик пятого егерского полка. И он лишь один самолично в том повинен. Отсюда вывод следует сделать господину полковнику Толю: всякий в отдельности ошибаться волен, а других людей ошибкой своей пятнать никому не дозволяется. Здесь же так именно вышло. Unglaublich, aber doch{58}!
Ермолов засмеялся. Барклай молча пожал ему руку. Очень редко случалось Михаилу Богдановичу выражать свое удовольствие в словах. Зато взгляд его в такие минуты бывал полон самой теплой, отеческой доброты. Если бы умел он так же говорить, как смотрел иногда, никто не упрекал бы его ни в холодности, ни в бездушии. Сейчас Барклай испытал большую радость. Ермолов снял с его души тягостный груз. Бледные губы Барклая задвигались.
- Это прекрасно, мои господа! От сердца благодарен вам, Алексей Петрович. И прошу: завтра же побывайте у князя Петра Иваныча и предупредите его о том, как невыгодно, ко вреду его может обернуться дело с этим злосчастным письмом, стоит того кому захотеть. Ежели добросовестно и дельно вразумить человека, всегда бывает он рад вразумиться. Убедите князя, чтобы не горячился. А прапорщика Раевского, пожалуй, и впрямь надобно наказать. Впрочем, это уж дело князя самого!
Цесаревич Константин Павлович проснулся в самом дурном расположении духа. Он долго сидел в спальне у окна, запахнувшись в длинный белый халат, и упорно глядел на улицу, не отвечая на почтительно-осторожные вопросы адъютантов и слуг. Такие скверные дни бывали у его высочества довольно часто. И приближенные чрезвычайно не любили их. Иметь с цесаревичем дело, когда он не в духе, было тяжело и противно. Он без конца привередничал, терзая нелепыми выходками себя и других. По всякому поводу, а то и совсем без повода, охватывал его неудержимо-яростный, удушливый гнев. Тогда глаза его наливались кровью, голос становился сиплым и спадал с обычного тона до хриплых басовых нот. Вспоминая потом, в добрые минуты, об этих припадках, цесаревич говаривал:
- Жизнь моя похожа на волшебный фонарь, в котором дьявол от времени до времени тушит свет...
Константин Павлович одиноко сидел у окна, и беспричинная злость пополам со скукой все туже и больнее сжимала его широкую, но впалую грудь. Давно бы уже следовало ему и одеться, и сесть за завтрак. Но он не хотел ни того, ни другого. И оттого, что не хотел, злился еще более. Под окном проходил народ. Но все это были какие-то неинтересные, серые люди, способные видом своим лишь усилить чувство безнадежности и тоски. Вдруг цесаревич протер глаза, вскочил и высунулся из окна. Необычайное зрелище захватило все его внимание. Через площадь, прямо к дому, где он стоял со своим штабом, мерно шагали в ногу сопровождаемые конвоем два офицера без шпаг. Один был кавалергард, другой - конногвардеец. Константин Павлович вспомнил: "Да ведь это те самые тептери, которых намедни накрыл генерал Ермолов перед поединком... Теперь они идут ко мне на расправу. Ага! Ну и покажу я им, где раки зимуют..." Перспектива эта, открывавшая возможность сразу вылить на виновных офицеров томивший цесаревича гнев, показалась ему приятной.
- Эй! - раздался по всему дому его сиплый бас. - Эй, люди! Одеваться!
В спальню вбежали слуги, за ними - ординарцы и адъютанты. Так как Константин Павлович был шефом лейб-гвардии конного полка, то среди адъютантов находился и дежуривший сегодня при нем от полка корнет князь Голицын.
- Арестованные фон Клингфер и Олферьев, - отрапортовал он, - по повелению вашего высочества прибыли!
Цесаревич махнул рукой, не отвечая. Косматые брови странного соломенного цвета, придававшие его курносому лицу выражение мрачной суровости, прыгали от нетерпения. Он изо всех сил спешил с туалетом: так хотелось ему поскорее показать раков арестованным офицерам. Однако, по мере того как одеванье подходило к концу, улетучивались куда-то гнев и досада. И когда он был уже в шпензере и хотя еще без сюртука, но уже с огромным белым крестом Георгия второй степени на шее, "принц Макарелли" явственно уловил на его физиономии ту самую приветливую улыбку, которая означала, что припадок кончился.
Как всегда бывало в подобных случаях, одновременно с концом припадка в дверях показалась презабавная фигурка начальника штаба его высочества. Генерал-майор Курута был мал ростом и брюхаст, словно шарик, поставленный на быстро двигавшиеся коротенькие и кривые ножки. У него была большая голова, длинный нос, смуглое лицо, курчавые, как у негра, волосы и тускло-черные глаза, похожие на маслины, завалявшиеся под прилавком у торговца. Курута был грек и обучал цесаревича греческому языку в те далекие времена, когда Екатерина II мечтала о восстановлении для своего внука Византийской империи.
- Здравия зелаю,-васе висоцество! - сказал Курута. - Добрый день, доброе здоровье!
Появление начальника штаба окончательно вылечило Константина Павловича. Черты его лица разгладились, и улыбка согнала с губ последние остатки суровости. Он любил старика удивительной, совершенно ребяческой любовью. И подбежав, схватил его маленькую, сморщенную ручку и крепко, взасос, поцеловал. Курута нежно чмокнул воспитанника в плечо.
- Скажи мне, друг Дмитрий Дмитрич, - спросил цесаревич, - о чем думает Барклай? Неужто он сбирается надуть брата? Поверить же квакеру, что будет и впрямь Смоленск защищать, ей-богу, не могу! Курута хитро усмехнулся.
- Он такой целовек: запрягает медленно, а ездит есцо тисе.
- Так за коим же чертом рассказывает он нам свои сказки? Разве мы дети?
- Сказки, васе висоцество, нузны не столько детям, сколько взрослым. Барклай о том отлицно знает. Вот и рассказывает!
Цесаревич расхохотался.
- Greco fides nulla{59}! Но на сей раз прав ты, Дмитрий Дмитрич, без отмены. Идем к арестантам.
Клингфер и Олферьев стояли в зале, вытянувшись по форме и не глядя друг на друга. Константин Павлович молча подошел к ним и внимательно осмотрел каждого с головы до ног. Собственно, оба они были прекрасно ему известны: Клингфер - по отцу своему, директору Петербургского кадетского корпуса, а Олферьев - по конногвардейскому полку. Но цесаревичу хотелось быть официальным.
- Тептери! - сказал он. - Что вы вздумали? Драться? В каталажку вас! Вы думали, раз адъютантами у главнокомандующих сделались, так я до вас уж и не достану! Дудки! Покамест на вас гвардейские мундиры, а императорская российская гвардия под командой моей, я на вас ездить могу. Да-с!
Курута неприметно дотронулся до руки цесаревича. Константин Павлович ощутил это прикосновение и вздрогнул.
- То есть я хотел сказать, господа, что из команды моей ходу вам никуда нет. Будь на моем месте другой кто - бог весть, какими шишками накормил бы вас за дуэльную вашу проделку. Я же за тем лишь слежу, чтобы служба не страдала. До прочего мне и дела нет. Хоть головы друг дружке отвинтите. Однако сейчас идет война. И какая! Вы - солдаты. Кровь свою попусту лить преступление перед отечеством, ибо ему одному вся ваша кровь теперь принадлежит. Там еще двое армейских стреляться решили. Одного знаю я Фелич. Старая собака!
Его хоть палкой по голове бей - не поймет. А вы? Другой бы на месте моем об вас язык сломал. Я не стану. Скажу просто: генерал Барклай де Толли обещает нам бой за Смоленск. Надувал он нас многажды. Но на сей раз трудно будет, ибо его величество боя желает. Стало быть, сразимся. Вот вам арена для состязания, где бесстрашием весьма удобно благодарность родины заслужить. Выйдете из дела с честью и целыми - бог с вами. Тузите тогда друг друга чем угодно, хоть на кулачках. Но до боя - не сметь! Я, великий князь, брат царя вашего, запрещаю! Слово, Клингфер?
- Честное слово, ваше императорское высочество!
- Слово, Олферьев?
- Честное слово, ваше императорское высочество!
- Ну, это дело! Правильно, Дмитрий Дмитрич?
- Оцень правильно, васе высоцество, - сказал Курута, - и Ликург луцсе не ресил бы!
- То-то! А покамест - арест с обоих снимаю. Возвратить господам офицерам шпаги!
Глава двадцатая
- Не министру судить меня. Целый свет и потомство - вот мои судьи! Живу для славы! А она - как солнце. Не любит, чтобы люди глядели на нее дерзкими глазами. Отсюда - сплетни. Слов нет, пакостное вышло дело с письмом. Но чего опасаться мне? Армия знает Багратиона, сплетням веры не даст. Мне то лишь и важно. Не тот честен, кто за честью гоняется, а тот, за кем она сама бежит. Нет, тезка! Очень министр благородством своим играет, да меня этим не возьмешь. Не дворский я человек, - не двору служу, а России! Советы министровы пристали мне как корове седло. А мальчишку этого, Раевского, наказать не могу я. Скажу отцу, он его уймет. За что наказывать? Он патриот и худого не делал. Пусть министр за своими следит. Мне ж одно любопытно знать: каково он теперь, государев приказ о наступлении получив, завертится? Сколько случаев упустил! Но кто виноват! Хороший стратегик помнить обязан, что быстрый успех - лучшая экономия. Он же...
Третьего дня, вырвав приказ о прекращении ретирады, князь Петр Иванович внешне почти примирился с Барклаем. Иначе было невозможно. Не давать же людям повод думать, что единственной причиной раздора между главнокомандующими является местничество. Приходилось спрятать поглубже оскорбленное самолюбие и горечь обиды решением царя. Багратион так и сделал. Но от этих усилий над собой его неприязнь к Барклаю не уменьшилась. Наоборот! Сейчас он был доволен: судьба как бы мстила за него министру. Повеление императора о наступательных действиях бесконечно затрудняло Барклая, а Багратиону развязывало руки в его требованиях. Однако как мелок министр! В этих важнейших обстоятельствах продолжает он заниматься пустяками, вроде письма Батталья. И советы еще подает! Так бывает с осужденными на смерть. Ведут человека на казнь, а он затыкает уши ватой, чтобы не надуло в них ветром!
- Напрасно вы, князь Петр Иваныч, - проговорил Ермолов, - нападаете так на министра. В деле с письмом очень он благороден был. Да и вообще в нравственном смысле - высок. Но не он один деятель. Есть и другие, гнилью низости тронутые люди. Хорошо бы вам государю отписать...
Багратион с такой живостью повернулся в кресле, что оно затрещало.
- Писать государю? О чем? Не о сплетнях же этих! Я писал, что соединился с министром, что надобно одному быть начальником, а не двум. Ответа нет... То есть, попросту сказать опять получил я шнапс. О чем еще писать - не ведаю. Ежели прямо проситься, чтобы над обеими армиями командовать, подумает государь, что ищу из тщеславия. А ведь не из тщеславия ищу, - по Любви к России, потому что не любит ее Барклай, и нельзя полезнее, чем он, для неприятеля действовать! Эх! Нерешителен он и труслив, бестолков и медлителен - все худые качества. Министр-то он, может, и хороший по министерству, но генерал - дрянной. Поглядим, что теперь выкамаривать станет. Кабы и дальше позволили, привел бы в столицу гостя. Нет, я вам, тезка, дружески скажу: лучше солдатом в суме воевать, нежели главнокомандующим при Барклае быть!
Ермолов молчал. Огонь и вода, соединяясь, образуют пар. Не то же ли и здесь происходит? Горяч этот пар, - того и гляди, обожжешься.
- Делайте, князь, как знаете, - промолвил он, - вам видней. Но накажите примерно молодого Раевского! Верное это для вас средство шпынянья разные от себя отвесть. Надо так!
Багратион хотел было снова заспорить, но в горницу вошел граф Сен-При. Красивое лицо его улыбалось. В движениях заметна была та особенная ловкость, которая бывает у людей только тогда, когда они сделают что-нибудь действительно нужное и так, что лучше и сделать нельзя. Лучистый взгляд голубых глаз начальника штаба, устремленный прямо на Багратиона, казалось, говорил: "Ну, оцени же наконец мою готовность быть тебе полезным! Отбрось пустые подозрения и оцени!.."
- Странная вышла сегодня история, - начал Сен-При, - и вот уже в руках моих рапорт начальника сводной гренадерской дивизии графа Михаилы Воронцова...
Он с торжеством положил бумагу перед Багратионом.
- Доносит граф, что прапорщик пятого егерского полка Александр Раевский, сын Николая Николаевича, ораторствуя в присутствии многих офицеров, о графе Воронцове так отозвался: англичанин, а если поскрести хорошо, то и татарин. И этим многих стоявших кругом офицеров в открытый смех привел.
- Ха-ха-ха! - весело рассмеялся и Ермолов. Сен-При пожал плечами.
- Я хотел бы занять веселости у вашего превосходительства, - сказал он, - ибо в происшествии этом мало вижу, смешного. Невозможно прапорщику над генералом куражиться. А коли случилось - поплатиться должен, дабы дисциплина ущерба не несла. Так я сужу.
Помолчав, он продолжал, обращаясь уже только к Багратиону:
- Представляя рапорт графа Воронцова на усмотрение вашего сиятельства, я, как шеф пятого егерского полка, где Раевский младшим офицером состоит, и свое присоединяю мнение: до выступления полка в поход прапорщику на полковой гауптвахте находиться, а затем, в продолжение трех переходов, идти за полковым ящиком. Последнее - для того, чтобы общее внимание господ офицеров на проступок и взыскание обращено было. Такому мнению моему прошу у вашего сиятельства полной апробации... - И Сен-При выжидающе прищурил глаза.
- Бесподобно, граф, - сказал Ермолов, - а главное, умно очень. Давно надо было Раевского на цугундер взять.
Он протянул Багратиону перо. Но князь Петр Иванович покачал головой.
- Дожили мы до того, что ум человеческий самой обыкновенной стал вещью. И куда чаще, чем иное что, встречается. Граф Михаила - ума палата. Да и Раевского сын, как видно, в профессоры метит. Граф Эммануил Францыч со всей Европы ума набрал. Все умны. И на вес золота остались дурни. А из них я первый. - Он взял перо и перечеркнул рапорт Воронцова крест-накрест. - Не могу апробовать. Может, и надо, а не могу. С графом Михайлой о сатисфакции сам столкуюсь. С Николаем Николаевичем - тоже, дабы мудреного своего выкормка отечески научил. И довольно! Больше о деле этом знать ничего не желаю! А вот что за мелочью этой нужнейшее забываем - худо. Тезка любезный, слезно прошу вас, ради бога, что-нибудь делайте. Ратников сгоняйте, - очень на разные послуги пригодны будут, ежели всех строевых в строй взять. В Калугу пишите, - там Милорадович много рекрут собрал. Приказывайте, чтобы сюда их сколь можно быстрее вел. В Москву графу Ростопчину пишите, - пусть там ополчение сбивает. От крестьян требуйте, чтобы знать давали, где неприятель. Делайте же! Нижайше прошу, делайте что-нибудь!
Давление обстоятельств было таково, что двадцать шестого июля Барклай созвал военный совет для обсуждения вопроса о немедленном наступлении. Сам Михаил Богданович в обсуждении этого вопроса нисколько не нуждался. Крайняя опасность наступательных операций была ему совершенно ясна. Но он хотел придать делу такой вид, при котором никто не мог бы сказать, что главнокомандующий не принимает в расчет мнений своих генералов. Мнения эти также были ему очень хорошо известны, - настолько хорошо, что он почти не слушал того, что говорили генералы. Барклай сидел молча, с бледным лицом и полузакрытыми глазами, боком к окну, за которым в широкой картине, слегка затемненной постепенно находившими на небо тучами, лежали город и Днепр. Яркий солнечный день медленно заволакивался печальной сумеречностью непогодливого вечера. В кабинет внесли свечи. Но так как было еще достаточно светло, огни их казались не настоящими и странным образом напоминали панихиду. Багратион приказал потушить свечи.
- В Поречье французов мало, - говорил Ермолов, - и в Велиже - тоже. В Сураже - один принц Евгений со своим корпусом. В Рудне - Мюрат с кавалерией, а пехоты нет. Даву к Орше еле двигается. Бонапарт с гвардией своей все еще в Витебске. Войска французские на огромном пространстве разбросаны. Нападения нашего они ждать не могут. Чтобы соединиться для отпора, надобно им по меньшей мере трое суток. А дальние и вовсе не поспеют в дело. Мы же в двое суток посреди неприятеля быть можем. Трудно и желать для атаки более подходящего времени. По мнению моему, все решительно успеху нашему благоприятствует. Сто тридцать тысяч русских с любовью к отечеству в сердце, с жаждой мщения в в груди...
Сен-При вполголоса поддакнул:
- L'armee ne demande rien tant que de se trouver face a face aves ses ennemis{60}.
Командир шестого пехотного корпуса, низенький, простодушно-круглолицый и краснощекий генерал от инфантерии Дохтуров, зашевелился на стуле. Этот генерал и думал и говорил всегда неряшливо, кое-как.
- За себя поручусь... То есть не за себя - за войска свои. И за себя!.. Умрем! Чувства... Что ж о них? Надо в бой идти! Сакремент{61}!
Атаман Платов тоже был малоречив, - не хитрил, не икал, а сказал просто:
- Меня что спрашивать? Под Измаилом на совете Суворов спросил. Я бригадиром еще был, младший в чине находился. Потому первый отвечал: "Штурмовать!" Разве иное что ныне произнесу?
В отличие от всех подобных совещаний сегодняшний совет обещал быть единогласным. Споров не было, да и не могло быть. И Барклай не спорил. Только, ощупывая здоровой рукой ни с того ни с сего занывшую раненую, проговорил:
- Следовало бы несколько больше точных сведений о неприятеле иметь, чем передовые посты наши и разведчики дать могут...
Багратион вспыхнул. Черные дуги его бровей прыгнули кверху.
- Неужто для того, чтобы бить Даву, надобно сперва взять в плен Бонапарта? Никто ведь, окромя господина Бонапарта, не сможет сообщить нам всего, что желательно Михаиле Богданычу знать. А так как Бонапарт в плен не дастся, то неужто же так никогда и не обратимся мы против Даву?
Многие генералы рассмеялись. Особенно громок и откровенен был сиплый хохот цесаревича Константина Павловича.
Схватив со стола печатное расписание войск обеих армий, он принялся обнюхивать его, с ребяческой дерзостью подмигивая в сторону министра.
- Наступать! - повелительно проговорил Багратион. - Наступать без колебаний! Осторожность! Нужна и она. На сих днях армия моя укомплектовалась семью батальонами. Потому предлагаю для наблюдения за дорогой из Орши к Смоленску отрядить к городу Красному двадцать седьмую пехотную дивизию генерала Неверовского. Правду сказать, дивизия вся из новобранцев и восемнадцатилетних прапорщиков составлена, но при надобности костьми ляжет, а с места не сойдет. Это - для осторожности. А для наступления...
В сутолоке бесконечных дел, среди суеты распоряжений и споров князю Петру Ивановичу некогда было поглубже заглянуть в себя. И сейчас, вспомнив об осторожности и предложив выдвинуть на левый берег Днепра дивизию Неверовского, он ограничивался этим. Пылкая решительность, которую так долго сдерживали обстоятельства, увлекала его мимо этого важного вопроса вперед, в атаку на Даву, а может быть, и на самого Наполеона. Раньше, ведя свою армию к Смоленску, один на один с напиравшими французскими корпусами, он действовал иначе. Тогда он ловко путал карты неприятеля и, ускользая, как змея, в конце концов вырвался из его лап без генерального боя. Тогда он был осторожнее. Теперь же, предлагая выставить для наблюдения за Оршанской дорогой дивизию Неверовского, он делал это, строго говоря, не столько потому, что считал необходимым, сколько для того, чтобы обезоружить Барклая в возможных возражениях. Но возражений не было, Багратион наклонился к уху цесаревича и шепнул острое словцо:
- Кажется, ваше высочество, главный враг разбит. Остается прикончить другого.
Константин Павлович снова громко и сипло захохотал. Если были среди присутствовавших на совете генералов такие, которые еще верили в полководческий талант Барклая, то его холодное и бездеятельное равнодушие к происходившему должно было убить в них остатки этой веры. Не говоря ни в пользу наступления, ни за дальнейшее уклонение от боя, не споря и не вмешиваясь в рассуждения генералов, Михаил Богданович глядел в окно. Днепр поблизости был еще светел, как ясный полдень, но выше города серел, как ненастный рассвет. Погода ломалась, дождь быстро надвигался оттуда, где так зловеще серел Днепр. Итак - наступление! Его неудача представлялась Барклаю почти несомненной. Но хуже всего было то, что даже успех движения вперед не мог бы дать совершенно ничего. Барклай был уверен, что Наполеон со своими силами обязательно предпримет обход Смоленска через Днепр, и именно там, откуда грозило сейчас городу внезапное ненастье. Если Наполеон это сделает беда! Погиб Смоленск. А следом за ним - покинувшая его армия. Наступление самоубийство! Оставалось одно: делать вид, будто оно предпринимается. Барклай тихонько вздохнул и поднялся с кресла.
- Благодарю вас, мои господа! Единогласно решено наступление. Приказ о том не замедлит. Ныне в ночь обе армии имеют выступить из Смоленска на селение Рудню для генеральной встречи с неприятелем. Движение - тремя колоннами. Первая армия - две колонны. Вторая армия - колонна. Моя главная квартира завтра - в деревне Приказ-Выдра. Вам, князь Петр Иванович, рекомендую на предмет сей селение Катань...
По кабинету пронесся радостный гул. Лица генералов сияли. Цесаревич обнимал Багратиона. От волнения его губы дрожали. Один лишь Барклай сохранял свой всегдашний спокойный, почти равнодушный вид. Он медленно протянул руку к окну. Все головы повернулись туда же. Небо и воздух над городом приняли цвет мутной воды. Мелкий дождь дробно стучал в оконную раму. Ненастные сумерки окутали Смоленск.
- Господин генерал-квартирмейстер! Ночью дороги распустятся от дождя! Беретесь ли вы провести войска на Рудню?
Толю казалось, что он отлично понимал скрытый смысл действий Барклая. Любуясь удивительным присутствием духа в этом человеке и вытянувшись, он отвечал:
- Берусь провести в любую непогодь, ваше высокопревосходительство!
- Очень хорошо! Особливо благодарен я генералу от инфантерии князю Багратиону за весьма полезное предложение его выставить в наблюдательных целях на левом берегу Днепра двадцать седьмую пехотную дивизию. От себя добавлю: движение наше на Рудню продолжаться будет на три перехода. Коль скоро неприятель на пространстве этом не обнаружится и встречи не произойдет, тем и движение вперед прекратится.
На пухлых губах Толя шевельнулась тонкая улыбка.
- Еще бы! Вот недавний факт. Вчера в ресторации Чаппо гвардейские офицеры хором пели французскую песенку, каждое слово которой - оскорбление главнокомандующего. Нельзя уважать того, кого оскорбляешь. Следовательно... Кажется, я могу и не договаривать. Правда, песенка сочинена кем-то из адъютантов князя Багратиона. Но и в Первой армии ее распевает гвардейский корпус. Вообще...
В комнату вошли Барклай и Ермолов. Глаза Алексея Петровича впились в собеседников. Толь улыбался.
- Вы говорили что-то интересное, Карл Федорыч, - сказал начальник штаба, очевидно желая неожиданным нахрапом припереть генерал-квартирмейстера к стене, - гвардейский корпус... вообще...
Продолжая улыбаться, Толь словно подхватил последнее слово:
- Вообще роль главной квартиры князя Багратиона в разжигании страстей вполне очевидна...
Он повернул свою приземистую и плотную фигуру к Барклаю.
- Я имею в виду, ваше высокопревосходительство, досадительную историю с известным письмом, копии с которого распускаются среди офицеров адъютантами князя Багратиона.
- У меня есть такая копия, - заметил флигель-адъютант, - очень жаль, что генерал Багратион не гнушается подобными шиканами{57}.
Он тоже повернулся к Барклаю.
- Взгляд его величества на них мне довольно известен. Стоит лишь вашему высокопревосходительству донести государю, чем штаб Второй армии занимается, - и князь Багратион... одобрения высочайшего не заслужил бы!
Барклай сидел в кресле, сгорбившись и нагнув плешивую голову. В последние дни он со всех сторон слышал болтовню об этом подлинно несчастном письме. В начале войны он сам отослал его Багратиону. Но отнюдь не предполагал тогда, что из пустой, хотя и неосмотрительной, любезности вырастет злостная шикана. Неужто же, однако, идет она от Багратиона? Как ни был князь Петр Иванович неприятен Барклаю, а усомниться сейчас, под влиянием штабных россказней, в его благородстве казалось Михаилу Богдановичу и тягостно и мелко. Он был искренне признателен всякому, кто рассеял бы эти скверные подозрения. И, словно отыскивая такого человека, поднял голову и внимательно посмотрел на присутствующих.
Толь был доволен и ходом разговора, и собой. Пока отсутствовал Барклай, ему удалось рассказом про оскорбительную для министра песенку быстро и легко отгородиться во мнении государева флигель-адъютанта от своего покровителя. А когда Барклай появился, Толь с такой же быстротой и ловкостью устранил возможные подозрения в измене, заговорив о неприятной для Багратиона истории с распространением письма. Так надо делать дела! Что касается флигель-адъютанта, он хорошо знал, как высоко ценил император усердие тех свитских, которые тешили его сплетнями, собранными в войсках. Особенно интересовался его величество генеральскими ссорами. Поэтому флигель-адъютант был не только доволен, но еще и благодарен Толю за услышанное. Взгляд Барклая остановился на Ермолове. Умное лицо Алексея Петровича имело то особенное, все понимающее выражение, которое лишь ему одному бывало свойственно. И, как бы отвечая на молчаливый вопрос министра, он сказал твердо и решительно.
- Вчера вечером, господа, я арестовал в ресторации Чаппо офицеров, повздоривших из-за пресловутого письма. О происшествии этом вкратце я уже докладывал Михаиле Богданычу. Но сейчас добавить должен: копии письма распускает не князь Петр Иваныч и не его адъютанты, а сын генерала Раевского, прапорщик пятого егерского полка. И он лишь один самолично в том повинен. Отсюда вывод следует сделать господину полковнику Толю: всякий в отдельности ошибаться волен, а других людей ошибкой своей пятнать никому не дозволяется. Здесь же так именно вышло. Unglaublich, aber doch{58}!
Ермолов засмеялся. Барклай молча пожал ему руку. Очень редко случалось Михаилу Богдановичу выражать свое удовольствие в словах. Зато взгляд его в такие минуты бывал полон самой теплой, отеческой доброты. Если бы умел он так же говорить, как смотрел иногда, никто не упрекал бы его ни в холодности, ни в бездушии. Сейчас Барклай испытал большую радость. Ермолов снял с его души тягостный груз. Бледные губы Барклая задвигались.
- Это прекрасно, мои господа! От сердца благодарен вам, Алексей Петрович. И прошу: завтра же побывайте у князя Петра Иваныча и предупредите его о том, как невыгодно, ко вреду его может обернуться дело с этим злосчастным письмом, стоит того кому захотеть. Ежели добросовестно и дельно вразумить человека, всегда бывает он рад вразумиться. Убедите князя, чтобы не горячился. А прапорщика Раевского, пожалуй, и впрямь надобно наказать. Впрочем, это уж дело князя самого!
Цесаревич Константин Павлович проснулся в самом дурном расположении духа. Он долго сидел в спальне у окна, запахнувшись в длинный белый халат, и упорно глядел на улицу, не отвечая на почтительно-осторожные вопросы адъютантов и слуг. Такие скверные дни бывали у его высочества довольно часто. И приближенные чрезвычайно не любили их. Иметь с цесаревичем дело, когда он не в духе, было тяжело и противно. Он без конца привередничал, терзая нелепыми выходками себя и других. По всякому поводу, а то и совсем без повода, охватывал его неудержимо-яростный, удушливый гнев. Тогда глаза его наливались кровью, голос становился сиплым и спадал с обычного тона до хриплых басовых нот. Вспоминая потом, в добрые минуты, об этих припадках, цесаревич говаривал:
- Жизнь моя похожа на волшебный фонарь, в котором дьявол от времени до времени тушит свет...
Константин Павлович одиноко сидел у окна, и беспричинная злость пополам со скукой все туже и больнее сжимала его широкую, но впалую грудь. Давно бы уже следовало ему и одеться, и сесть за завтрак. Но он не хотел ни того, ни другого. И оттого, что не хотел, злился еще более. Под окном проходил народ. Но все это были какие-то неинтересные, серые люди, способные видом своим лишь усилить чувство безнадежности и тоски. Вдруг цесаревич протер глаза, вскочил и высунулся из окна. Необычайное зрелище захватило все его внимание. Через площадь, прямо к дому, где он стоял со своим штабом, мерно шагали в ногу сопровождаемые конвоем два офицера без шпаг. Один был кавалергард, другой - конногвардеец. Константин Павлович вспомнил: "Да ведь это те самые тептери, которых намедни накрыл генерал Ермолов перед поединком... Теперь они идут ко мне на расправу. Ага! Ну и покажу я им, где раки зимуют..." Перспектива эта, открывавшая возможность сразу вылить на виновных офицеров томивший цесаревича гнев, показалась ему приятной.
- Эй! - раздался по всему дому его сиплый бас. - Эй, люди! Одеваться!
В спальню вбежали слуги, за ними - ординарцы и адъютанты. Так как Константин Павлович был шефом лейб-гвардии конного полка, то среди адъютантов находился и дежуривший сегодня при нем от полка корнет князь Голицын.
- Арестованные фон Клингфер и Олферьев, - отрапортовал он, - по повелению вашего высочества прибыли!
Цесаревич махнул рукой, не отвечая. Косматые брови странного соломенного цвета, придававшие его курносому лицу выражение мрачной суровости, прыгали от нетерпения. Он изо всех сил спешил с туалетом: так хотелось ему поскорее показать раков арестованным офицерам. Однако, по мере того как одеванье подходило к концу, улетучивались куда-то гнев и досада. И когда он был уже в шпензере и хотя еще без сюртука, но уже с огромным белым крестом Георгия второй степени на шее, "принц Макарелли" явственно уловил на его физиономии ту самую приветливую улыбку, которая означала, что припадок кончился.
Как всегда бывало в подобных случаях, одновременно с концом припадка в дверях показалась презабавная фигурка начальника штаба его высочества. Генерал-майор Курута был мал ростом и брюхаст, словно шарик, поставленный на быстро двигавшиеся коротенькие и кривые ножки. У него была большая голова, длинный нос, смуглое лицо, курчавые, как у негра, волосы и тускло-черные глаза, похожие на маслины, завалявшиеся под прилавком у торговца. Курута был грек и обучал цесаревича греческому языку в те далекие времена, когда Екатерина II мечтала о восстановлении для своего внука Византийской империи.
- Здравия зелаю,-васе висоцество! - сказал Курута. - Добрый день, доброе здоровье!
Появление начальника штаба окончательно вылечило Константина Павловича. Черты его лица разгладились, и улыбка согнала с губ последние остатки суровости. Он любил старика удивительной, совершенно ребяческой любовью. И подбежав, схватил его маленькую, сморщенную ручку и крепко, взасос, поцеловал. Курута нежно чмокнул воспитанника в плечо.
- Скажи мне, друг Дмитрий Дмитрич, - спросил цесаревич, - о чем думает Барклай? Неужто он сбирается надуть брата? Поверить же квакеру, что будет и впрямь Смоленск защищать, ей-богу, не могу! Курута хитро усмехнулся.
- Он такой целовек: запрягает медленно, а ездит есцо тисе.
- Так за коим же чертом рассказывает он нам свои сказки? Разве мы дети?
- Сказки, васе висоцество, нузны не столько детям, сколько взрослым. Барклай о том отлицно знает. Вот и рассказывает!
Цесаревич расхохотался.
- Greco fides nulla{59}! Но на сей раз прав ты, Дмитрий Дмитрич, без отмены. Идем к арестантам.
Клингфер и Олферьев стояли в зале, вытянувшись по форме и не глядя друг на друга. Константин Павлович молча подошел к ним и внимательно осмотрел каждого с головы до ног. Собственно, оба они были прекрасно ему известны: Клингфер - по отцу своему, директору Петербургского кадетского корпуса, а Олферьев - по конногвардейскому полку. Но цесаревичу хотелось быть официальным.
- Тептери! - сказал он. - Что вы вздумали? Драться? В каталажку вас! Вы думали, раз адъютантами у главнокомандующих сделались, так я до вас уж и не достану! Дудки! Покамест на вас гвардейские мундиры, а императорская российская гвардия под командой моей, я на вас ездить могу. Да-с!
Курута неприметно дотронулся до руки цесаревича. Константин Павлович ощутил это прикосновение и вздрогнул.
- То есть я хотел сказать, господа, что из команды моей ходу вам никуда нет. Будь на моем месте другой кто - бог весть, какими шишками накормил бы вас за дуэльную вашу проделку. Я же за тем лишь слежу, чтобы служба не страдала. До прочего мне и дела нет. Хоть головы друг дружке отвинтите. Однако сейчас идет война. И какая! Вы - солдаты. Кровь свою попусту лить преступление перед отечеством, ибо ему одному вся ваша кровь теперь принадлежит. Там еще двое армейских стреляться решили. Одного знаю я Фелич. Старая собака!
Его хоть палкой по голове бей - не поймет. А вы? Другой бы на месте моем об вас язык сломал. Я не стану. Скажу просто: генерал Барклай де Толли обещает нам бой за Смоленск. Надувал он нас многажды. Но на сей раз трудно будет, ибо его величество боя желает. Стало быть, сразимся. Вот вам арена для состязания, где бесстрашием весьма удобно благодарность родины заслужить. Выйдете из дела с честью и целыми - бог с вами. Тузите тогда друг друга чем угодно, хоть на кулачках. Но до боя - не сметь! Я, великий князь, брат царя вашего, запрещаю! Слово, Клингфер?
- Честное слово, ваше императорское высочество!
- Слово, Олферьев?
- Честное слово, ваше императорское высочество!
- Ну, это дело! Правильно, Дмитрий Дмитрич?
- Оцень правильно, васе высоцество, - сказал Курута, - и Ликург луцсе не ресил бы!
- То-то! А покамест - арест с обоих снимаю. Возвратить господам офицерам шпаги!
Глава двадцатая
- Не министру судить меня. Целый свет и потомство - вот мои судьи! Живу для славы! А она - как солнце. Не любит, чтобы люди глядели на нее дерзкими глазами. Отсюда - сплетни. Слов нет, пакостное вышло дело с письмом. Но чего опасаться мне? Армия знает Багратиона, сплетням веры не даст. Мне то лишь и важно. Не тот честен, кто за честью гоняется, а тот, за кем она сама бежит. Нет, тезка! Очень министр благородством своим играет, да меня этим не возьмешь. Не дворский я человек, - не двору служу, а России! Советы министровы пристали мне как корове седло. А мальчишку этого, Раевского, наказать не могу я. Скажу отцу, он его уймет. За что наказывать? Он патриот и худого не делал. Пусть министр за своими следит. Мне ж одно любопытно знать: каково он теперь, государев приказ о наступлении получив, завертится? Сколько случаев упустил! Но кто виноват! Хороший стратегик помнить обязан, что быстрый успех - лучшая экономия. Он же...
Третьего дня, вырвав приказ о прекращении ретирады, князь Петр Иванович внешне почти примирился с Барклаем. Иначе было невозможно. Не давать же людям повод думать, что единственной причиной раздора между главнокомандующими является местничество. Приходилось спрятать поглубже оскорбленное самолюбие и горечь обиды решением царя. Багратион так и сделал. Но от этих усилий над собой его неприязнь к Барклаю не уменьшилась. Наоборот! Сейчас он был доволен: судьба как бы мстила за него министру. Повеление императора о наступательных действиях бесконечно затрудняло Барклая, а Багратиону развязывало руки в его требованиях. Однако как мелок министр! В этих важнейших обстоятельствах продолжает он заниматься пустяками, вроде письма Батталья. И советы еще подает! Так бывает с осужденными на смерть. Ведут человека на казнь, а он затыкает уши ватой, чтобы не надуло в них ветром!
- Напрасно вы, князь Петр Иваныч, - проговорил Ермолов, - нападаете так на министра. В деле с письмом очень он благороден был. Да и вообще в нравственном смысле - высок. Но не он один деятель. Есть и другие, гнилью низости тронутые люди. Хорошо бы вам государю отписать...
Багратион с такой живостью повернулся в кресле, что оно затрещало.
- Писать государю? О чем? Не о сплетнях же этих! Я писал, что соединился с министром, что надобно одному быть начальником, а не двум. Ответа нет... То есть, попросту сказать опять получил я шнапс. О чем еще писать - не ведаю. Ежели прямо проситься, чтобы над обеими армиями командовать, подумает государь, что ищу из тщеславия. А ведь не из тщеславия ищу, - по Любви к России, потому что не любит ее Барклай, и нельзя полезнее, чем он, для неприятеля действовать! Эх! Нерешителен он и труслив, бестолков и медлителен - все худые качества. Министр-то он, может, и хороший по министерству, но генерал - дрянной. Поглядим, что теперь выкамаривать станет. Кабы и дальше позволили, привел бы в столицу гостя. Нет, я вам, тезка, дружески скажу: лучше солдатом в суме воевать, нежели главнокомандующим при Барклае быть!
Ермолов молчал. Огонь и вода, соединяясь, образуют пар. Не то же ли и здесь происходит? Горяч этот пар, - того и гляди, обожжешься.
- Делайте, князь, как знаете, - промолвил он, - вам видней. Но накажите примерно молодого Раевского! Верное это для вас средство шпынянья разные от себя отвесть. Надо так!
Багратион хотел было снова заспорить, но в горницу вошел граф Сен-При. Красивое лицо его улыбалось. В движениях заметна была та особенная ловкость, которая бывает у людей только тогда, когда они сделают что-нибудь действительно нужное и так, что лучше и сделать нельзя. Лучистый взгляд голубых глаз начальника штаба, устремленный прямо на Багратиона, казалось, говорил: "Ну, оцени же наконец мою готовность быть тебе полезным! Отбрось пустые подозрения и оцени!.."
- Странная вышла сегодня история, - начал Сен-При, - и вот уже в руках моих рапорт начальника сводной гренадерской дивизии графа Михаилы Воронцова...
Он с торжеством положил бумагу перед Багратионом.
- Доносит граф, что прапорщик пятого егерского полка Александр Раевский, сын Николая Николаевича, ораторствуя в присутствии многих офицеров, о графе Воронцове так отозвался: англичанин, а если поскрести хорошо, то и татарин. И этим многих стоявших кругом офицеров в открытый смех привел.
- Ха-ха-ха! - весело рассмеялся и Ермолов. Сен-При пожал плечами.
- Я хотел бы занять веселости у вашего превосходительства, - сказал он, - ибо в происшествии этом мало вижу, смешного. Невозможно прапорщику над генералом куражиться. А коли случилось - поплатиться должен, дабы дисциплина ущерба не несла. Так я сужу.
Помолчав, он продолжал, обращаясь уже только к Багратиону:
- Представляя рапорт графа Воронцова на усмотрение вашего сиятельства, я, как шеф пятого егерского полка, где Раевский младшим офицером состоит, и свое присоединяю мнение: до выступления полка в поход прапорщику на полковой гауптвахте находиться, а затем, в продолжение трех переходов, идти за полковым ящиком. Последнее - для того, чтобы общее внимание господ офицеров на проступок и взыскание обращено было. Такому мнению моему прошу у вашего сиятельства полной апробации... - И Сен-При выжидающе прищурил глаза.
- Бесподобно, граф, - сказал Ермолов, - а главное, умно очень. Давно надо было Раевского на цугундер взять.
Он протянул Багратиону перо. Но князь Петр Иванович покачал головой.
- Дожили мы до того, что ум человеческий самой обыкновенной стал вещью. И куда чаще, чем иное что, встречается. Граф Михаила - ума палата. Да и Раевского сын, как видно, в профессоры метит. Граф Эммануил Францыч со всей Европы ума набрал. Все умны. И на вес золота остались дурни. А из них я первый. - Он взял перо и перечеркнул рапорт Воронцова крест-накрест. - Не могу апробовать. Может, и надо, а не могу. С графом Михайлой о сатисфакции сам столкуюсь. С Николаем Николаевичем - тоже, дабы мудреного своего выкормка отечески научил. И довольно! Больше о деле этом знать ничего не желаю! А вот что за мелочью этой нужнейшее забываем - худо. Тезка любезный, слезно прошу вас, ради бога, что-нибудь делайте. Ратников сгоняйте, - очень на разные послуги пригодны будут, ежели всех строевых в строй взять. В Калугу пишите, - там Милорадович много рекрут собрал. Приказывайте, чтобы сюда их сколь можно быстрее вел. В Москву графу Ростопчину пишите, - пусть там ополчение сбивает. От крестьян требуйте, чтобы знать давали, где неприятель. Делайте же! Нижайше прошу, делайте что-нибудь!
Давление обстоятельств было таково, что двадцать шестого июля Барклай созвал военный совет для обсуждения вопроса о немедленном наступлении. Сам Михаил Богданович в обсуждении этого вопроса нисколько не нуждался. Крайняя опасность наступательных операций была ему совершенно ясна. Но он хотел придать делу такой вид, при котором никто не мог бы сказать, что главнокомандующий не принимает в расчет мнений своих генералов. Мнения эти также были ему очень хорошо известны, - настолько хорошо, что он почти не слушал того, что говорили генералы. Барклай сидел молча, с бледным лицом и полузакрытыми глазами, боком к окну, за которым в широкой картине, слегка затемненной постепенно находившими на небо тучами, лежали город и Днепр. Яркий солнечный день медленно заволакивался печальной сумеречностью непогодливого вечера. В кабинет внесли свечи. Но так как было еще достаточно светло, огни их казались не настоящими и странным образом напоминали панихиду. Багратион приказал потушить свечи.
- В Поречье французов мало, - говорил Ермолов, - и в Велиже - тоже. В Сураже - один принц Евгений со своим корпусом. В Рудне - Мюрат с кавалерией, а пехоты нет. Даву к Орше еле двигается. Бонапарт с гвардией своей все еще в Витебске. Войска французские на огромном пространстве разбросаны. Нападения нашего они ждать не могут. Чтобы соединиться для отпора, надобно им по меньшей мере трое суток. А дальние и вовсе не поспеют в дело. Мы же в двое суток посреди неприятеля быть можем. Трудно и желать для атаки более подходящего времени. По мнению моему, все решительно успеху нашему благоприятствует. Сто тридцать тысяч русских с любовью к отечеству в сердце, с жаждой мщения в в груди...
Сен-При вполголоса поддакнул:
- L'armee ne demande rien tant que de se trouver face a face aves ses ennemis{60}.
Командир шестого пехотного корпуса, низенький, простодушно-круглолицый и краснощекий генерал от инфантерии Дохтуров, зашевелился на стуле. Этот генерал и думал и говорил всегда неряшливо, кое-как.
- За себя поручусь... То есть не за себя - за войска свои. И за себя!.. Умрем! Чувства... Что ж о них? Надо в бой идти! Сакремент{61}!
Атаман Платов тоже был малоречив, - не хитрил, не икал, а сказал просто:
- Меня что спрашивать? Под Измаилом на совете Суворов спросил. Я бригадиром еще был, младший в чине находился. Потому первый отвечал: "Штурмовать!" Разве иное что ныне произнесу?
В отличие от всех подобных совещаний сегодняшний совет обещал быть единогласным. Споров не было, да и не могло быть. И Барклай не спорил. Только, ощупывая здоровой рукой ни с того ни с сего занывшую раненую, проговорил:
- Следовало бы несколько больше точных сведений о неприятеле иметь, чем передовые посты наши и разведчики дать могут...
Багратион вспыхнул. Черные дуги его бровей прыгнули кверху.
- Неужто для того, чтобы бить Даву, надобно сперва взять в плен Бонапарта? Никто ведь, окромя господина Бонапарта, не сможет сообщить нам всего, что желательно Михаиле Богданычу знать. А так как Бонапарт в плен не дастся, то неужто же так никогда и не обратимся мы против Даву?
Многие генералы рассмеялись. Особенно громок и откровенен был сиплый хохот цесаревича Константина Павловича.
Схватив со стола печатное расписание войск обеих армий, он принялся обнюхивать его, с ребяческой дерзостью подмигивая в сторону министра.
- Наступать! - повелительно проговорил Багратион. - Наступать без колебаний! Осторожность! Нужна и она. На сих днях армия моя укомплектовалась семью батальонами. Потому предлагаю для наблюдения за дорогой из Орши к Смоленску отрядить к городу Красному двадцать седьмую пехотную дивизию генерала Неверовского. Правду сказать, дивизия вся из новобранцев и восемнадцатилетних прапорщиков составлена, но при надобности костьми ляжет, а с места не сойдет. Это - для осторожности. А для наступления...
В сутолоке бесконечных дел, среди суеты распоряжений и споров князю Петру Ивановичу некогда было поглубже заглянуть в себя. И сейчас, вспомнив об осторожности и предложив выдвинуть на левый берег Днепра дивизию Неверовского, он ограничивался этим. Пылкая решительность, которую так долго сдерживали обстоятельства, увлекала его мимо этого важного вопроса вперед, в атаку на Даву, а может быть, и на самого Наполеона. Раньше, ведя свою армию к Смоленску, один на один с напиравшими французскими корпусами, он действовал иначе. Тогда он ловко путал карты неприятеля и, ускользая, как змея, в конце концов вырвался из его лап без генерального боя. Тогда он был осторожнее. Теперь же, предлагая выставить для наблюдения за Оршанской дорогой дивизию Неверовского, он делал это, строго говоря, не столько потому, что считал необходимым, сколько для того, чтобы обезоружить Барклая в возможных возражениях. Но возражений не было, Багратион наклонился к уху цесаревича и шепнул острое словцо:
- Кажется, ваше высочество, главный враг разбит. Остается прикончить другого.
Константин Павлович снова громко и сипло захохотал. Если были среди присутствовавших на совете генералов такие, которые еще верили в полководческий талант Барклая, то его холодное и бездеятельное равнодушие к происходившему должно было убить в них остатки этой веры. Не говоря ни в пользу наступления, ни за дальнейшее уклонение от боя, не споря и не вмешиваясь в рассуждения генералов, Михаил Богданович глядел в окно. Днепр поблизости был еще светел, как ясный полдень, но выше города серел, как ненастный рассвет. Погода ломалась, дождь быстро надвигался оттуда, где так зловеще серел Днепр. Итак - наступление! Его неудача представлялась Барклаю почти несомненной. Но хуже всего было то, что даже успех движения вперед не мог бы дать совершенно ничего. Барклай был уверен, что Наполеон со своими силами обязательно предпримет обход Смоленска через Днепр, и именно там, откуда грозило сейчас городу внезапное ненастье. Если Наполеон это сделает беда! Погиб Смоленск. А следом за ним - покинувшая его армия. Наступление самоубийство! Оставалось одно: делать вид, будто оно предпринимается. Барклай тихонько вздохнул и поднялся с кресла.
- Благодарю вас, мои господа! Единогласно решено наступление. Приказ о том не замедлит. Ныне в ночь обе армии имеют выступить из Смоленска на селение Рудню для генеральной встречи с неприятелем. Движение - тремя колоннами. Первая армия - две колонны. Вторая армия - колонна. Моя главная квартира завтра - в деревне Приказ-Выдра. Вам, князь Петр Иванович, рекомендую на предмет сей селение Катань...
По кабинету пронесся радостный гул. Лица генералов сияли. Цесаревич обнимал Багратиона. От волнения его губы дрожали. Один лишь Барклай сохранял свой всегдашний спокойный, почти равнодушный вид. Он медленно протянул руку к окну. Все головы повернулись туда же. Небо и воздух над городом приняли цвет мутной воды. Мелкий дождь дробно стучал в оконную раму. Ненастные сумерки окутали Смоленск.
- Господин генерал-квартирмейстер! Ночью дороги распустятся от дождя! Беретесь ли вы провести войска на Рудню?
Толю казалось, что он отлично понимал скрытый смысл действий Барклая. Любуясь удивительным присутствием духа в этом человеке и вытянувшись, он отвечал:
- Берусь провести в любую непогодь, ваше высокопревосходительство!
- Очень хорошо! Особливо благодарен я генералу от инфантерии князю Багратиону за весьма полезное предложение его выставить в наблюдательных целях на левом берегу Днепра двадцать седьмую пехотную дивизию. От себя добавлю: движение наше на Рудню продолжаться будет на три перехода. Коль скоро неприятель на пространстве этом не обнаружится и встречи не произойдет, тем и движение вперед прекратится.